Виктор НИКИТИН |
|
2003 г. |
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
XPOHOCНОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГАБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫКАРТА САЙТА |
«Прощай, страна огромная, несчастный человек»Заметки о повести Олега Павлова «Карагандинские девятины» Новая повесть Олега Павлова представляет собой третью часть трилогии, получившей название «Повести последних дней». Кроме нее в трилогию входят уже известные читателям «Казенная сказка» и «Дело Матюшина». Писатель продолжает заявленную им ранее тему маленьких людей, живущих в большой стране в великом напряжении сил и оказавшихся на грани своих духовных и физических возможностей. Они вынужденно существуют в экстремальных условиях, когда окружающая жизнь меняет свои привычные очертания. Грозит распадом всех ценностей. И то ли распыляется на мириады безвестных и безликих песчинок, готовых кануть в небытие, то ли сгущается до мрачной субстанции, холодной и равнодушной - равнодушной к любому душевному движению, еще не сдавшихся, еще не павших духом, героев. В этих пределах им приходится прикладывать немалые усилия для того, чтобы противостоять тотальному отрицанию самого СМЫСЛА человеческого БЫТИЯ. Здесь все живут без любви, в перманентном отчаянии, не в силах изменить свою судьбу, сразу же оказавшуюся участью. Снова Караганда; время словно остановилось, да и были ли у часов стрелки. Огромная страна, раскинувшаяся в непостигаемую ширь, в развале. «Реальность больше не балует нас хорошими новостями. Все взрывается, горит, идет ко дну», - говорит один из героев Павлова. «В стране термоядерный распад». Исторически это время начинается с того момента, когда «во всей стране не стало чая». Физически - с покорности россиян, с их признания этой данности как неизбежности. Да и осознать случившееся многим «рядовым труженикам» до сих пор просто не по силам. «Это мы, уж извините, люди последние. Нам и умирать будет легко - ничего нет», - таковы слова гробовщика. Итак, Начмед Институтов, шофер Пал Палыч, солдатик Алеша Холмогоров… А в центре повести - мытарства похоронной команды из трех человек: надо найти тело солдата Мухина в морге, потом обрядить его, потом в гроб положить и вовремя в Москву отправить. Одиссея с телом военнослужащего - чтение тяжелое, но оно не без надежды. На тяжесть эту часто напирают, говоря о прозе Олега Павлова. Словно есть в ней что-то то ли не модное, то ли ущербное, то ли для какого-то придуманного читателя. Однако автора «Казенной сказки» и «Дела Матюшина» не интересует сиюминутная, угодливая прилаженность под рыночные потребности книготорговли, которая, к тому же, под большим сомнением: кто рейтинги эти составляет. Творчество Павлова вполне соотносится с традициями классической русской литературы. В его прозе, помимо отзывчивости, без которой настоящая русская литература и не состоялась бы, есть ещё и языковая «глубина», окунуться в которую - значит сопереживать ей. «Но через мгновение Холмогоров очутился в помещении морга - и увидал то, отчего взгляд его смерзся, оледенел. Вход в это пространство открылся как тайник: казалось, отслоилась часть поросшей прахом стены, обнажая зияющую бледной холодной синевой зыбкость огромного зала. Белые кафельные стены и полы отражали белого накала мертвенный плоский свет, режущий как по стеклу». Сила прозы Олега Павлова в том, что он все пропускает через себя. Это чтение останавливает внимание. Оно возвращает чтению обязательность, делает его необходимым, значимым. Плотность языка Павлова необыкновенна, она зрима, текст видишь и ощущаешь физически. И более того, из него невозможно вырваться ни читателю, ни героям. «Столько наготы человеческой заставляло его думать отчего-то о бане. Чудилось - мороженый