Н. Я. Данилевский |
|
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
|
На первую страницуФОРУМ ХРОНОСАБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИРЕЛИГИИ МИРАЭТНОНИМЫСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫМЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯКАРТА САЙТААВТОРЫ ХРОНОСА |
Н. Я. ДанилевскийГоре победителям!
Н. Я. Данилевский. («Русская Речь», 1879, янв. и февр.)[*1] Две тысячи лет с лишком тому назад, вождь Галлов Бренн[1], кладя свой меч на весы, на которых взвешивалась дань, уплачиваемая побежденным Римом, воскликнул: горе побежденным! Сам ли полумифический вождь Галлов произнес эти слова, или только вложил их ему в уста римский историк, изречение это обратилось в общую поговорку, в пословицу, — подобно всем поговоркам и пословицам, выражающую мысль ясную, простую, несомненно истинную и в своей краткости и простоте не требующую никаких комментариев. Но вот, двадцать три века спустя после знаменитого Галла, нам, русским, приходится воскликнуть диаметрально противоположно горе победителям! Изречение парадоксальное, звучащее нелепо — в роде светлой тьмы или громкого молчания, и которое поэтому едва ли получит такое общее применение, такое общее гражданство, как слова Бренна, но которое тем не менее, в применении к нашей недавно оконченной, славной и победоносной войне, выражает собою факт столь же несомненный, как и древнее общеприменимое восклицание. В самом деле, после одной из самых полных и решительных побед, обративших в ничто всю силу противника, вместо торжества и упоения славы — всеобщее уныние, чувство глубокого унижения, краска стыда на лице, слезы оскорбленной народной чести и поруганного достоинства. Потоки крови, мучения раненых, истязуемых варварами на полях битвы, десятки тысяч погибших от неприятельского оружия, может быть сотни тысяч умерших от болезней, сотни миллионов рублей народного достояния, невероятные подвиги терпения, мужества, отваги войск, военного искусства полководцев, — все это потеряно и принесено в жертву ради того, чтобы большую и, как говорят очевидцы, лучшую часть многострадального болгарского народа, уже было освобожденного, снова предать во власть его вековых мучителей, ради того, чтобы закабалить благородных Черногорцев, Сербов, Босняков, Герцеговинцев игу Австрии, ради того, чтобы утвердить на более прочных основаниях пошатнувшуюся было власть и влияние Англии на берегах Архипелага, Мраморного моря, Босфора и Дарданелл. Если бы через столетия сохранились о нашем времени известия, столь скудные, как, например, те, которые мы имеем о некоторых периодах Римской Империи, и потомству остались бы лишь акты Сан-Стефанского договора[2] и Берлинского конгресса, по которым остроумным и проницательным историков предстояло бы восстановить ход событий, завершенных этими документами, не должны ли они были бы предположить, что в первое полугодие 1878 года свирепствовала жестокая война, окончившаяся полным поражением России и принудившая ее отказаться от всех успехов, приобретенных ею в войну 1877 года? Но происшедшее на самом деле гораздо хуже такого предположения этих гипотетических историков. Военная неудача бывает часто результатом непредвиденных случайностей. Отступление же перед одною угрозой, и угрозой врагов, к сущности очень мало опасных, как Англия и Австрия, не свидетельствует ли о сознании бессилия государства, все равно, основано ли это сознание на действительном положении вещей, или только на ложном представлении о нем? Последнее, пожалуй, даже хуже первого, ибо указывает не на материальную немощь, которая более или менее исправима, а на расслабление и немощь духовную. В прошлом году, при начале турецкой войны, многие надеялись, что она поведет к окончательному решению Восточного вопроса. Такой надежды мы не разделяли и вот что говорили по этому поводу (см. выше, стр. 54. 2-го авг. 1877 г.); «Настоящая война, сколько бы она ни была успешна, разрешить Восточного вопроса не может. Разрешит это целый период борьбы не против Турции только... Настоящая война есть только первый шаг к этому решению... и все дело в том, чтобы шаг был сделан правильный, действительно поступательный, облегчающий в будущем и приближающий решение этой всемирно-исторической задачи, которой дано название Восточного вопроса». Для этого нам предстояло достигнуть войной: разрешения всех преград, как нравственных, так и материальных, разделяющих северо-восточное славянство, т.е. Россию, — от славянства юго-восточного и от всех православных народов, населяющих Балканский полуостров. И все преграды были разрушены штыками русских солдат, — и снова восстановлены, а некоторые даже усилены и вновь созданы перьями русских дипломатов. Отрицательные результаты, достигнутые русскою политикой, многим превзошли положительные, достигнутые русским военным искусством и русскою военною доблестью! Странно и нелепо звучащий парадокс: горе победителям! сумела она обратить в грустный, но несомненный факт. О восстановлении и усилении преград материальных, укреплении Балканских горных проходов, опек Англии над Турцией и проч. — мы не будем говорить. Это всем слишком хорошо известно. Но считаем нужным сказать несколько слов о восстановлении, усилении и возникновении новых преград нравственных. Станем для этого на место болгар, сербов, черногорцев, герцеговинцев, босняков, и постараемся уяснить себе те чувства и мысли, которые должны у них возникнуть о России и об отношении их к ней. «Россия принесла для нас действительно огромные жертвы», — должны сказать они себе, — «и сокрушила Турцию. Но как только вместо Турции вступили на сцену настоящие враги славянства, в руках которых Турция была только орудием нашего угнетения, — то есть Европа и преимущественно Англия и Австрия, — Россия отступила, потому ли, что считает себя бессильною для борьбы с врагом 6олее могучим, чем Турция, или потому, что предпочитает так называемые европейские интересы нашей свободе, нашей национальной самобытности. Но почему же», — должны они рассуждать далее, — «так враждебна к нам Европа? Не потому ли, что мы единоплеменны и единоверны с Россией? Европа страшится увеличения могущества и силы России нашею силою, правда, только еще зарождающеюся, но со временем могущею, в союзе с Россиею, сделаться весьма значительною, в особенности, при том географическом положении, которое мы занимаем. Но в нашем ли положении мечтать о политической силе, о славном историческом будущем в союзе с Россиею, когда, с одной стороны, она — могучая, сильная (такою, по крайней мере, мы до сих пор ее считали) — сама от нас отрекается, а с другой — когда еще самые элементарные человеческие права за нами не обеспечены? При таких обстоятельствах, не разумнее ли нам примкнуть к Англии и к Австрии, которые в ближайшем будущем будут господствовать над нами, первая — под маской Турции в южной Болгарии, названной Восточной Румынией, во Фракии и Македонии, вторая — непосредственно в западной части полуострова. Не приглашает ли нас к этому сама Россия, подавая сербам и черногорцам совет — сойтись и сговориться с Австрией? Не быть же нам plus russes que les Russes eux mkcmes»[3]. Мудрено ли после этого, что высказанные в ответ нашей дипломатии на критику Сан-Стефанского договора в известной записке лорда Салисбюри предсказания о неблагодарности Болгар, имеющей возникнуть по примеру неблагодарности Румын, действительно оправдаются? Благодеяния, оказанные на половину, обманывающие надежды, возбужденные самыми благодетелями и начавшие даже осуществляться, никогда не рождают благодарности. Это весьма известная психологическая истина. Подобного рода мысли, столь естественные и благоразумные со стороны славян Балканского полуострова, потому только — мы на это твердо надеемся — окажутся ложными, что ненависть и злоба — слепы. В южной Болгарии, турки, подстрекаемые и научаемые англичанами, будут потворствовать как турецкому насилию, так и честолюбивым притязаниям эллинизма, и тем усилят ее стремление к соединению с северными братьями. В западной части Балканского полуострова, австрийская политика, руководимая мадьярскими стремлениями, сумеет сделаться столь же ненавистной для своих новых вассалов, сколько она ненавистна для непосредственных славянских подданных Австрии. Какая странная, жестокая надежда: интересы славянства основаны на бедствии несчастных славян! И однако, другой надежды нет. Такова жестокая ирония судьбы. Чтобы, впрочем, ни сказало будущее, каким бы путем ни исправило оно сделанных теперь ошибок — остается несомненным, что между Россией и славянством воздвигнуты новые нравственные преграды нашею победоносною войною, предпринятою для освобождения славянства. Со стороны Румынии, материальная преграда, разделяющая нас от будущего Болгарского княжества, не уничтожена, потому что Дунайская дельта присоединяется к Румынии, которая даже увеличивается тем, что Добруджа передается в ее же владение. В сердцах же румынского народа, — точнее, впрочем, будет сказать: в заправляющей им интеллигенции, — воздвигнута могущественная нравственная преграда возвращением, отошедшей от России, части Бессарабии. Мы уже прежде высказали наше мнение об этом предмете. Настойчивость дипломатов на этом ничтожном пункте, когда они сочли возможным поступиться самыми жизненными, существенными условиями Сан-Стефанского договора, можем мы себе объяснить только желанием добиться полной отмены Парижского трактата, поскольку он непосредственно касался России. Желание вполне законное и справедливое, требуемое честью и достоинством России, но только при том условии, чтобы трактат этот не был заменен своим близнецом по внутреннему смыслу и духу, актом Берлинского конгресса, и чтобы последняя лесть не была горше первой Оскорбительная сущность Парижского трактата заключалась не в той или другой статье его, более или менее неблагоприятной России, а в том, что он связывал руки России, ставил ее под оскорбительный контроль, под опеку Европы, лишал свободы действий на Востоке Образ действий Турции и последовавшая за тем война разорвали надетые на нас путы. Не налагаем ли мы их на себя вновь Берлинским конгрессом? Из-за чего после этого так хлопотать об отошедшем от нас, двадцать два года тому назад, кусочке земли! Если бы его возвращение не было сопряжено с значительным для нас вредом, то, можно смело сказать, конгресс никогда бы на него не согласился Вред этот состоит в том, что наш естественный и необходимый для нас союзник отстраняется от нас и будет всегда готов принять сторону наших врагов. Здесь повторяется та же история, которая происходила на Венском конгрессе с Польшей. Присоединению ее к России, в виде самостоятельного царства, противились до тех пор, пока прусские уполномоченные, ближе знакомые с русско-польским делом и с сущностью тогдашних русских политических воззрений, не разъяснили прочим членам конгресса, что присоединение Царства Польского к России с сохранением его самобытности есть величайший для России вред, — что события и не замедлили оправдать. Относительно Бессарабии дело было понято скорее, и, как кажется, не потребовало ни с чьей стороны особых разъяснений. Если, таким образом, отношения славян и румын к России, возникшие и имеющие еще возникнуть, как последствия веденной нами освободительной войны, представляются в неутешительном виде, то в еще худшем свете являются, по-видимому, наши отношения к грекам, которые сделались прямо нам враждебны и открыто было перешли на сторону коренного нашего врага — Англии, до готовности вести вместе с нею против нас войну[*2]. Но сделанные нами в этом отношении ошибки, по счастью, исправлены английскою политикою; выраженная нами надежда, что ненависть и злоба не допустят развиться всем вредным для нас последствиям, начала уже осуществляться. Но так или иначе, а печальное дело совершилось. Надежды России