|
Маркс Тартаковский
Мировая история как эксперимент и загадка
Глава V. Китайцы, эллины и ромеи
ЕСЛИ БЫ ТОГДА ЖЕ, 25 ВЕКОВ НАЗАД (или около этого), мы последовали из
классической Эллады на восток, то наблюдали бы воочию грандиозные духовные
сдвиги, определившие на тысячелетия судьбы цивилизаций. В восточном
Средиземноморье иудейские жрецы, только что вмешательством Господа, как им
казалось, чудесно вызволенные из вавилонского пленения, свели воедино основные
тексты Торы, осуществили редакцию общего свода...
Далее на восток, в Иране, проповедовал загадочный Заратуштра, объяснявший всё
происходящее в мире смертельной схваткой света и тьмы, добра и зла. Так что
перед человеком уже возникает проблема выбора. Следовать добру и свету,
олицетворенному впоследствии солнечным богом Митрой, нелегко, но лишь этот путь
ведет к счастью. Жизнь небезнадежна, если держаться путей праведных.
Сознательным самоочищением можно превозмочь даже судьбу...
Представления эти, войдя в духовную жизнь древних персов, сказались пять
столетий спустя на формировании христианства. Могло даже случиться, что Митра,
бог света, составивший серьезную конкуренцию Христу, заменил бы его в духовной
жизни человечества - и нам остается лишь гадать, как в этом случае обернулись бы
судьбы мира...
В Индии одновременно с Заратуштрой, или несколько ранее, Будда,
Просветленный, принц из рода шакья в предгорьях Гималаев, не ведавший забот за
стенами дворца, вдруг обнаруживает, что есть в мире и болезни, и старость, и
смерть. Осенённый этим своим открытием, он решает, что сама жизнь есть
страдание. Отчего оно? От желаний, которым не дано осуществиться, от неуемной
жажды бытия, от вечного стремления к бессмертию, тогда как само рождение - уже
первый шаг к смерти. Отрешиться от земной суетности, очиститься от страстей,
этой скверны, подавить всякие желания - вот путь к искоренению страданий, к
освобождению души, вечной нирване...
Современником Будды и его соперником в борьбе за людские души был Вардхамана,
основатель джайнизма, тоже счастливчик по рождению - сын раджи рода джнятриков,
обитавшего к северу от Ганга - как раз там, где странствовал Будда с учениками.
Пересеклись ли их пути? Вардхамана присоединился к странствующим аскетам в
поисках спасения, и на него также нашло просветление. Он сформулировал суть
джайнизма - принцип ненасилия, ахимсы, простирающийся столь далеко, что
монахи-джайны даже не разжигают огонь, поскольку он уничтожает жизнь;
миряне-джайны не занимаются земледелием, ибо вспашка убивает в почве червей и
насекомых... Джайны в Индии посейчас - лица интеллигентных профессий, торговцы,
предприниматели. Благоговение перед жизнью - вот альфа и омега джайнизма,
возникшего в ту эпоху, столь значительную для судеб мира, - примерно 25 веков
назад...
Если бы тогда же, следуя далее навстречу солнцу, мы перевалили через Гималаи,
пересекли великие пустыни и степи Центральной Азии и вышли к пограничным
заставам древнего Китая, то, быть может, встретили бы в горном проходе Ханьгу
(на современной фотографии - голые лёссовые кручи, стиснувшие русло мутной
Хуанхэ) улыбающегося жидкобородого старца, путешествовавшего, по преданию,
верхом на черном быке. Это почтеннейший Лао-цзы, к которому, когда он еще служил
хранителем архива царства Чжоу, сам Конфуций приходил набираться мудрости.
Впрочем, встреча завершилась столкновением противоположных миропониманий.
Лао-цзы будто бы сказал, что мудрец, погрязший в мирском торжище, в нем и
утонет; Конфуций-де отвечал, что бегущий от людей - бежит к животным... Теперь
Лао-цзы, разочарованный упадком династии Чжоу, удалялся через Ханьгу на запад, в
неведомое, оставив смотрителю пограничной заставы краткое (пять тысяч
иероглифов) изложение своего учения, даосизма, знаменитую ныне "Книгу о пути" -
"Дао дэ цзин". Тысячелетиями правоверный китаец разумом был с Конфуцием, но
сердцем - с Лао-цзы. Даосизм это "естественный путь" без какого-либо
вмешательства свыше. "Небо... предоставляет всем существам возможность жить
собственной жизнью". И "совершенномудрый (правитель)... предоставляет народу
возможность жить собственной жизнью". Такова естественная необходимость, а
конфуцианское "человеколюбие", считал Лао-цзы, тут ни при чем. Ни "совершенномудрый",
ни Небо не обладают им.