этот зал когда-то и выпустил банный пар. Но там, в банях, где орущие от всего как от щекотки люди являлись голышом из пара, все равно что младенцы, было до блаженства легко без одежд. А здесь ни одно из этих неживых тел больше не могло ощутить той блаженной легкости, и были это, наверное, уже не люди». Конечно, уже не люди. И всё-таки люди. И, поминая героев Достоевского, скажем: это БЕДНЫЕ ЛЮДИ, попавшие в очень скверный анекдот. Русский юмор по-своему странен. Без него в нашей жизни не обойдешься - сама русская жизнь всегда отличалась некоторой странностью. Так что напрасно Достоевскому часто отказывали в способности юморить. И он тоже рассказывал нам анекдоты - о своем времени. Только его юмор, как и юмор Павлова, горек. Боюсь переборщить, но скажу: это юмор висельников. Еще у А. С. Грина в «Фанданго» главному герою, умирающему от голода, противопоставлялись «румяные санитары». Контролеры в повести Павлова, «опрятные, как малыши на утреннике», а «два медбрата молодецкой наружности» называют себя Жорж и Серж. В покойницкой они резво, самозабвенно играют в футбол: «От распаренных беготней матовых тел, обнаженных до пояса, шибало слащаво-удушливым запахом одного и того же одеколона, что пропитывал молодцев насквозь, как бисквит. Волосы у обоих опять же на один манер были забраны за уши, любовно зализаны и лоснились чем-то жирным, похожим на ваксу, так что головы сверкали на свету, как начищенные сапоги». Насмешливые, глумливые. «Двое из ларца, одинаковых с лица», из новой, бесчувственной породы русских людей. Словно прилипчивые, нагловатые помощники из «Замка» Кафки, главная задача которых совсем не помочь, а доставить наибольшее неудобство. А тело Мухина - в этих стенах уже «предмет», занесенный в некую скорбную отчетность; вещь, которую надо найти, вызволить из тьмы забвения. Близость смерти, ее неприглядность сразу же расширяет все представления о жизни, ошпаривает мгновенной вспышкой Истины, в которой и Вечность, и Космос, и готовящийся Страшный Суд. «Он плавно разводил каталки руками - те бесшумно расплывались лодочками - и выжидающе заглядывал в эту прозрачную для себя мертвую воду, как ловец. То же самое делал и его напарник, однако нетерпеливо, без чутья. На каталках, наверное, покоились те, кто прошел экспертизу и уготован был к выдаче. Каждый вспорот от горла и до паха, как потрошат рыбу, но после зашит - и мертвецкий этот шов зиял незаживляемой раной. Чудилось, что люди были убиты еще раз - расчетливо, безжалостно и теперь уж навечно. И не отвращение, а ужас от содеянного с ними рождал в душе что-то кровное, родное с каждым погибшим человеком» Повесть опутана горькими словами, словно зона колючей проволокой. Да это и есть зона, в которой сложно отыскать какое-то подобие нормального человеческого существования. В повести лицо несут, «как яичко на подносе», яблоко сжимают, как булыжник, гробы - «здоровые плечистые», доски - «грязные, как свиньи, и обросшие щетиной крупных, видных даже глазу заноз - что рыло у свиней». Угрюмые губы похожи на улитку, гроб обнимают как ребенка. Доска же, после того, как ее обрабатывают рубанком, «каждая очищалась от грехов, обретая нежный, почти телесный цвет, и делалась гладкой, все равно что человеческая ладонь, также открытая глазу во всех неповторимых природных линиях». Действительность как бы перевернута в прозе Павлова, опрокинута; словно «придумана в издевку» над человеком, должным быть живым, а не мертвым. Зато мертвые вещи выглядят тут как живые и смеются над обмирающими от страха людьми. Марионетки кривляются, а люди это терпят! Здесь все живое вынуждено воровать, дабы выжить. Словно бы погружено в беспробудную ночь, которой долго ещё не суждено завершиться. Кажется, только два цвета - черный и белый есть в