и Славянства еще раз обмануты по ее собственной вине. Дело теперь, на некоторое время по крайней мере, кажется непоправимым. Вместо ожидавшегося облегчения, задача Восточного вопроса еще более затруднилась. Мы находимся в положении Тарквиния перед Кумской Сивиллой. Она подносила ему девять таинственных книг, заключавших в себе предсказания о судьбе Рима, и обладание которыми необходимо для совершения этих судеб. Но цена, за них просимая, казалась слишком высокою. Сивилла сожгла три книги и потом еще три, требуя за остальные все ту же цену. Так и Россия от времени до времени привязывается к решению рокового Восточного вопроса, заключающего в себе узел судеб ее, — но и она, подобно Тарквинию, отступает перед, кажущеюся ей, чрезмерностью требуемой от нее цены. Цена же все возрастает и возрастает. Но, наконец, все-таки придется ее заплатить, заплатить под страхом собирания и в огне вметания, как собирается и в огонь вметается в день исторического суда все, что не исполнило своего назначения. День же этот приходит, как тать в ночи, как пришел спор о Вифлеемских ключах между греческими и латинскими монахами, как пришло ничтожное, ни кем не замеченное при своем появлении, герцеговинское восстание. Следовательно, нужно бодрствовать и быть готовыми, ибо не ведаем ни дня ни часа, когда вновь прозвучит призыв истории. А чтобы быть готовыми, нужно понять причины, почему мы на этот раз оказались столь неготовыми, что благоприятное решение выпало из наших рук, уже было крепко схвативших его. Тут виноваты уже не плохие ружья, не плутни поставщиков, не дурное устройство интендантства и санитарной части. Несмотря на все это, наши геройские войска блистательно исполнили свое дело, — не за нами оказалась неустойка, обратившая торжество победы в горечь поражения. Ближайшие причины нашей неудачи — у всех перед глазами, более или менее всем известны и ясны. Поэтому, мы ограничимся только группированием их и представлением в систематическом порядке. Причины эти подводятся под следующие четыре категории: 1) недостаточность и неудовлетворительность самих условий Сан-Стефанского договора и в особенности того перемирия, которое было заключено под стенами Константинополя. 2) Неточность и неопределенность тех условий, которые были предписаны Туркам, так что исполнение их ничем не было обеспечено и предоставлялось, собственно говоря, полному произволу Турок. 3) Необеспеченность, неограждение выполнения этих условий от постороннего враждебного вмешательства, и, наконец, едва ли не самая важная причина 4) формулирование этих условий в виде прелиминарного договора. Недостаточность и неудовлетворительность перемирия и самого мира была двоякая: во-первых, законные и справедливые желания покровительствуемых и освобождаемых славянских друзей и союзников наших оставались неудовлетворенными, в угоду незаконных и нелепых притязаний Австрии, а частью и Греции. Болгария лишалась Солуни и вообще значительной части болгарской Македонии, Сербия — Пристины и большей части Старой Сербии, Черногория Скутари, Требинье, и вообще должных границ на севере, юге и востоке. Оба последние княжества не должны были соприкасаться, в виду дикого австрийского требования, чтобы оставлен был промежуток для проведения железной дороги к Эгейскому морю, как будто железные дороги возможно проводить только по турецкой земле. Во-вторых, Россия не получала должного вознаграждения за свои жертвы. Таким вознаграждением можно бы считать только уступку России турецкого броненосного флота и присоединение Эрзерума, ибо этим достигалось бы утверждение полного и неоспоримого влияния нашего на Турцию. Уступка России броненосного флота, доставляя ей разом сильное морское положение, прежде чем Англия успела бы собрать достаточную силу, давала средство занять проливы не только с европейской стороны, но также с азиатской и с моря. Присоединение же Эрзерума выказало бы свое действие постепенно, мало-помалу В самом деле, из наших малоазиатских приобретений, Батум, как хороший порт, доставляет только торговые выгоды, Каре лишь оборонительное значение, обеспечивающее Закавказский край Напротив того, Эрзерум занимает центральное господствующее положение над сообщениями Анатолии, Курдистана, Месопотамии и Сирии, составляющих основу турецкого могущества. Владея им, мы могли бы спокойно смотреть на все английские затеи, как например обеспечение за собою Эвфратской долины и проведение стратегических железных дорог от берегов Босфора к Персидскому заливу. Из Эрзерума наше давление на Турцию могло бы быть столь сильно, что его не могло бы перевесить враждебное нам влияние в самом Константинополе. Если вникнуть в условия Сан-Стефанского договора, то нетрудно заметить, что руководящею мыслью его был раздел Турции, — первая наброска этого раздела, имевшая в виду не столько раздел ее территории, сколько раздел влияний. Берега Эгейского и Мраморного морей, проливы и окрестности Константинополя предоставлялись влиянию Англии (как это видно из уступки Салоник и незанятия Галлиполи) под сильным, конечно, контролем России, через посредство Забалканской Болгарии. Запад полуострова предоставлялся Австрии, как то видно не только из предоставленных ей Боснии и Герцеговины, но и из промежутка, оставленного между Сербией и Черногорией, также из того, что Пристина и Митровица не отдавались Сербии. Русскому влиянию должна была подлежать восточная половина полуострова — вассальная Болгария Этим надеялись удовлетворить желаниям наших противников. Но Англии и Австрии показалась доля, им предоставленная, недостаточною; первой в особенности не нравился сильный контроль России. Берлинский конгресс, собственно говоря, стоит потом на той же точке зрения; он только умаляет до ничтожества долю влияния России, а недоброжелательство Румынии, нами же вызванное, еще более содействует этому умалению, почему европейские державы и отнеслись так благосклонно к возвращению России части Бессарабии. Но раздел Турции составляет комбинацию, которой России следовало бы наиболее противиться, так как он совершенно противоречит интересам ее и Славянства Существенная причина, которая могла и должна была удержать Россию от окончательного завладения Константинополем и проливами, заключалась именно в том, чтобы не подать сигнала к этому разделу, но раздел без Константинополя и проливов, конечно, еще гораздо хуже. И справедливость, и выгоды России требовали, чтобы Болгары, Сербы, Черногорцы были вполне самостоятельны и со временем, вместе с Греками, сделались полноправными наследниками тех земель, на которых они были порабощены нашествием дикой турецкой орды; чтобы все они добровольно подчинялись естественному влиянию одной только России, — влиянию, основанному на единоплеменности, единоверии, на предшествовавшем ходе истории, на жертвах, принесенных Россиею для их освобождения, и на взаимных здраво понятых выгодах. Раздел Турции, по отношению к России, совсем не то, чем был раздел Польши. Этим последним Россия получала почти все свое достояние (за исключением лишь восточной Галиции). Остававшаяся за тем часть составляла враждебный России элемент, который нейтрализовался разделом между Пруссией и Австрией. Такая комбинация была даже выгоднее последующего присоединения Царства Польского к России. В Турции, напротив того, Россия, с одной стороны, не имеет своего исконного достояния, на которое могла бы иметь законное притязание, но взамен того имеет дружественные народности, самобытности и благоденствию которых она должна содействовать; с другой же стороны, враждебный России остаток, при достижении первого условия, должен бы был сам собою подчиниться ее исключительному влиянию. Это безраздельное влияние имело бы ту важность, что предоставляло бы России свободный вход и выход в Черное и из Черного моря. Неопределенностью и неточностью условий перемирия, не назначавшего срока, и при том возможно кратчайшего — не свыше двух, много трех недель — для сдачи крепостей в Болгарии и Малой Азии и дозволившего гарнизонам их свободно возвратиться в Турцию, — мы сами увеличили силу ее сопротивления и дали Англии и Австрии немаловажную точку опоры в их действиях, направленных против нас. Кроме того, этим мы дали Турции возможность, так сказать, дважды продавать нам одну и ту же вещь. Очищение крепостей было ценою, за которую ей был дарован мир, избавлявший ее от занятия столицы; и затем Турция стала требовать новых льгот, например, удаление русских войск на известное расстояние от Константинополя, за того же самое очищение крепостей. Но все эти ошибки и упущения теряют свое значение перед двумя капитальными, по моему мнению, ошибками, к несколько подробнейшему рассмотрению которых я теперь и приступлю. Я разумею упущение занятия Галлипольского перешейка и Босфора — с согласия ли Турции, как одно из условий перемирия, или и без оного, силою, — и заключение прелиминарного мирного договора. Оба эти факта, в их совокупности и взаимодействии, составили всю силу наших врагов и настоящую причину всех последовавших наших неудач. Говоря о важности сделанного нами упущения незанятием своевременно проливов, я повторяю только всем известное. Но при этом я желаю обратить внимание на то, что и эта коренная ошибка приобрела всю свою пагубную силу только от заключения прелиминарного мира, и, наоборот, что заключение прелимираного мира могло оказать все свое вредное влияние только при незавладении проливами. Ход событий, обративший Россию из грозной решительницы участи Оттоманской империи, из державы, державшей в своих руках судьбы Востока, обаяние которой, казалось, должно было утвердиться не только на берегах Босфора, но и на берегах Инда, Ганга и Ирравади, — в скромную участницу Берлинского конгресса, принужденную довольствоваться теми крохами, которые соблаговолят уделить ей Англия и Австрия от роскошной трапезы, ее же руками приготовленной, — по-видимому, свидетельствует о грозной силе Англии. Ей стоило только проснуться и развернуть свой флаг, чтобы спугнуть двуглавого орла, заставить его бросить ту добычу, которую он уже держал в своих когтях. Между тем, в сущности, сила Англии есть одно напускное марево, фантасмагория, нечто вроде намалеванных драконов, которыми китайцы пугают или пугали своих врагов, призрак, основанный на одном предрассудке, на привычке, перешедшей из тех времен, когда европейские армии считались десятками тысяч, и английский вспомогательный корпус, всегда отлично снаряженный, мог оказывать довольно решительное влияние на ход кампаний. В особенности по отношению к кон-тинентальнейшему из всех государств, России, сила Англии почти совершенно равняется нулю. Но как всякому нулю, так и силе Англии, можно придать огромное значение, приставив к нему слева одну или несколько единиц. Эту приставку мы именно и сделали. Вся сила Англии, давшая ей в настоящем случае такое значение, есть вполне наше создание: мы вызвали из небытия грозный призрак, облекли его плотью, дали ему точку опоры, вложили ему в руки рычаг, которым он поднял и сковырнул нас с места, занятого нами с таких трудом, с такими жертвами. Представим себе, для уяснения дела, простейший случай: войну между Россией и Англией, один на один, при честном соблюдении прочими державами, в том числе и Турцией, нейтралитета. Действия Англии ограничились бы полугодовою прогулкой по водам Балтийского и Белого морей, совершенно для нас безвредною, как показал опыт войны с 1854 по 1856 год. Даже единственное, сколько-нибудь действительное в прежние времена, оружие Англии — блокада портов — потеряло почти все свое значение с развитием железных дорог. Россия потерпела бы несколько от возвышения цен на предметы ее вывоза, вследствие удлинения сухопутной перевозки; но главный покупщик их — Англия — потеряла бы почти столько же от этого вздорожания. В барышах осталась бы одна Пруссия. Вывоз из Черного