Дао - суть чего бы то ин было; оно непостижимо как пустота в сосуде, без
коей, однако, сам сосуд немыслим. Дао - первопричина и, одновременно, цель
бытия; смысл жизни в слиянии с ее непотревоженным естеством. Полнота этого
слияния граничит уже с небытием: "Нравственный человек не оставляет после себя
никаких следов". Главное - не нарушить невозмутимого течения жизни, "не
действуя, добиваться успеха"…
Полнота жизни - в покое, в ненарушаемой сути; так что лучше и не выглядывать
вовне, из глубины собственной души. "Не выходя со двора, можно познать мир",
тогда как "чем дальше идешь, тем меньше познаешь". Гармония, мира - лишь
отражение душевной гармонии: прислушайтесь - разве сокровенная ваша природа не
подсказывает вам верное решение?
Правда, прислушаться непросто: мешают страсти, отвлекает суетность. "Побеждающий
самого себя - могуществен", ибо приближается тем самым к собственному дао, к
естеству. Награда при этом велика, но - в соответствии с реальным взглядом на
вещи - отнюдь не бесконечна: "Кто не утрачивает свою природу, долговечен". Но,
заметим, не бессмертен, ибо каково начало (возникновение из небытия), таков и
конец (растворение в небытии).
Вот почему даосы искали элексиры долголетия, но не бессмертия (и попутно
изобрели порох), помня назидание Учителя: "Тот бессмертен, кто умер, но не
забыт". Так и получается, что жидкобородого старичка, ссутулившегося в коровьем
седле, мы помним, а государей Поднебесной - нет...
Величайшие поэты Китая пытались выразить даосское слияние с природой:
Белая птица тихо летит
Над голубой рекой,
Горы синеют, горят цветы -
Мир погружен в покой...
Из европейцев ближе других к такому мировосприятию Гете:
Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
КОНФУЦИЙ, В СРАВНЕНИИ С ЛАО-ЦЗЫ, - напористость и активность.
"Знающий - не доказывает", - сказано в заключении "Книги о пути". Лао-цзы
всячески старается не учительствовать, не быть навязчивым, не назидать. Он
говорит: "Добрый не красноречив. Красноречивый не может быть добрым". Неясно
даже, беседует ли он сам с собой или обращается к кому-то; монолог его нигде не
перебивается диалогом, как это мы всюду видим у Конфуция, сплошь назидающего.
Как и всякий умствующий китаец, Лао-цзы не может не задаваться государственными
вопросами, но идеалы его предельно скромны. В противоположность этому, Конфуций
насквозь государственник: весь нацелен на социальное благоустройство и не мыслит
человека вне его общественных функций. Индивид - лишь элемент структуры; лишь
тогда, когда упорядочено целое - государство, человек, обретший назначенное ему
природой место, покоен, точно в родной семье, где отец - это отец, сын - это
сын...
Такая постановка вопроса не лишена логики. Человек вне общества, в конкретных
исторических условиях, реализуемых в государстве, немыслим. Важно только, на что
сделан акцент: государство для человека или - человек для государства. По Канту,
человек всегда должен рассматриваться как цель и никогда - как средство. Самому
Конфуцию, надо думать, мысль эта была бы близка. Когда один из его учеников, Цю,
став министром, ввел неправомерные налоги, Конфуций, увидевший в этом нарушение
гуманности, заявил: "Цю не мой ученик", - но публично не выступал против него.
Законы, какими бы они ни были, должны исполняться: "Действия того, кто у власти,
не должны обсуждаться теми, кто не у власти".
"Пусть практика противоречит теории, тем хуже для нее. Такой была в известном
смысле позиция Конфуция, когда он энергично принялся за разоблачение пороков и
воспевание добродетелей... И это как раз тот случай, когда овладевшая умами идея
становится серьезнейшей материальной силой" (Л. Васильев. Проблемы генезиса
китайского государства).
Мысль эта о приоритете теории чисто по-китайски интерпретируется у
коммунистического профессора, автора "Краткого очерка истории китайской
философии" Фын Ю-ланя: "Диалектический материализм подчеркивает, что практика
должна подчиняться теории, поскольку практика является основанием теории".
Подтверждая этот свой парадокс (по нашим понятиям), китайский профессор
ссылается не только на боготворимого Мао, заявившего, что "перековка
идеологии... позволит достигнуть непрерывного роста индустриализации нашей
страны", но и на давно почившего конфуцианского мыслителя Ван Ян-мина...