этом мире, увиденном глазами Олега Павлова, а на границе между ними - цвет серый, цвет печали и боли. «Светлой туманной углубиной в небе виднелся лунный зев, голодно разинутый в сторону нескольких мелких звездочек, что болтались наживкой, казалось, подколотые на жала рыболовных крючков. Но вдруг чудилось во всей ночи что-то утробное, как если бы проглоченное». Жорж и Серж называют санитарку крысой, а погибшего Мухина - мухой. У них, конечно, веселых, изобретательных, юморных и циничных, не сострадающих упокоившимся людям, «крыса» влюбляется в «муху». Этим Павлов говорит, что жизнь построена на бесстыдстве одних людей, и душевности других. Все двойственно по сути, неприглядно обнажено. Но если света нет в видимой, реальной жизни, света над головой, он должен быть в душе человека. Только это и в состоянии сегодня спасти наше общество. Отогнать его от края пропасти, желания - поскорее эту мрачную, черную жизнь завершить. Сама возможность рождения человека уже представляется автором как измена новому порядку вещей, с её угрожающей неправильностью. И потому говорит служитель морга: «Страшна бывает жизнь. И не мертвецы страшны - а, может, когда они людьми были. Это смерть на взгляд грязна - а снутри она чистая как слеза». Человек приперт к стенке смертью, Её Величеством, царствующим в России сегодня, поставлен в условия, которые ему так просто не отменить. В этих условиях «отменяется» сам человек, потому как растворяется в духовной своей смерти. Может, даже невидимой никому, но реально существующей. Она смерть потому царствует, что всех уравнивает и примиряет, открывает истинный смысл неназванного при жизни. Даже едва ни говорит о пути к спасению, которым располагали эти бывшие люди, и к которому они почему-то забыли или не могли прибегнуть. Только смерть теперь - доказательство тому, что люди всё-таки жили. Были некоторое время в жизни. Все остальное, что, собственно, и называлось их жизнью, лишь проявление их бесконечной слабости. А неравенство между людьми начинается с того, что одни люди чувствуют: сострадают, приходят на помощь другим, сопереживают, разделяют с ними радость и горе, а другие не чувствуют, или чувствуют, но грубо. Не было в их душах света. И если судить людей по этой школе, то почему жизнь часто несправедлива к лучшим? К тем, в ком было больше света? И в чем же выход? Вот умеют лучшие глубже и светлее чувствовать - чувствуют, переживают страшные времена. Но неужели и после этого появится какой-то новый материал для угасания в них жизни? «Холмогоров с Пал Палычем положили мертвое тело на носилки и понесли их в предбанник. Там, оказалось, было подобие узкоколейки, чтоб вытягивать наверх смертный груз. Старшой по-свойски называл это устройство "труповозкой". Носилки приладили на каталку, похожую своим упрямством на ослицу. Намучились в полутьме, вправляя в колею eе колесики - она брыкалась, будто не давала себя подковать» Кажется, из этой жизни убежать больше некуда. В труповозку, в морг, ещё одну труповозку, потом на кладбище. Гробовщик говорит: «Наши дома, увы, не защита. Подсолнухи это, где что ни семечко, то зло. Ревнуем до зависти к чему? К дому чужому. Грыземся друг с дружкой где? В своих домах, где нос к носу. Земля огромна, а людям все мало места, все давятся из-за куска. В домах иконки, слыхал, вешают - это все, значит, чтоб на Бога потом свалить, хоть хозяйничают в своих четырех стенах сами». Замечательные слова. Но, может быть, в Москве спастись от «несправедливости» можно? Она далеко; кажется, дальше всего на свете. «Как в ней люди живут, не понимаю, ведь все уже есть, прямо делать нечего, только оклад знай себе получай и ходи отоваривайся». Москва - столица нашей Родины, про которую известно многим сегодня только одно - да, столица. Не