моря оставался бы при этом свободным, так как блокировать нейтральный Дарданеллский пролив Англия не имела бы права. В наших же руках оставалось бы крейсерство, которое принесло бы Англии в несколько раз более вреда, чем нам ее блокада. Но формалистическая Англия не страдает, как известно, излишнею привязанностью к легальности в делах внешней политики, и, без сомнения, нашла бы случай уговорить Турцию отказаться от своего нейтралитета, по крайней мере, настолько, чтобы представиться не имеющей силы заградить проливы для английского флота. Тогда к средствам Англии прибавилась бы еще блокада Черноморских портов, то есть, в этом последнем отношении, Россия была бы поставлена в то же положение, как и в прошлом году, во время войны с Турцией. О бомбардировавши прибрежных городов, как в Балтийском, так и в Черном море, я не говорю. При силе сухопутной артиллерии и при торпедах, угроза эта потеряла почти всякое значение. Допустим, что, дабы не усложнить своего положения, мы стали бы смотреть сквозь пальцы на это нарушение турецкого нейтралитета, как смотрели в прошлом году на действия нейтрализованного Египта. Все жертвы кровью и деньгами, которые мы несли бы в войне с Турцией, оставались бы у нас в экономии. Следовательно, война с Англией один на один, хотя бы и при нарушении Турцией нейтралитета — пропуском английского флота через проливы, — для России гораздо легче, чем даже война с Турцией. Без значительного ущерба мы могли бы выносить ее несколько лет. В резерве оставалась бы у нас угроза выхода в Индию, один приступ к исполнению которого, вероятно, уже заставил бы Англию смириться, в особенности при том вроде, который наносился бы ей нашими крейсерами. Вот итог, к которому приводится сила Англии, по отношению к России, если смотреть ей без предрассудков прямо в глаза. Многим ли он разнится от нуля? Но перейдем от предположения единоборства к той действительности, которая существовала в конце января нынешнего года. Занятием Галлиполи и Босфора, Черное море гораздо лучше обеспечивалось от вторжения английского флота, чем при нашем гипотетическом предположении о нейтралитете Турции. Англии оставалась еще возможность высадки ее британских войск и привезенных на Мальту сипаев. Но высадки — где? Не иначе, как на берегах Эгейского моря, в почтенном расстоянии от расположения главных русских сил. Там могли бы они занять твердую позицию и укрепиться, пожалуй, если бы позволила местность, так же сильно как и в Гибралтаре. Ну, пусть бы себе и укрепились. Имея в своих руках Дарданеллы и Босфор, мы могли бы спокойно их пересиживать в наших укрепленных позициях. Чтобы побудить нас удалиться из наших несравненно важнейших позиций, англичане охотно согласились бы оставить свою. Мы господствовали бы над положением, значение же Англии было бы совершенно ничтожно, ничтожнее, чем в только что рассмотренном нами случае единоборства. В такое положение поставила себя Англия рядом самообольщений, как оказалось, ничем не оправдываемых. В начале войны она льстила себя надеждою, что Турция, и без ее помощи, — по крайней мере, явной, — устоит против России, которая будет этим поставлена в жалкое и смешное положение. Наши неудачи под Плевной еще более укрепили ее в этом мнении и тем усыпили ее бдительность, лишили привычной прозорливости, и этим были для нас, собственно говоря, благоприятны. Когда, 28-го ноября, Плевна пала, все думали, что наступившая глухая осень, холода и ненастье заставят русскую армию отложить свои дальнейшие действия до весны, а к тому времени, если бы не удались переговоры, можно было успеть и приготовиться на всякие случайности. Когда эти расчеты были обмануты изумительным, беспримерным зимним переходом через Балканы (увы! оставшимся бесполезным), Англия была захвачена врасплох. Мы могли сделать все, что хотели, но на беду хотели не того, что было нужно. Лорд Дерби[4], правильно оценивший действительную силу противников, не полагался на силы Англии, и еще менее на силы Австрии, и потому боялся войны, боялся до того, что, когда дерзкие шаги его премьера, казалось, неминуемо к ней вели, то он не захотел разделить ответственности в политике, которая обещала быть постыдною и гибелью для Англии. Уступал ли ему в правильной оценке реальных политических сил европейских государств лорд Биконсфильд[5] — этого я не знаю; но зато последний в совершенстве разгадал характер дипломатии и направление политики России, и потому был твердо уверен, что войны не будет, что бы он ни делал, как бы дерзко ни поступал. Дерби, как государственный человек, выводил свои заключения из общих данных, из общеизвестных элементов народной и государственной силы; напротив того, Биконсфильд, как бывший романист, основывал свою политику на психологических комбинациях, на разгаданном им характере противников, с которыми имел дело. Что подало ему ключ к этой разгадке — глубокое ли изучение новейшей истории, правильная ли оценка веденных переговоров и вообще образа действий русской дипломатии с самого начала восточных замешательств, или какие-либо частности более интимного характера, ему только известные, им только понятые, — как бы то ни было, соображения его оказались, к несчастью, верными. Как бы в оправдание их, мы начали приставлять свои единички к нулю. Первою единичкою было оставление свободным входа в Мраморное море, с обещанием не занимать пролива, если англичане сами не сделают высадки на Галлипольском полуострове. Босфор также остался незанятым. Но всем этим положение Англии еще не очень усиливалось. Справиться с ним еще было можно. Подвести десант в Мраморное море, проникнуть флотом в Черное — англичане бы не осмелились. Обещание, как само собою разумеется, оставалось бы действительным только до начала враждебных действий, каковым, при всем желании смотреть сквозь пальцы, нельзя же бы было не признать прорыва в Черное море, или высадки на берегах Мраморного, и, следовательно, двери за ними захлопнулись бы. Самые элементарные правила, как сухопутной, так и морской стратегии, не допустят ни одного военачальника прорваться через дефилей, оставив последний под угрозой немедленного занятия неприятелем. Про силы Турции — я ничего не говорю: в конце января их не существовало, они были разгромлены. Но тут-то и приставили мы вторую единицу к нулю, допуская заключением прелиминарного мира, создание вновь этой силы, и тем же промахом, если не создавали, то придавали пагубное для нас значение силам третьего отъявленного нашего врага — Австрии. Когда турецкие послы прибыли в нашу главную квартиру молить о даровании им мира, полагаясь единственно на наше великодушие, ибо другой помощи, ни от людей, ни от пророка, не предвиделось, нам предстояло, — так по крайней мере казалось, — или подписать окончательный мир, если бы мы хотели сами решить все дело, — или же ограничиться заключением продолжительного военного перемирия, ежели желали подвергнуть условия мира обсуждению Европы. Но было избрано нечто среднее — мир прелиминарный, нововведение по меньшей мере столь же неудачное в дипломатии, как поповки в морском строительном искусстве; прелиминарный мир соединял в себе все невыгодные стороны окончательного мира и военного перемирия, без заключающихся в них выгод. Последствия заключения тогда же окончательного мира нам собственно рассматривать нечего. Уже то обстоятельство, что сочтено было необходимым заключить только прелиминарный договор, доказывает, что мы ясно осознавали, что условия, которыми мы думали закончить нашу борьбу с Турцией, не встретят сочувствия Европы и, преимущественно, государств, считавших себя наиболее затронутыми — Англии и Австрии, и что они всеми мерами будут стараться препятствовать их осуществлению. Следовательно, если бы, несмотря на эту нашу уверенность, мы все-таки решились придать условиям Сан-Стефанского договора санкцию твердого окончательного трактата, нам необходимо было обеспечить себя от враждебного постороннего вмешательства и для этого занять Дарданеллы и Босфор. Видя всякую помощь извне отрезанною, Турция продолжала бы находиться в том же настроении духа, в котором находилась при заключении перемирия. Видя единственное спасение в великодушии России, опасаясь еще худших условий в случае возобновления борьбы, она и не подумала бы собирать свои силы и истощать для этой безнадежной борьбы. С другой стороны, и Англия, видя, что дело кончено, что изменить его можно только новой войной, что все шансы в этой войне против нее, что в силах самой Турции она никакой помощи найти не может, а сама также помочь ей через непреодолимую преграду не в состоянии, — помирилась бы с неизбежным. И так, рассмотрим другой случай. Россия желала заручиться согласием Европы на результаты, которые хотела извлечь из войны, и потому не хотела заключить окончательного мира. В таком случае, следовало бы ограничиться военным перемирием. При заключении военных перемирий преобладает стратегическая точка зрения и, главным образом, имеется в виду (со стороны предписывающего условия победителя), чтобы, в случае возобновления военных действий, противник не оказался в положении более выгодном, чем в момент их прекращения; если же перемирие завершится миром, то чтобы влияние победы сохранило всю свою силу вплоть до окончательного умиротворения. Так, в осажденную крепость допускают подвоз провианта только в количестве необходимом для пропитания гарнизона и жителей, а не для возобновления запасов. Поврежденные верки должны оставаться неисправленными, новые не могут возводиться. Следовательно, при военном перемирии, ни со стороны Галлиполи, ни со стороны Босфора, ни со стороны Константинополя, не могло и не должно было быть выкопано ни одного стрелкового ровика, не могло быть возведено ни одного редута, не могло даже быть прибавлено ни одного нового батальона. Пусть при таком положении дел Дарданеллы и даже Босфор оставались бы незанятыми; пусть те, не помню хорошенько, шесть или восемь английских броненосцев вошли в Мраморное море, даже получив наше обещание не занимать позади их пролива, но под единственным условием, что англичане не сделают высадки и, что само собою разумеется, не начнут иным способом военных действий — положение России все бы оставалось господствующим. Могла ли Англия на что-нибудь решиться, зная, что, при малейшем ее движении, двери проливов, незащищенных турками, захлопнутся за ее флотом? Допустим, наконец, что, употребив какую-либо уловку, англичане успели бы предупредить нас и занять Галлипольский перешеек. Если бы даже нам не удалось их из него выбить, все же надо помнить, что сухопутные силы Англии могут иметь только значение вспомогательного корпуса, а за неимением кому помогать, при отсутствии турецких сил, были бы осуждены на ничтожество, и что таким образом Босфор, а, следовательно, и сообщение по Черному морю продолжало бы оставаться в нашем распоряжении, а это парализовало бы стратегическое положение Австрии, которая, вместо того, чтобы угрожать нашему пути сообщения, сделавшемуся от нее независимым, сама была бы почти со всех сторон окружена нами и нашими союзниками. Заключение прелиминарного мира уничтожило все эти выгоды, потому что после него Турция вступала во все права, принадлежащие независимому государству. На все наши представления, она могла утверждать, что возводимые ею укрепления, собираемые и сосредоточиваемые войска — имеют единственно целью защиту ее нейтралитета, или даже подготовку для союзного с нами действия. Мы могли, конечно, тому не верить, но лишились уже всякого легального повода противодействовать этому и, таким образом, результаты победы постепенно таили и исчезали на наших глазах и на глазах наших противников. Это различие между военным перемирием и мирным договором имело особенную важность именно для нас, привыкших столь строго соблюдать легальность в международных отношениях. При начале польского восстания 1863 года, в «Journal de S.