Тут бы и вспомнить еще Евангелие от Иоанна: "В начале было Слово, и Слово было у
Бога, и Слово было Бог"... Классический грек вряд ли это понял бы. Слово всегда
испытывалось им на смысл, смысл - на истинность. Слову не придавалось
мистического значения. Тогда как для старого Китая с его пристрастием ко всякому
начертанному иероглифу это чрезвычайно характерно. Выписанное тушью изречение,
даже просто каллиграфически выполненный иероглиф, служили украшением жилища.
Жертвоприношения предкам сжигались не перед их изображениями, а перед их
начертанными именами; порой это был простой синодик с беглым перечислением имен,
- как если бы в самих иероглифах присутствовали души умерших. "Слово, ставшее
плотию", по Иоанну.
Цитатой древних мудрецов, или самого Конфуция, укреплялся всякий
государственный указ. Сама цитата, таким образом, обретает силу закона.
Подлинный смысл ее мог быть давно утрачен - сохранялась бы словесная оболочка.
Все это сближает рациональное - по замыслу основоположника учения -
конфуцианство с любым "боговдохновенным" вероучением, где догмат превалирует над
смыслом, слепая вера над знанием, "практика" подгоняется под "теорию".
"Религия не может существовать без организации, ибо религия - это вера, вера -
это догма, догма - это идеологическая дисциплина, идеологическая дисциплина -
это организация... Что же это за особая форма организации? Конфуцианство -
религия без бога и без церкви, если подходить к нему с нашими привычными,
стандартными мерками. Но это не совсем так. В нем есть нераскрытые представления
о трансцендентном и об "откровении". Небо - это блеклый и безличный бог-отец,
Конфуций - нечто вроде Иисуса Христа, не Сына Божия, но низведенного до уровня
мудреца. Имело конфуцианство и церковь, только церковь весьма своеобразную" (Л.
Васильев, Д. Фурман. Христианство и конфуцианство).
Сама Поднебесная была устроена на манер церковной организации, где от имени
вероучения выступал не священник, но - государственный чиновник, шэньши,
непременно сдававший экзамены на знание догматики и ритуалов конфуцианства
(аналогично таинству рукоположения христианских иерархов). Империя стала как бы
воплощенным памятником Конфуцию - подобно тому, как советское государство,
согласно большевистским догмам, "явилось воплощением неугасимых ленинских идей".
Иначе говоря, идеология, претендующая ли на логичность, как конфуцианство,
или на научность, как марксизм-ленинизм, недалеко ушла от религий, вплоть до
самых примитивных, не оставляющих человеку никакой возможности личного выбора,
представляющих тормоз на историческом пути от особи к личности.
Высшей задачей чиновника-конфуцианца, шэныии, было не столько административное
управление, сколько осуществление принципа вэнь-хуа, формулируемого как
"переработка человека на основе мудрого древнего слова и просвещения". Идеалом
было бытие, руководимое "правильным сознанием". За правильностью мыслей следил
учрежденный еще в древности государственный цензорат, юй-ши, наделенный правом
критиковать даже государей. Его усилиями изымались из обращения исторические
сочинения и даже географические сведения, трактующие о других народах и землях,
подвергающие, таким образом, сомнению избранничество и "срединность" в
непроглядном варварском окружении великой Поднебесной империи, которую называли,
кстати, Срединной империей.
Тщательно ограждаемый от всего мира, Китай представал перед самим собой как
"Пуп Вселенной", средоточие мудрости и благолепия, оберегаемого мудростью
императора (доносимой шэныии во все уголки страны) от всяческой идеологической
скверны. Окрестные народы лишь завидуют Поднебесной и зарятся на ее богатства,
потому-то и необходима полная изоляция и круговая оборона...
Все это нам, хоть сколько-нибудь помнящим недавнюю историю, хорошо знакомо; что
опять-таки свидетельствует в пользу общих закономерностей истории.
В теории принцип вэнь-хуа, воспитание "нового человека", выглядел, разумеется,
куда привлекательнее. "Углубляясь в изучение древних откровений, подражая
идеальным людям древности, человек выпрямляет свою природу, уничтожает все
отклонения в себе самом, потом в своей семье, становится пригодным к управлению
народом, руководит им и совершенствует государство. Получается прямая линия,
ведущая к счастью на земле, исходной точкой которой является вэнь - литература -
откровение - книга" (В. Алексеев. В старом Китае. Дневники путешествия 1907
года).