доедешь, не долетишь, не доскачешь до неё. Символ какой-то иной жизни, установленной по совершенно другим правилам, чем в провинции. Тогда зачем она человеку? А тут гостиница из вагонов где-то на задворках, скученные беженцы. Во всем проглядывает первородный Космос - вселенская тоска и холод для души. Отец погибшего Мухина, инженер-атомщик, маленький человек, утонувший в горе, как в вине, бессмысленно повторяет: «Прошу в реакторный зал». И вот уже разыгрываются надрывные сцены - последние такие сцены по недавно живому человеку: с плачем, воплем, оскорблениями и обидами. И поминки едва не переходят в свадьбу, в какой-то подлый юбилей, с придуманной, лживой датой. Только для того, чтобы забыть своё горе, чтобы забыть себя и всех вокруг. И оттого, что временно забываешься, потом презрение к себе и стыд. Сдавленная, сбивчивая речь персонажей, прорываемая тоской, близка к исповеди. Страшные вещи говорит начмед Институтов отцу Мухина: «Каких виноватых ищешь? Ты сам, сам во всем виноват, скотина ты пьяная. Виноват, что родился, что жил... Это ты, ты сам угробил своего сына в тот день, когда породил его на свет и уготовил одно свое же нытье...» И следом знаменательные слова, объясняющие многое: «Он все и произнес лишь для того, чтобы доставить маленькому человеку страдания в самом невыносимом виде. Даже не заставить еще и еще страдать, а уничтожить этой болью, извлекаемой из собственных же его души и мозгов, как ударами электрошока». Конечно, никогда нельзя сказать наверное, каков перед тобой человек: он и душу тебе свою обнажит-выложит, и мягким, добросердечным покажется. А может и наоборот - во мрак вогнать. Сказать что-то обидное, злое из себя исторгнуть. Все двояки, двойственны по природе своей. Это и есть исследование природы человеческой. Как все в человеке уживается разом, и черное, и белое, высокое и низкое? Пал Палыч опять же говорит отцу Мухина: «Червяк ты или человек?!» И выдает всю обнаженную правду про сына. Все виноваты. «Тошно жить». Вылезает, прет наружу фальшь и истинная сила. И свет, и грязь жизни: «Вот я и умер? - говорили эти глаза - Какая паршивая эта жизнь... Какое паршивое это небо...» А когда нет света над головой, нет света в душе - тогда возникает разлом сознания, мертвящее отчаяние, озлобление, желание унизить своего ближнего. Поначалу начмед Институтов предстает растерянным, даже болеющим за порученное ему дело. Особенно это наглядно проявляется в столкновении с молодцеватыми медбратьями. Но как только он получает тело Мухина в законченном для отправки в Москву виде, происходит метаморфоза, и все резко меняется. Та же история повторяется и с шофером Пал Палычем, обрисованном прежде иными, светлыми красками. И не случайным тут представляется, в связи с Достоевским, что третьего из похоронной команды, солдата Холмогорова, зовут Алешей. Алеша снимает с себя форму и отдает ее покойнику, а сам одевается в старое, в пятнах крови, в «смертную солдатскую робу». Потом трогательно общается с девочкой-побирушкой. Он «тосковал хоть по какой-нибудь доброте». Но, как говорится, иное время - иное бремя. Все здесь потерпели поражение, те что мерзки, и те что жалки. Утонули в безоглядной дикости, ставшей усталой обыденностью. В душевном опустошении. В равнодушной покорности условиям. В приятии смерти, как конечном освобождении от страданий и искуплении за них. «Стакан - это могила. Черный хлебом накрывают - так могилу засыпают землей. Водка в стакане, она же душа. Когда испарится и стакан опустеет - все, отмытарилась, ушла». И все же, хочется вспомнить одну известное выражение: «Назвать отчаяние своим именем - значит уже победить его». Хотелось бы в это верить.
Содержание:
|
|
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
редактор Вячеслав Румянцев |