-Petersbourg»[6], слывущем и в России и в Европе официозным органом нашего министерства иностранных дел, была помещена фраза, наделавшая в свое время много шума: «La lugalitft nous tue»[7]. Упрек этот едва ли справедлив, если сожаление это относить (как это делал французско-русский журнал) к соблюдению излишней будто бы законности во внутренних делах, но совершенно основателен в применении к действиям нашей внешней политики. В деле легальности мы составляем, кажется мне, диаметральную противоположность с Англией. Там легальность, как известно, доводится до смешной крайности в отношениях государственной власти и закона к своим подданным. Там, например, адвокат действительно спасает двоеженца от наказания, советуя ему взять как можно скорее третью жену, потому что закон, крайне строгий к двоеженству, вовсе не предвидел случая троеженства. Но во внешних делах, Англия, когда это ей оказывается нужным или выгодным, не задумывается бомбардировать столицу государства, с которым не находится в войне, или провести свой флот через пролив, вопреки тому самому трактату, который она защищает.[8] Россия, не простирая слишком далеко своей легальности во внутренних дел ах, — в отношениях внешних видит в каждой букве связывающего ее трактата препятствие, через которое не решается переступить, хотя бы дело шло о существеннейших ее интересах. Нисколько не осуждая этого и даже не выражая своего мнения о преимуществах той или другой крайности, я желаю только выставить на вид, что, при столь строгом соблюдении легальности в международных отношениях, России более чем другим следует быть осторожной в наложении на себя политических стеснений и обязательств. Так, в случае, подобном нами разбираемому, можно смело утверждать, что Англия или Бисмарковская Пруссия, даже заключив мирный договор, но заметив последствия, к которым он ведет не задумывались бы его нарушить, чтобы вывести себя из крайне затруднительного положения. Военное перемирие, вместо прелиминарного мира, не только упрочивало бы наше господствующее стратегическое положение, но сглаживало бы путь и для дипломатии. Нашим противникам нельзя было бы тогда требовать, как предварительного условия конгресса (как будто, конгресс этот был для нас какою-нибудь милостью), чтобы все пункты договора были представлены ему на обсуждение, так как самих условий этих тогда бы еще не существовало. Мы явились бы на конгресс не сформулированными уже условиями, подлежащими, с нашего же согласия, его решающей критике, а с такими, например, словами на устах: «враг наш не существует. Мы в состоянии не допустить до него внешней помощи, откуда бы она ни происходила, и потому бесспорно господствуем над положением; но не хотим злоупотреблять его выгодами и ограничиваемся: с одной стороны, безусловно необходимым для осуществления той цели, с которою предприняли войну, то есть, для освобождения христианских народов Балканского полуострова; а с другой — самым умеренным вознаграждением, на которое, кроме нас, ведших войну, конечно, никто не имеет ни малейшего права». Если бы, оградив себя со всех сторон, мы пожелали сделать несколько несущественных уступок самолюбию Англии и притязаниям Австрии, то они были бы приняты с благодарностью, ибо «всякое даяние благо и всяк дар совершен». Конгресса, которого добивались мы, делая невообразимые предварительные уступки для его осуществления, — добивались бы тогда наши противники, чтобы избавить себя и Турцию от висящего над ними Дамоклова меча, от непрестанно угрожающего занятия Дарданелл, Босфора и Константинополя, ничем и никем незащищенных. Всякое окончательное решение мало-мальски умеренное, не передающее нам полной непосредственной власти над проливами, было бы принято с благодарностью и радостью, как избавление от давящего кошмара, от страшной и неотвратимой опасности. Вместо июня конгресс собрался бы в марте или в апреле. Победа наша не отошла бы, ко времени открытия этого высокого собрания в область прошедшего, не обратилась бы в исключительное достояние истории, а оказывалась бы еще живым фактором, направляющим ход событий. И на конгрессе стояли бы мы в грозном положении победителей, а не людей попавшихся в западню. В таком виде находились бы наши дела, если бы мы соблюли только в отдельности любую из главных предосторожностей, обеспечивавших завоеванное нами положение. Конечно, дела много бы еще улучшились, если бы не только были приняты обе эти меры в совокупности, но к ним присоединились бы еще сдача турецких крепостей в краткий определенный срок и уступка Турцией всего или большей части ее броненосного флота. Но мы не заняли ни Галлипольского полуострова, ни Босфорского берега, а с Турками заключили прелиминарный мирный договор, то есть, договор, между строками которого самым четким шрифтом было, написано: «напрягайте силы ваши все, недовольные миром, турки, англичане, австрийцы, и все существенное, что вам в нем не нравится, будет отменено и изменено в вашу пользу». Следуя подразумеваемому совету, турки собрали полутораста или двухсоттысячную армию, частью из нами же выпущенных гарнизонов и возвели укрепления наподобие плевнинских у входа к Дарданеллам, вдоль берегов Босфора, в окрестностях Константинополя. Англия приобрела значение даже как сухопутная военная держава, ибо могла с быстротою пара бросить свои сорок или пятьдесят тысяч войск на самый опасный для нас пункт. Ничтожный англо-сипайский корпус получил действительную важность, как всегда и всюду готовая помощь и без того значительным турецким силам. Черное море перешло в распоряжение Англии, и этим возвращены Австрии все, утраченные было, выгоды ее стратегического положения. Турецкие крепости у нас в тылу или посреди нашего расположения затруднили нас еще более, и наше положение из господствующего стало критическим. Мы очутились в западне. Геройские усилия войск, отстоявших Шипку, перешедших зимою Балканы, могли, конечно, вывести со славой и из такого положения; но перед подобными подвигами можно только благоговеть, а не основывать на них политические расчеты. Неужели так трудно было все это предвидеть? Еще в то время, когда войска наши шли из Адрианополя на Константинополь и, по скудным газетным известиям, направление многих значительных отрядов оставалось неизвестным, со всех сторон слышались догадки, что, свернув с пути на столицу, они, вероятно, быстро продвигаются к Галлиполи. Так казалось тогда движение это естественным и необходимым. Но что говорить о проницательности и предвидении! Разве не был нам во всеуслышание, еще в то время, преподан совет, не со стороны газетных политиков и стратегов, на которых присяжные дипломаты имеют, положим, право смотреть свысока, а авторитетным голосом всеми признанного, первого политических дел мастера в Европе? Не произнес ли князь Бисмарк, с кафедры германского рейхстага, своей нагорной проповеди о политическом блаженстве: «Beati possidentes»[9], — сказал он. Кто же, или что же заставило нас пренебречь этим советом, заставило добровольно отказаться от обладания и через это лишиться политического блаженства? Недовольство Германией, как за действия ее на конгрессе, так и во время предшествовавших ему переговоров, довольно распространено в нашем обществе. И я также писал, что за чистое золото наших, столько раз оказанных, услуг — Пруссия, или, что то же самое, Германия, платит нам ассигнациями весьма низкого курса. Но, положа руку на сердце, можем ли мы обвинять ее в недостаточной к нам благодарности? Что Германия вообще и Пруссия в особенности обязана нам чрезвычайно многим — это, конечно, не подлежит сомнению и даже официально ею признано. Но требовали ли мы от нее уплаты долга? Испытывали ли мы ее дружбу? Ставили ли мы ее в такое положение, в котором ей предстояло бы высказаться прямо и откровенно: за нас она, или против нас? Мне кажется, что нет, и что поэтому, если мы можем упрекнуть Германию, то разве только в том, что ее признательность не слишком предупредительного свойства. Если частный человек, оказавший другому большие услуги, по деликатности или другим причинам не обращается к другу за помощью «в минуту жизни трудную», когда, следовательно, и наступил настоящий срок уплаты, не требует от него уплаты долга и довольствуется кое-какими мелочными услугами, от времени до времени замолвленным словцом; а друг, по собственному побуждению, не спешит на выручку, но остается доволен такою непритязательностью, дающею ему возможность сохранить наружное благоприличие и не ставящею его в затруднительное положение — или честно уплатить свой долг, или удивить мир своею неблагодарностью: — мы, строго говоря, в праве назвать такого друга — ложным другом. Но едва ли такой высокий нравственный критерий имеет применение к дружбе политической. Военных успех и политическая неудача России, благодарность Англии, исполнение обещания, данного Австрии вознаградить ее на Востоке за потери в Германии и Италии, без явного нарушения своих дружественных отношений к России, — ведь это все, чего только могла желать и о чем едва ли могла мечтать Германия. И всего этого лишиться, не ради избежания упрека в неблагодарности, а просто из-за излишней предупредительности, из-за навязчивости своею благодарностью! Я искренно убежден, что такая мысль не только совершенно невместима в голову европейского политика, но даже, что едва ли она и должна вмещаться в голову какого бы то ни было политика. Мысль о желательности для Германии чисто военного успеха России может, пожалуй, показаться парадоксальною. Такой скептицизм был бы весьма неоснователен. Для Германии чрезвычайно важно мочь сказать: «смотрите, какого мы имеем союзника и друга. Для себя он, конечно, извлек очень мало пользы из своей силы, но для нас, поверьте, сумеет ее извлечь. За это мы вам ручаемся». Впрочем, важность для Германии русского военного успеха не есть только наше личное, более или менее вероятное, предположение. Разъяснить это обстоятельство принял на себя труд весьма влиятельный член германского рейхстага. Он сказал: что «неудачи русской армии в начале войны заставляли опасаться только ослабления России, что она могла бы перестать служить достаточною поддержкою (какова честь, подумайте!) для сохранения того положения, которое Германия занимает в Европе». Кажется, — ясно, и чего же приятнее, когда вместо слабости оказалась сила, но не про себя, а про нужды Германии? Но возвращаемся к нашему вопросу. Кто-же, или что заставило нас пренебречь благим советом знаменитого канцлера? На вопрос, кто, мы отвечать не можем по множеству причин. Во-первых, потому, что этого не знаем; во-вторых потому, что если бы и знали, то не могли бы напечатать; в-третьих, наконец, потому, что не придаем этому ни малейшего значения. Пройдет несколько десятков лет, и будущие читатели тогдашнего Русского Архива или Русской Старины узнают, по чьей ошибке, недосмотру, недоразумению, заблуждению, сделано было то или другое упущение, по чьему совету принята та или другая ложная мера и не принято надлежащей меры. Все это будет чрезвычайно любопытно, еще любопытнее оно было бы теперь — но настолько же бесполезно, насколько любопытно. Говорим мы это не потому, что склонны отвергать или умалять влияние личного элемента в истории, согласно с теориями ныне господствующей исторической школы. Совершенно напротив, мы полагаем, что гораздо более правды в Карлейлевом культе героев, чем в учении этой школы. Мы думаем, что без князя Бисмарка еще долго пришлось бы Немцам мечтать за кружкой пива о газемт-фатерланде[10], что все добро и все зло Петровской реформы имело своим главным источником силу гения и воли Петра. Но, с другой стороны, люди обыкновенных размеров, без выдающейся оригинальности и силы мысли, без необыкновенной энергии воли, отражают в себе направление той среды, которою окружены, подчиняются