В принципе, ни перед кем не был закрыт этот путь. "Напротив! Любой китайский
гражданин, даже крестьянин, имел право и мог выучиться, сдать экзамены и
подняться по социальной лестнице вплоть до должности министра. И это право было
отнюдь не на бумаге. Напротив, им очень часто пользовались. (Обычный сюжет
китайской классической повести: крестьяне всей деревней снаряжают способного
юношу учиться в город; он, наконец, достигает государственных высот, но не
забывает родной деревни, навек обязан землякам. - М. Т.). Казалось бы, чего же
больше!.. Дело в том, что все возможности предоставлялись индивидууму лишь при
том непременном условии, что он будет покорно обитать в русле конформизма и ни в
коем случае не вознамерится проявить свою индивидуальность" (Проблемы истории
докапиталистических обществ. Сборник, М. 1968 г.).
Стремиться к "золотой середине", как заповедал Конфуций, управлять в духе
сложившихся порядков, охранять их и уметь обосновать, пользуясь набором
утвержденных цензоратом речений, - в этом обязанность шэньши, чиновника от
идеологии. Он, подобно Великому Учителю, не создавать должен, но лишь толковать
готовое; и его "кругозор" - от чего зависел и пост, занимаемый им, и жалованье -
определялся лишь количеством цитат, засевших в памяти. Вот так носителем истины
оказывался не мыслитель или ученый, даже не жрец, облеченный святостью и тайной,
а идеологический начетчик, выдержавший последовательно экзамен за экзаменом,
всегда вооруженный готовой цитатой.
Вот он и удостаивается почти религиозного поклонения. В награду за служебное
рвение шэньши мог быть объявлен после смерти святым покровителем города или
уезда, где он правил, чэн-хуаном. Согласно специальным указам государей
чэн-хуанам воздвигались храмы или, как минимум, арки с назидательным изречением
поверху, в котором почивший сравнивался, скажем, со столпом, без которого
накренилось бы само Небо... "Подобные храмы весьма характерны для
государственного официального культа и очень интересны для историка как один из
источников, питающих, китайскую религию" (В. Алексеев...).
Идеология здесь прямо отождествляется с религией.
"КОГДА В СТРАНЕ СПРАВЕДЛИВОСТЬ, стыдно быть бедным и ничтожным; когда
справедливости нет, стыдно быть богатым и знатным" (Конфуций). Добродетель
сочетается с экономикой, образуя тот симбиоз, который можно определить знакомым
нам понятием - политэкономия социализма.
В соответствии с конфуцианской моралью предписывалось искоренять из людских
сердец дух наживы. Гражданственность, осознание высокого долга должны были
торжествовать над грубой материальностью бытия. Народ так воспитывался, что,
пребывая нищим, он чувствовал высочайшую заботу об его благе. "Во имя народа и
его блага..." - так начинались официальные указы с непременной ссылкой на
Конфуция: "Когда народ почитается как основание государства, оно пребывает в
благополучии..."
Выходец из чиновничьей семьи, сам никогда не занимавшийся физическим трудом,
Конфуций объявил, однако, крестьянство, как мы бы сказали, "классом-гегемоном":
"Земледелие - благороднейшее из занятий". Именно крестьянин производит
изначальные материальные блага и кормит державу. Его всячески славили и порой
символически награждали. Сам государь, в теории, обязан был печься о
земледельце; только так можно было "заполучить людские сердца" и оправдать свой
"мандат Неба". Когда крестьян во время засухи косил голод, государь лично
вымаливал у высших сил благодатный дождь. Об этом объявлялось во всеуслышание.
Крестьянин в свою очередь обязан был оправдать высочайшую заботу. "Если
налоги, которые следует уплатить, уплачены вовремя, это большое счастье, - учил
конфуцианский мудрец Чжу Бо-лу, - если даже в кошельке ни гроша не осталось".
Крестьянский труд официально именовали "основным" и даже "благородным занятием",
особенно упирая на его достоинства в сравнении с торговлей, о ничтожестве
которой неустанно твердил сам Конфуций. Торговцы принципиально презирались; их
богатство считалось постыдным, нажитым обманом, даже если было доподлинно
известно, что это не так. Почему? Потому что торговля по природе своей несла с
собой дух личного предпринимательства, инициативы, нарушала государственную
монополию на все стороны хозяйственной жизни - вплоть до кустарных мастерских и
мелочных лавок. Во всяком хозяйственном общении производителя и потребителя
государство непременно хотело быть посредником между ними, а частный торговец
мешал этому. (Это нетрудно понять, если вспомнить нашу недавнюю историю -
"политэкономию" вместо экономики).