господствующему настроению умов, живут традициями и предрассудками прошлого. Следовательно, в этом направлении, в традициях и предрассудках среды, в общественном мнении, господствовавшем, если и не в тот исторический момент, когда им приходится действовать, то в то время, когда складывался их образ мыслей, должно искать корни как их полезных действий, так и их ошибок. Они не способны идти против течения и следуют раз данному им толчку. Возьмем для примера хоть настоящий образ действий Англии, где характер общего направления мнений очевиднее, чем в какой-либо другой стране. Разве граф Биконсфильд не есть продукт этого направления и не следует за потоком общественного мнения, хотя бесспорно имеет все необходимые качества ума и воли, чтобы быть его достойным представителем и главою? Поэтому, люди, гораздо выше его стоящие по широте взгляда, положим как Гладстон и Брайт, оказываются неравносильными ему, побежденными соперниками. Если б эти люди даже стояли в главе правительства, они должны бы были уступить ему поле действия, как только русские успехи задели бы за живое предрассудки и самолюбие Английской нации; такого рода случай и был перед началом Крымской войны: миролюбивый Абердин[11] должен был уступить место воинственному Пальмерстону, а Кобден[12] лишился даже места в парламенте. Основываясь на этом, мы и считаем возможным ответить на вопрос: что было причиною всех недоразумений, ошибок и упущений, которые привели нас к такой поразительной политической неудаче после не менее поразительных военных успехов? Ответ на этот вопрос заключается во всей истории внешних отношений России в течение всего XIX столетия. Не входя в исследование, как благодетельного, так и вредного влияния Петровской реформы в чисто культурном отношении, мы ограничимся лишь тем фактом, что, несмотря на подражательность в обычаях, нравах и образе жизни высших слоев нашего общества, — направление внешней политики России, в течение всего XVIII столетия, оставалось вполне русским. В эту сферу предпочтение чужого своему еще не успело проникнуть. Русских вельмож того времени, в их отношении к иностранному, можно сравнить с римскими патрициями времен империи. Эти патриции усвоили себе греческую элегантность манер, костюма, образа жизни, отдавали справедливое предпочтение греческому искусству и греческой науке, держали при себе домашних греческих живописцев, скульпторов, врачей, педагогов и даже философов; но то, что они считали высшею сферой человеческой деятельности, т.е. политика, продолжало носить чисто римский характер. Так и наши Екатерининские вельможи, хотя и преклонялись перед европейскими — собственно французскими — наукой, литературой, искусством, промышленностью и модой, но сохраняли в этом преклонении некоторый оттенок полупрезрительного покровительства, и не допускали мысли предпочтения политических интересов высокопросвещенной Европы интересам своей варварской и грубой России; не допускали мысли, чтобы сила и могущество России могли служить не русским целям, хотя бы и окрестить их названием возвышеннейших интересов человечества. Когда грянула французская революция, и монархия вместе с аристократией были попраны разгулявшеюся чернью, — это не могло не оскорбить монархических и аристократических чувств императрицы и ее вельмож; но солидарности между собой и побежденною стороною вообще они не чувствовали. И в самую бурную эпоху, в самый разгар революционных страстей, русская политика продолжала преследование своих целей: оканчивалась вторая турецкая война, штурмовались Измаил и Прага, совершался третий раздел Польши. Не было недостатка, со стороны консервативных интересов Европы, в заискиваниях и просьбах о помощи; была даже собрана русская армия на западных границах; но императрица все медлила, все мы не шли искать похмелья в чужом пиру. Вопрос: что же выиграет Россия от победы? Удерживал от деятельного вмешательства в чуждые России европейские дела. С кончиной великой Императрицы все это изменилось. Русские войска были двинуты на помощь Австрии и Англии, ради интересов совершенно чуждых России.[13] Война была блистательна, подвиги русских изумительны; но и в 1799 г., как и в 1878 г., можно было воскликнуть: горе победителям! Победы были напрасны, от плодов их не осталось и следа. Конечно, это горе было легче сносить, потому что и самые плоды русских побед принадлежали тогда Австрии. После этой первой попытки употребления русских сил для чуждых России целей, сейчас же последовало и разочарование. Император Павел, наученный опытом, верно понял отношения России к Европе. На записке графа Растопчина против слов: "Одна лишь выгода из сего (из войны 1799 года) произошла — то, что сею войной разорвались все почти союзы России с другими землями. Ваше императорское величество давно уже со мною согласны, что Россия с прочими державами не должна иметь иных связей кроме торговых. Переменяющиеся столь часто обстоятельства могут рождать и новые сношения и новые связи, но все сие может быть случайно, временно", — император Павел собственноручно написал: «святая истина». Но урок был, к сожаленью, скоро забыт. Побудительною причиной военных приготовлений Екатерины и войны Павла была мысль о сохранении и восстановлении интересов консерватизма и легитимизма, нарушенных французской революцией. Это была та маска, при помощи которой проскользнула в русскую политику — забота об европейских интересах. Но уже и этой побудительной причины не существовало, когда в 1805 году мы явились опять на выручку Австрии, подобно громоотводу притянувшей на себя удар, назначавшийся Англии. В это время сам Наполеон уже принял в свои могучие руки охрану консервативных интересов. Поводом к этой второй, не в русских интересах затеянной, войне служило уже обуздание ненасытного честолюбия Наполеона. Но вполне ли справедливо это обвинение, тяготеющее над памятью великого человека — обвинение, принятое нами от его врагов англичан и немцев и, в новейшее время, от враждебных ему демократических писателей? А, главное, было ли это честолюбие направлено против России, имело ли оно в виду нанесение ей вреда, умаление ее политического значения, как это несомненно постоянно имеет в виду действительно ненасытное честолюбие Англии, с которым, однако же, мы так желаем ужиться? — И то и другое опровергается фактами. Наполеон, 19-го брюмера, низверг директорию. Но нам ли было принимать на себя защиту революционной легальности? Первая война, которую он вел как самостоятельный властитель Франции, против Англии и Австрии, и со славою окончил столь умеренным Амиенским и Люневильским миром, была ему завещана директорией. Он возложил на себя императорскую корону, — но то было единственным средством доставить победу монархическому принципу, и опять-таки не нам и даже не европейским монархиям было за это на него негодовать. Он возобновил войну против Англии, и, с какой точки зрения ни смотреть на это, за исключением точки зрения английского властолюбия, — право было на его стороне. Он поддерживал этим традиционную политику Франции. Утвердив ее могущество и силу на материке Европы, не мог же он равнодушно сносить, что все ее богатые и цветущие колонии перешли в руки ее исторического врага. В этом еще нет признаков алчного, ненасытного честолюбия. С точки зрения общих всемирных интересов, политика Наполеона также была в этом случае разумна, справедлива и дальновидна. Не нашла ли себя даже императрица Екатерина вынужденною прибегнуть к политике вооруженного нейтралитета[14], для противодействия английскому самоуправству на морях? Но сколько же раз более страдали от него интересы Франции, издавна ведшей обширную морскую торговлю, чем интересы России? Наконец, и с точки зрения легальности, не Англия ли была главною нарушительницею Амиенского мира тем, что не оставляла Мальты, как обязалась по договору? Присвоение себе острова на Средиземном море было, подобно теперешнему захвату Кипра[15], вопиющим насилием, которого победоносная Франция, понимавшая свои интересы и свое достоинство, не могла снести. Но именно из этого возобновления войны с Англией, в котором все право было на стороне Наполеона, проистекла уже по необходимости, роковым образом, вся последующая его деятельность. При помощи золота и дипломатического искусства Англия с этих пор возбуждала против него все новых и новых врагов, надеявшихся загладить свои прежние неудачи; а победы над ними поставили Наполеона на вершину политического величия, и тем заслужили ему укор в ненасытном честолюбии. Не он был зачинщиком войн 1805, 1806 и 1809 годов; а разгромив своих врагов, не мог же он оставить в их руках ту силу, которую они повторно употребляли против него. Уничтожение французского флота и, вследствие этого, невозможность произвести высадку на берега Англии, заставили изобретательный ум Наполеона прибегнуть к единственному действительному оружию против своего непримиримого противника — к континентальной системе — мере, неоцененной его современниками, но которая, тем не менее, могущественнейшим образом содействовала развитию промышленности на материке: — упомяну лишь о свеклосахарном производстве, которое она породила. Конечно, Наполеона можно упрекнуть в неразборчивости средств, к которым он иногда прибегал; но и в этом противник его, Англия, по меньшей мере, ни в чем ему не уступала, прибегая к мерам, подобным бомбардировке Копенгагена, причем, однако же, подобными действиями ничего не возбуждала, кроме бесплодного и скоропреходящего негодования. Но, каковы бы ни были действия Наполеона относительно Голландии, Италии, Испании, мелких германских государств, Пруссии и Австрии, — относительно России он постоянно высказывал самое дружеское расположение, искал ее союза, предоставлял ей самое широкое поле действия. Если, по роковому ходу событий, проистекавших из твердого и неуклонного стремления Наполеона достигнуть своей вполне законной, справедливой, неизбежно для него необходимой цели — обуздать и смирить Англию, близок он был к достижению всемирного владычества, — то он призывал Россию разделить его с ним, чувствуя, что одному ему оно было не под силу. Россия смело и с чистою совестью могла бы последовать этому призыву, потому что все могущество и величие, которые пришлись бы на ее долю в этом разделе, принадлежали и принадлежат ей по праву: в них не заключалось никакого хищения или неправого стяжания. Призывая Россию в первый раз к союзу, Наполеон великодушно отпускал ей пленных, которых Англия не хотела обменять на французов, томившихся на ее кораблях-тюрьмах, не взирая на то, что русские попали в плен единственно по вине Англии и защищая ее интересы. Тогда обстоятельства еще не привели Наполеона в близкие отношения к России, и, конечно, он еще не мог предвидеть, что власть его будет простираться до берегов Немана. Он повторил свое приглашение в Тильзите, предоставляя России все выгоды, каких только она могла желать. Наконец, Наполеон не переставал предлагать своего союза и в то время, когда был побежден, справедливо полагая, что его уничтожение не может лежать в истинных интересах России, и что, подобно тому, как он, наверху могущества и после победы, считал усиление и возвеличение России вполне сообразным с своими интересами, — так и Россия, после его поражения, поймет, что сохранение его могущества требуется ее собственными выгодами. Из этого очевидно, что Наполеон считал союз с Россией не временною сделкою, имевшею для него важность при тех или других случайных обстоятельствах, а политическою необходимостью, существенною частью своей политической системы, независимо от временных отношений между обеими державами, независимо от победы той или другой стороны. Война между Россией и Францией справедливо казалась ему лишь результатом недоразумений, наговоров, интриг, непонимания истинных интересов обеих государств, и потому он надеялся и верил, что свидание с императором Александром рассеет этот напускной туман. Того же мнения держались и некоторые русские люди высокого ума и несомненной преданности и любви к России. Сперанский и Румянцев[16] держались его еще до прискорбных недоразумений, поведших к войне 1812 года, а сам победитель Наполеона Кутузов был того же мнения и после этой войны. В самом деле, могущество Наполеона нейтрализовало деятельность Англии и Австрии — этих главных противников нашей восточной политики; собственные же интересы Франции на Востоке далеко не могли уравновесить в его глазах выгод от искреннего содействия России его планам на Западе. Про Польшу он сам говорил, что считал ее лишь орудием в своих руках, которым он охотно бы пожертвовал, убедившись, что Россия без задних мыслей входит в его политические планы, которые были совершенно согласимы с тем направлением русской политики, какому следовали Петр и Екатерина. В причинах, побудивших Россию, с таким напряжением сил, вести против Наполеона войны 1805, 1807, 1812, 1813 и 1814 годов, невозможно отыскать никакого существенно русского интереса. Они были предприняты в защиту чуждых нам целей и интересов: английских, прусских, австрийских, германских, пожалуй — итальянских, голландских, испанских и португальских, одним словом — интересов и целей европейских, но никак не русских. Мы низвергли не только совершенно безвредное, но существенно полезное для нас могущество Наполеона, для того чтобы укрепить могущество Англии и восстановить силу Австрии, которые и прежде и после этого всегда были нам враждебны, которые стояли и стоят поперек всем нашим исконным, законнейшим и справедливейшим стремлениям; мы разметали могучие когорты великого Императора для того, чтобы освободить Германию и вывести из ничтожества Пруссию, ни прежде, ни после этого не оказавших нам никакой действительной помощи в тех затруднительных обстоятельствах, в которые мы попадали, благодаря все той же Англии, все той же Австрии и самой Франции. И ради чего же мы так действовали? — ради сомнительной чести считаться деятельным и бескорыстным членом европейской политической системы — чести, которой все-таки, однако же, не достигли в сознании европейских правительств и европейского общественного мнения. Не замечателен ли в самом деле факт, что из всех союзов, которые Россия, по смерти императрицы Екатерины, заключала с разными государствами, извлекали для себя пользу только наши союзники, достижению же наших целей эти союзы никогда не содействовали, а, напротив того, были лишь путами, связывавшими свободу наших действий? В критические для нас моменты, союзники наши всегда держали более или менее явно сторону наших врагов. Так, Священный союз, затормозивший нашу деятельность в пользу восставших Греков, держался лишь до тех пор, пока нам потребовалась его помощь; так и недавний союз трех императоров не пережил первого испытания. Единственное исключение из этого правила составляет наш союз с Наполеоном после Тильзитского мира, доставивший нам Финляндию, Бессарабию, Белостокстую область и Тарнопольский округ Галиции. После неудачи 1805 года — этого истинного похмелья на чужом пиру, — мы обратились было к преследованию наших собственных интересов, и начали обычную войну с Турцией. Но лишь только появился новый повод выказать наше сочувствие европейскому делу, — свое дело было поставлено на задний план. Начатая война велась кое-как, а все силы были сосредоточены для новой борьбы с Наполеоном. Чуждое нам дело — защиту Пруссии — приняли мы в такой степени к сердцу, что в первый раз, в нашей новейшей истории, прибегли к призыву народного ополчения. Результаты войны 1807 года были в своем роде не менее изумительны, чем результаты компании, веденной 70 лет после нее, — но только в обратном смысле. Если теперь нам приходится восклицать: горе победителям! то после Тильзитского мира мы имели повод к не менее парадоксальному восклицанию: благо побежденным! Гений Наполеона указывал России на прежнюю Петровскую и Екатерининскую политику, с которой мы сбились после смерти великой Императрицы. Руководимые его указаниями, мы и вступили на нее, но увы! не на долго. Заботы об интересах Европы скоро вытеснили из нашей политики заботы об интересах России, самое понимание которых как бы утратилось. Менее чем через два года, мы стали уже тяготиться ее национальным направлением и стремились снова стать на европейскую точку зрения. В 1809 году, обязанные трактатом помогать Наполеону в его новой войне с Австрией, мы отбросили даже свою обычную во внешних сношениях легальность, и вели войну только для формы, чем и лишили себя случая возвратить исконное достояние России — Галицкую Русь. В следующем году, мы точно также нарушили эту легальность допущением торговли с англичанами через Архангельск. Действуя таким образом, мы не могли не предвидеть, что это поведет к ссоре с Наполеоном, не столько по важности самих отступлений от трактата, сколько по выражавшемуся в них духу нашей политики. Мы как бы давали знать Наполеону, чтобы он на нас не рассчитывал, что мы ему не пособники, что наших русских интересов мы или не понимаем, или ставим их ни во что, в сравнении с более дорогими нашему сердцу интересами европейскими. Чувствуя и зная, что Наполеон понял нашу политику, мы готовились к борьбе с ним, хотя, может быть, и не ожидали, что она наступит так скоро, и потому вели войну против Турции вяло, не употребляли на нее должных сил и, таким образом, из-за преследования европейских интересов, лишились Молдавии и Валахии, упустили случай тогда еще освободить Болгарию, по крайней мере до Балкан, стать твердою ногою на Балканах и утвердить зарождавшуюся независимость Сербии в более обширных границах, чем это удалось впоследствии Милошу[17]. Когда неприятель вторгся в русские пределы, по каким бы то ни было причинам, он, конечно, должен был быть из них выгнан; но, тем не менее, грустно сознание, что Бородинская битва, оставление и пожар Москвы, разорение значительной части государства, — были в сущности жертвы, принесенные нами ради интересов нам чуждых, и, как оказалось впоследствии, — что, впрочем, и тогда можно было предвидеть, а некоторыми (Сперанским, Румянцевым) и предвиделось, — не только чуждых, но и прямо нам враждебных. Как бы это ни показалось странным, но мы смело утверждаем, что в течение XIX столетия — Россия имела только одного истинного друга в Европе, который и хотел, и мог быть ей полезным, — это Наполеона I. Дружбу эту, конечно, выгодную и для него, — в политике другой дружбы не бывает, да и не должно быть, — выказал он нам делами, положительными услугами, а не словами только, как прочие наши друзья, нами облагодетельствованные, спасенные и даже возвеличенные. Он готов был дать нам и гораздо сильнейшие доказательства своей дружбы, если бы мы только захотели принять ее искренно, без задних мыслей, если бы мы решились быть только русскими и ничем более. Но мы предпочли быть европейцами и, ради Европы, собственными руками низвергли и погубили своего единственного друга, а потому, 18-го марта 1814 года, в стенах Парижа, окруженные торжеством и блеском победы — если бы ясно понимали сущность нами совершенного и его последствия — мы точно также как 19-го февраля 1878 года под стенами Константинополя, в виду куполов святой Софии, должны были бы воскликнуть: горе победителям! Наша десятилетняя, славная в военном, но не в политическом смысле борьба против Наполеона не принесла нам никакой пользы. Правда, мы получили, в вознаграждение наших жертв и усилий, Царство Польское; но, не говоря уже о том, что то же самое и даже еще гораздо более мы могли бы получить и через Наполеона, вспомним те цели и намерения, с которыми мы делали это приобретение в 1815 году. Оно должно было послужить началом раздробления России и восстановлением Польши в пределах 1772-го года; великое политическое преступление Екатерины должно было быть искуплено отторжением девяти русских губерний, подобно тому, как в малом виде это уже было испробовано над Выборгской губернией. Результатом этой политики были два кровавых возмущения 1830-го и 1863-го годов. Кроме этого сомнительной пользы приобретения, чего же мы еще добились? Мы усилили наших врагов (Англию и Австрию) и не приобрели ни одного истинного друга и союзника. Мы связали себя на долгое время вредною для нас политикою так называемой солидарности с Европой. Мы сочли себя обязанными нести огромную военную тягость ради устрашения революционного духа в Италии и между германскими студентами. Мы даже смешали и национальное движение Греции с революционным. Мы самих себя причислили, вопреки истории, этнографии и статистике, к числу держав, по существу своему враждебных национальной свободе, и тем связали себе руки относительно Греков и Славян. Этой связывавшей нас веревки не могли разорвать войны 1828 и 1829 годов, она продолжала связывать и спутывать наши действия, как в 1853, так и в 1876, 1877 и 1878 годах. Не захотев содействовать планам Наполеона, потому что они были направлены против интересов Европы, хотя содействие это не налагало на нас никаких иных обязательств, кроме преследований своих собственных, вполне законных и справедливых Петровских и Екатерининских планов, — мы предпочли поступить на службу к Меттерниху с явною уже обязанностью действовать вопреки очевиднейшим интересам России, вопреки действительно священным религиозным и национальным сочувствиям и стремлениям русского народа. Стремления и сочувствия эти не могли, однако же, быть совершенно подавлены. Они вспыхивали от времени до времени в 1828, 1853, 1876 и 1877 годах. Но, с другой стороны, и противоположное им европейничанье в политике сохраняло свою силу. Традиция его хранилась преимущественно в дипломатических сферах. Поэтому и после 1815-го года внешняя политика России сохранила тот же характер двойственности, нерешительности, колебания между двумя притягательными полюсами интересов русско-славянских и интересов европейских, который она имела в начале столетия, или, правильнее сказать с самой смерти великой Императрицы, при которой русская политика знала только один русский интерес и ни о какой солидарности не заботилась. В этом заключается причина того обаяния, того ореола, которым окружен ее блистательный век в памяти потомства. Не собственно военные подвиги, не Кагул, Чесма, Рымник, Измаил и Прага придают ее царствованию лучезарный блеск. Русские войска совершали поcле нее подвиги не менее славные, даже еще более трудные, и притом против противников несравненно могущественнейших и искуснейших. Но эти новые подвиги, новые победы: Требия, Нови, С.-Готард, Бородино, Лейпциг, двукратный переход через Балканы и многие другие — отчасти не имели ничего общего с интересами России, отчасти же результаты их были приносимы в жертву чуждым и враждебным нам европейским интересам, именно вследствие шаткости, неопределенности нашей политической точки зрения, заменившей твердый, исключительно русский политический взгляд Петра и Екатерины. Так, когда, после долгого колебания, русское направление политики одержало вверх, и император Николай I объявил войну Турции в 1828 году, результаты ее были умалены почти до ничтожества, в угоду Австрии и ради соглашения с Англией. Когда, по добровольному уговору с Турцией, мы могли приобрести Молдавию и Валахию взамен контрибуции, мы предпочли лучше простить ей часть этого долга, чем причинить неудовольствие нашей верной союзнице по Священному союзу. В 1849 году, когда Европа, ослабленная внутренними смутами, не имела возможности сколько-нибудь успешно противиться расширению нашего влияния на Востоке, мы опять стали на европейскую точку зрения и своими руками восстановили готовую рухнуть монархию Габсбургов[18], исконную противницу нашей восточной политики. Некоторые результаты венгерской войны: именно ознакомление венгерских славян с русскими и временное освобождение их от мадьярского гнета — выставляют часто полезными для России и Славянства. Но очевидно, что не эти, побочные, косвенные результаты имела в виду русская политика, при оказании помощи погибавшей Австрии. Притом, если этот поход русских на Карпаты и послужил к сближению с нами некоторых славянских племен и к уничтожению мадьярского гнета, тотчас же, впрочем замененного гневом немецким, то это было лишь на короткое время, и в конце концов послужило лишь к его восстановлению и усилению. Если бы же, напротив того, Венгрия выделилась из состава Габсбургской монархии, — то, слабая и ничтожная, она не могла составить сколько-нибудь действительной преграды России на Востоке; напротив того, она должна была бы искать покровительства России, против которой мадьяры не имели тогда никакой враждебности. При слабости своей, Венгрия точно также не могла бы держаться системы угнетения относительно славян, а если бы и вздумала ее придерживаться, то это повело бы лишь к выделению славянских и румынских элементов из состава венгерского государства. Но, как бы это там ни было, — очевидно, что помощь, оказанная Австрии в 1849 году, была одною из главных причин неудачи Восточной войны. И в этот раз, как много раз прежде, наша политика с ее европейской точки зрения более всего повредила нашей политике, ставшей было в 1853 году снова на русскую точку зрения. Но и тут мы стали на нее опять-таки нерешительно, с оглядками, как и в продолжении всего XIX столетия. Вместо быстрого и решительного образа действий, мы приняли систему постепенных уступок, столь противоречащих внезапности и, можно сказать, резкости первого нашего дипломатического шага в Константинополе. И, как всегда, последствием этой медленности и нерешительности было то, что враги наши успели собраться с силами, приготовиться, соединиться и тем окончательно нанести нам поражение. И тогда мы верили в благодарность Австрии, в Священный союз, в доброжелательство, честность и бескорыстие Англии, хотели сговориться, сладиться с нашими противниками, которых даже и не признавали за таковых: и так же точно были обмануты в своих расчетах, как и теперь, благодаря все той же двойственности нашей политики, желающей, чтобы и овцы были целы, и волки сыты В результате же только волки и оказываются сытыми. Из этого краткого обзора истории внешних отношений России в течение последних 80-ти лет, ясно оказывается, что всякое действие России, имевшее в виду соблюдение, охранение или восстановление интересов Европы, заставляло упускать из виду русские интересы, пренебрегать и жертвовать ими различными способами. Напротив того, когда мы отбрасывали в сторону заботу о Европе — мы завоевали Финляндию и, следуя той же политике, очевидно, могли бы сделать несравненно важнейшие приобретения, достигнуть гораздо существеннейших целей. С другой стороны, Европа, как только внутренние ее дела давали ей к тому возможность, постоянно противодействовала нам всякий раз, когда мы предпринимали что-либо в пользу свою или Славян, противодействовала всеми силами, какие в данный момент находились в ее распоряжении. После этих неопровержимых, постоянно повторявшихся фактов, позволительно будет сделать вопрос существует ли между Россией и Европой какая-либо солидарность, какая-либо общность политических интересов? Если же, как показывает 80-тилетний опыт, этой солидарности, этой общности не существует, то каким образом могут Россия и Европа составлять одну политическую систему государств? Не до очевидности ли ясно, что, по крайней мере в политическом отношении, Россия к Европе не принадлежит? У нас твердо укоренилось убеждение в принадлежности России к Европе в смысле культурном, и из смешения этих двух совершенно различных точек зрения, политической и культурной, мы бьемся изо всех сил примкнуть к Европе и в политическом смысле, принося все большие и большие жертвы этому пагубному заблуждению. О культурно-историческом европеизме России я точно и определенно высказал свое мнение в другом месте, и теперь этого вопроса не касаюсь. Я готов даже согласиться (конечно, не иначе, как в виде риторической фигуры уступления) на эту нашу культурную принадлежность к Европе. Но что же из этого следует? Япония предприняла в последние десятилетия ряд реформ, выказывающих ее намерение усвоить себе плоды европейской цивилизации не в научном только, но и в политическом и, пожалуй, даже в бытовом смысле. Допустим, что реформа эта будет вполне удачна и будет продолжать развиваться все в том же европейском духе, и что, через несколько десятилетий, это восточно-азиатское государство сделается до неузнаваемости похожим на свои европейские образцы. Примкнет ли через то Япония к политической системе европейских государств? Но оставим будущее и проблематическое. У нас на глазах Америка, которая, в культурном отношении, есть уже бесспорно кость от костей и плоть от плоти европейской. Самые прогрессивные элементы Европы XVII столетия переселились за океан, затем освободились от своей метрополии, и население штатов постоянно пополнялось переселенцами из всех образованнейших, культурнейших стран Европы. И что же? Принадлежат ли Северо-Американ-ские штаты к европейской политической системе? Ответом на это служит один из политических догматов американцев — учение Монроэ! Но Япония отделена от Европы всем материковым протяжением Старого света, а Америка — Атлантическим океаном, между тем как Россия с нею сопредельна. Возражение совершенно ничтожное. География имеет, правда, свое значение в этом вопросе, но в совершенно противоположном смысле, как мы сейчас увидим; главное дело состоит все-таки в том, что между Европою, с одной стороны, и Америкою или Япониею — с другой, не существует общности, солидарности интересов. Если бы они существовали, то при быстроте и удобстве теперешних сообщений, отдаленность не помешала бы их принадлежности к одной и той же политической системе. Географическое удаление, в соединении с разными другими условиями, оказывает то влияние, что интересы Европы и Америки—в настоящем, интересы Европы и Японии — в предполагаемом будущем — совершенно другие, большею частью не перекрещивающиеся, не сталкивающиеся между собою, и потому можно сказать только то, что Америка и Япония — не Европа в политическом смысле. Но именно сопредельность России с Европой причиной тому, что интересы России не только иные, чем интересы Европы, но что они взаимно противоположны, что, следовательно, в политическом смысле Россия не только не Европа, но Анти-Европа. На чем же основан этот антагонизм? На двух главных причинах, совершенно неустранимых до окончательного торжества одной из сторон. На славянстве России — и на стремлении Англии к бесспорному преобладанию на азиатском материке, с которым связано и все ее морское владычество. К этому присоединяется еще и третья причина, меньшего значения и не столь неустранимого свойства: противоположность между православием и католицизмом, борцом за который является, впрочем более по предрассудку и традиции, Франция. Все эти три противоположности замечательным образом спутываются в один узел на Босфоре, в Дарданеллах и в Константинополе. Сила и могущество Европы — в целом — в значительной степени покоится частью на костях Славянства, частью на его поте, крови и слезах. На костях Славянства основано самое существование, а не только могущество Пруссии, а с нею и могущество Германии. Но этот вопрос уже покончен историей еще в то время, когда оплот Славянства, — Россия, только что зарождалась. Те, на долю которых выпал жребий охранять его в то время — преимущество Польши, не только не исполнили своего назначения, но даже содействовали его гибели (например, призывом рыцарского ордена), и потому, между прочим, Польша и сама погибла. Непосредственный антагонизм между Россией и Европой или, точнее, между Россией и Германией даже и не возникал по этому поводу. Но всякое дело человеческое ведет за собою длинный, нескончаемый ряд последствий, и Германия до сих пор не может отрешиться и никогда не отрешится от своего антиславянского направления. Ее политические сочувствия всегда будут на стороне поработителей и угнетателей Славянства, не взирая на временные и случайные политические комбинации, не взирая на временное возбуждение негодования на слишком уже бесцеремонных врагов его — негодования, которого не чужды иногда бывают даже и англичане. Опыт достаточно показал, что обольщаться этим негодованием и возлагать на него надежды не следует. Корни исторической вражды рас проникли слишком глубоко, чтобы это могло измениться. Не столь радикален, как образ действий северных немцев, был образ действий немцев южных, итальянцев, мадьяр и турок, и потому на юго-востоке Европы политически могущественная Россия еще застала славянство в живых, и, несмотря на свое увлечение европеизмом, от времени до времени, вольно и невольно, частью ведением, частью неведением, оказывала ему помощь, то здесь то том, то так то иначе. Всякая подобная попытка была достаточна, чтобы возбуждать противодействие Европы. Пусть биржевая политика и вообще политический материализм говорят, что мы сами в этом виноваты: зачем де прерывать ход биржевых спекуляций из-за дела собственно до нас не касающегося? Лучше умалиться, принизиться, чем прерывать торжественное течение биржевых дел. Но и этот благой совет ничему не пособит. Всякие политические тенденции и направления скоропреходящи, непостоянны, а народные сочувствия, исторические инстинкты неискоренимы, и нет-нет, да и прорвутся совершенно нежданно и негаданно, как в 1876 году, заставят и политику и дипломатию выйти против воли из своей колеи, несмотря на твердо и незыблемо установившееся, по-видимому, дипломатическое миросозерцание. Да и за самих политических деятелей не только в будущем, но даже и в настоящем, разве можно поручиться? Вдруг провернется какой-нибудь Черняев, или Игнатьев[19], не говоря уже о Потемкиных, и о других русских орлах такого-же, и даже еще более высокого полета. Это ведь также все в руце Божией, как это и Европе очень хорошо известно. Следовательно, ни на какое миролюбие полагаться нельзя и меры надо принять радикальные. Народные влечения основаны на более прочном фундаменте, чем вчерашние, сегодняшние или завтрашние биржевые или дипломатические воззрения. Поэтому, никакое умаление или принижение не поможет и в будущем, как не помогало до сих пор. Никакое любезничанье, никакие услуги, никакие уступки, жертвы, отречения от самих себя — не помогут, как не помогали до сих пор. Антагонизм Европы и России, основанный на славянстве России, не только сохранится по прежнему, но будет все возрастать и возрастать, по мере возрастания внутренних сил России, по мере пробуждения и уяснения народного сознания, как Русского, так и других Славянских народов. Надо, впрочем, сказать, что этот биржевой взгляд на дело, этот политический материализм, никогда не руководил направлением русской политики. Ошибки ее проистекали из совершенно иного источника, более идиллического свойства: от искреннего высокопочитания Европы и благоговения перед нею, а иногда даже от тщеславного желания заслужить похвалы и рукоплескания ее ораторов и журналистов. В антагонизме России и Европы, на сколько он обусловливается славянством России — представителем материка Европы является Австрия, как наиболее заинтересованная в этом деле, имея в резерве за собой Германию. Если бы Славяне жили и страдали где-нибудь в глуби материка, а не по соседству с столь жизненными пунктами, как Босфор и Дарданеллы, англичане довольно равнодушно смотрели бы на наше заступничество за угнетенных братьев, пожалуй, даже сочувствовали бы ему, так как склонны к филантропии, если она не противоречит более существенным британским интересам. Но теперь, страна, гордящаяся сочувствием всем угнетенным народам, подает руку на самое жестокое угнетение, на самое ужасное тиранство, какое только видел мир в новейшее время, потому, что, по ее мнению, освобожденные Славяне сделаются сторонниками, друзьями, союзниками России, и жизненный узел старого света — Босфор и Дарданеллы попадут в зависимость России, могущей получить через это возможность угрожать всемирному морскому владычеству Англии, которого последняя добивалась в течение всей новейшей истории, с самого царствования Елизаветы. Войны против всех государств, обладавших заморскими колониями, составляют сущность английской политики за все это время, и Англия предпринимала их под видом охранения европейского равновесия. Сначала черед был за Испанией, потом за Францией, во время Людовиков XIV, XV, XVI, революции и Наполеона. Присоединение Голландии к Франции дало желанный предлог овладеть наиболее важными колониями и этой последней. Таким образом, почти все колонии европейских государств подпали под власть Англии или под ее преобладающее влияние. Посредством этих же войн, веденных якобы из-за охранения европейского равновесия, а также посредством отдельных захватов, при всяком удобном случае, очутились во власти Англии: главные проливы — Гибралтар, Перим, Сингапур; острова при входах во внутренние моря, как например Малые Антильские, центральные пункты во внутренних морях, как Мальта, Ямайка, прибрежные острова, составляющие сторожевые, наблюдательные пункты, как Гольголанд, Гонг-Конг, Кипр; пункты перекрещения океанских путей, как остров св. Елены, мыс Доброй Надежды; наконец, целые материки или обширные тропические страны, как Австралия и Индия. Но что собственно значит всемирное морское владычество? Непосредственно море никакому владычеству не поддается. Одно торговое преобладание, доставляемое обилием капиталов, развитием промышленности, обширностью коммерческих сношений — непрочно, как доказал пример Ганзы, итальянских республик, Голландии. Переведенное на общепонятный язык, морское владычество означает политическую власть, или, по меньшей мере, почти исключительное преобладающее политическое влияние во всех частях света, туземные государства которых не обладают достаточным военным могуществом, для сопротивления собственными силами флотам и десантам владычицы морей. В таком именно положении и находятся все части света, кроме Европы и Северной Америки. Австралия принадлежит уж бесспорно Англии. Африка пока не имеет большого значения по недоступности ее внутренности, но и на этом континенте преобладание Англии бесспорно. Южная Америка находится под политическим и торговым влиянием Англии. На Северную Америку, со времени усиления Соединенных Штатов, всякая надежда потеряна. Остается, следовательно, для довершения всемирного морского владычества, утвердить власть Англии над обширнейшим и богатейшим азиатским материком. Лучшие страны его уже подчинены Англии. В сохранении и распространении этой власти над Азией и заключается в настоящее время для Англии весь вопрос о всемирном владычестве. И тут-то именно, с того времени, как Россия собственными руками низвергла последнего и самого страшного из прежних противников Англии — Наполеона, является она новым противником Англии, уже не в виде морской, а чисто континентальной державы. Россия, и только одна Россия имеет возможность угрожать Индии, в случае нужды подать помощь Китаю, защитить Персию и, вследствие ослабления Турции, с одной стороны, овладеть проливами, и через них угрожать кратчайшему пути сообщения с Индией, с другой же, по соседству, сделаться наследницею богатейших стран Азиатской Турции. Опасение это и выразилось в оборонительном союзе Англии с Турцией, посредством которого она овладела Кипром. Воспользуется ли Россия своим положением, захочет ли противодействовать Англии в ее обладании лучшими частями Азии, явится ли она, таким образом, противником ее всемирного морского владычества — этого Англия не разбирает. Она ничем не хочет быть обязанной, ни умеренности, ни расчету, ни великодушию своею противника, но стремится утвердить свое владычество единственно на собственной своей силе. При этом, как оказывается из ее последних действий, Англия не хочет довольствоваться сохранением своей Индийской империи, чем прежде оправдывала свой образ действий относительно России, но имеет очевидное намерение прибрать к своим рукам, как Афганистан, так и открывающееся, по ее собственным словам, наследство в Сирии, Месопотамии и Малой Азии. Собственно говоря, такое преобладание Англии над азиатским материком не может быть приятно другим европейским государствам; но здесь-то и является на помощь Англии славянский вопрос. Англия, подобно тому, как она отняла все лучшие колонии других европейских государств, прикрывшись маскою заботы о сохранении европейского равновесия, под видом противодействия господству Филиппа II, Людовика XIV и Наполеона, чем и заслужила любовь и уважение Европы, — так и теперь пользуется тем же предлогом, принимая на себя охранение Европы от грозного панславизма. К этим двум главным и неустранимым причинам антагонизма между Россией и Европой, неустранимым потому, что если бы Россия, по совету наших биржевых политических материалистов, даже отказалась от исполнения обязанностей, налагаемым на нее ее славянством, и от всех выгод своего положения в Азии (что она почти постоянно и делает), то это нисколько не обезоружило бы ее врагов, которые все, подобно Англии, основывают свою политику не на миролюбии в расчетах, не на ложном и неуместном великодушии России, а на самой сущности вещей, независящей ни от каких политических самоограничений, — к этим двум главным и неустранимым причинам присоединяется еще третья, по моему мнению, не столь существенная — это защита католических интересов на Востоке. Защита интересов католичества совсем не то, что защита интересов православия. Последнее ничего более не требует, как устранения угнетений, которые претерпевают православные; католичество же, как всегда и везде, где только может, домогается не свободы, а господства и преобладания над прочими христианскими исповеданиями, в особенности же над православием, для чего готово даже заключить союз с исламом. Защитницею этих интересов, не по действительному к ним сочувствию, а по предрассудку и традиции, является Франция.
ПРИМЕЧАНИЯ [1] Бренн - вождь галльского племени сенонов в 387 году до Р.Х. захвативший Рим. Полгода занимал город, осаждая остатки его защитников, укрывшихся на Капитолии. Покинул Рим, получив огромный выкуп. [2] Сан-Стефанский мирный договор был подписан 3 марта 1878 года в местечке Сан-Стефано вблизи Стамбула. Завершил русско-турецкую войну. По этому договору славянские и греческие подданные султана получали большие права самоуправления, а Болгария превращалась в номинально зависящее от султана княжество с территорией от Черного до Эгейского моря. На Берлинском конгрессе по настоянию западных держав, прежде всего Австрии и Англии, был заключен куда более стеснительный для славян договор. В частности, территория южной Болгарии возвращалась под власть Турции. [3] Более русские, чем сами русские. [4] Дерби Эдуард Генри Смит Стенли (1826-1873) граф, английский политический и государственный деятель. Противодействовал антирусской политике Дизраэли. [5] Дизраэли Бенджамен (1804-1881) граф Биконсфилд, виконт Гугенден. Английский государственный и политический деятель, лидер консерваторов, противник России. В свое время был известным беллетристом, опубликовал несколько романов. [6] «Санкт-Петербургский журнал» издавался в С.-Петербурге на французском языке и считался официальным правительственным изданием. [7] Законность нас убивает. [8] Вход английской эскадры в Мраморное море во время русско-турецкой войны 1877-1878 гг. [9] Блаженны имеющие. [10] Единая Родина. [11] Абердин Джорж Гамильтон Гордон (1784-1860) граф. Английский государственный и политический деятель. Будучи премьер министром в 1852-1855 годах, занимал умеренную позицию в отношениях с Россией. [12] Кобден Ричард (1804-1865) английский экономист и политический деятель. Сторонник свободной торговли. [13] Итальянский и швейцарский походы А. В. Суворова и экспедиция Ф. Ф. Ушакова на Средиземное море. [14] "Декларация о вооруженном нейтралитете". Провозглашена Екатериной II в 1780 году. Была направлена против британской гегемонии на море. В ней провозглашалось право судов нейтральных стран на вооруженное сопротивление в нейтральных водах при попытках их досмотра. К декларации присоединилось большинство европейских государств. [15] Кипр был занят англичанами в результате заключения англо-турецкого соглашения, направленного против России. Формальное подчинение Кипра английской короне произошло после начала 1-й мировой войны. [16] Сперанский Михаил Михайлович (1772-1839) граф. Российский государственный деятель, либерал, сторонник русско-французского сближения. В 1812-1816 годах в ссылке. Румянцев Николай Петрович (1754-1826) граф. Старший сын знаменитого полководца. В 1807 году министр иностранных дел, в 1809 канцлер. Сторонник русско-французского сближения. Известен как создатель Румянцевского музея (ныне РГБ). [17] Милош Обренович (Милош Теодорович) (1780-1860) сербский князь (1815-1839 и с 1858), основатель династии Обреновичей. [18] Поход русской армии в Венгрию 1849 года. Русские войска разгромили венгерских повстанцев и восстановили в стране власть Габсбургов. [19] Игнатьев Николай Павлович (1832-1908) граф. Генерал от инфантерии, дипломат и государственный деятель, посол в Константинополе (1864-1877). Был близок к славянофилам. [*1] В «Русской Речи» статья эта была озаглавлена «Россия и Восточный вопрос» и все начало, до новой строчки. <В прошлом году>.., было опушено. [*2] Могло бы казаться, что с нашей стороны сделана большая ошибка тем, что мы не побудили Грецию объявить войну Турции, хотя бы одновременно с Сербами, после пленения Плевненской армии, дабы дать нам этим предлог выговорить при заключении мира присоединение к ней Фессалии, Эпира и Крита. Но такой упрек едва ли бы был справедлив. Такое присоединение только увеличило бы притязания Греции. Греки со своею «великою идеею» и эллинизмом принадлежат к числу тех маленьких честолюбивых народов, с которыми, по странному велению судьбы, все приходится иметь дело России; подобно Полякам и Мадьярам, они добиваются не свободы и своего права, а власти над другими народами, более их многочисленными, которых они почему-то считают ниже себя, чтобы питаться их соками и основать на их угнетении свое искусственное величие. Я уже сравнивал их с лягушкою басни, надувающегося в быка. Россия не может быть другом таких народов. <Чернов. рукоп.>
Здесь печатается по кн.: Николай Яковлевич Данилевский. Горе победителям. - Москва, "Алир", ГУП "Облиздат", 1998. с. 180-275. Электронная версия перепечатывается с сайта http://orel.rsl.ru/nettext/russian/danilevskii/pobeditel/gore.htm Здесь читайте:Данилевский Николай Яковлевич (1822-1885), русский публицист и социолог. Данилевский Н. Я. Война за Болгарию. Данилевский Н. Я. Россия и франко-германская война. Дополнение к книге "Россия и Европа". Данилевский Николай Яковлевич Происхождение нашего нигилизма. Дебольский Н.Г. О начале народности (критика Данилевского). Дебольский Н.Г. Начало национальностей в русском и немецком освещении (критика Данилевского). Ильин Н.П. Трагедия русской философии: Глава 1. "Ложь одиссеев". Глава 2. Доминанта русской национальной философии: принцип самосознания Глава 3. Работники одиннадцатого часа Глава 4. О понятии "религиозной философии". Двуликий Янус позитивизма Глава 5. Крест познания. О русском типе христианской философии
|
|
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
Проект ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,на следующих доменах: www.hrono.ru
|