Даже плоды собственного труда должны были восприниматься как государственное
жалованье, тогда как частное предпринимательство давало ощущение относительной
независимости. И разрешение на него давалось крайне неохотно, обставлялось
запретами; частника душили непомерными налогами. Его вынуждали торговать на
рынке "по гуманным ценам", а если в результате товар исчезал с прилавков, это
преподносилось как коварство предпринимателей, "стремящихся извлечь двойную
выгоду". Читаем в конфуцианском экономическом трактате: "Если сосредоточить в
одних руках право собственности на всё, то лицам, презирающим крестьянский труд,
тунеядцам и тем, кто стремится извлечь двойную выгоду, нечем будет кормиться".
Противостояние государства и частного предпринимательства прослеживается во всей
истории Китая, вплоть до недавних дней. Порой запрещалось нанимать батраков,
чтобы зависимость человека от государства не нейтрализовалась его зависимостью
от непосредственного нанимателя - "кулака". Частник стремился высвободиться, -
его ограничивали законами, налогами, а то и прямыми репрессиями.
"Раскулачивание" в той или иной форме не новость в китайской истории...
Вводилось коллективное хозяйство в деревне - так называемая "колодезная
система" землепользования: земля нарезалась крестьянам на манер иероглифа со
значением "колодец" - вроде сетки из девяти клеточек при известной игре в
"крестики-нолики". Центральный надел - государственное поле, которое надлежит
обрабатывать в первую очередь и сообща владельцам прочих окружающих восьми
наделов. Живительный дождь полагалось призывать, прежде всего, на "колхозное"
поле:
Общее поле сначала дождем ороси,
После коснись и наших отдельных полей...
Но и на приусадебном участке власти не оставляют земледельца "своими
заботами". Крестьянин в старинной китайской повести сетует на жизнь: "Умею я
одно - сажать деревья. А управление людьми - не мое это дело. Но вот живу я у
себя в деревне и вижу, как начальник нашего уезда досаждает нам - так уж это
любит! - своими приказами. Как будто и сочувствует нам, жалеет, - а нам от этих
начальников одна беда. И днем, и вечером является чиновник, кричит: "Приказ
начальника: велит сажать и сеять! Торопит вас пахать, смотреть за всходами!
Скорей сучите свою нить, проворней тките холст! Печитесь о своих малышах и
подростках! Кормите кур и поросят!.." Как ударит в барабан - созовет нас всех,
ударит в деревяшку - выкликает по очереди. Мы же простые, маленькие людишки.
Изволь готовить утром, на дню и вечером обеды и ужины, чтобы принять, как
должно, чиновника, - да и боимся не поспеть. Куда уж там богатеть нам и дать
душе покой? Вот откуда все наши беды, нерадивость и прочее, что видят все".
То, что некоторые наши публицисты и политические деятели, по их уверениям,
лишь недавно открыли для себя, было известно издревле. В литературном памятнике
"Люй-ши чунь цю" ("Весны и осени господина Люя"), созданном в III веке до н. э.,
читаем: "Ныне те, кто обрабатывает землю, при совместной работе трудятся
медленно, и имеется возможность неполной отдачи силы мужиком; если же работают
на арендованных ими землях, то работы движутся быстро и нет такой возможности,
чтобы мужики отдавали рабочую силу не полностью или трудились медленно".
Чтобы как-то интенсифицировать коллективный артельный труд, крестьян повязывали
круговой порукой, они должны были следить друг за другом, доносить на каждого и
отвечать за всех. Человек превращался лишь в функциональную хозяйственную
единицу, винтик, пассивность общества возрастала, производительность земледельца
падала, и страна хронически голодала...
ЗНАЛ СТАРЫЙ КИТАЙ И МОЩНЫЕ КРЕСТЬЯНСКИЕ ВОССТАНИЯ, сметавшие порой правившие
династии. Они происходили с определенной периодичностью, как бы
синхронизированные с годами полного обнищания и голода. Случалось, что вождь
восстания воцарялся на "нефритовом престоле". Он отнюдь не гнушался своим
плебейским происхождением; напротив, гордился им, памятуя про высокий, в теории,
статус землепашца, опоры и основания державы.
Он не знал, конечно, того, что, согласно ленинскому учению, восставшее
крестьянство может победить "ЛИШЬ в союзе с пролетариатом", а посему был уверен,
что восхождение его вполне закономерно и, воссев на престол, он, победитель,
реализует обеспеченный ему "мандат Неба". Надо только не нарушать вечный и
справедливый ход вещей, не уклоняться от пути, предписанного "совершенномудрыми".
И очередной государь, подобно всем предыдущим, обращался к мудрости древних и,
прежде всего, к "Книге правителя области Шан" ("Шан цзюнь шу"), составленной из
речей и высказываний Гунсунь Яна, пожалованного губернаторством в IV веке до н.
э. "В этом трактате впервые в истории Китая сформулирован целый ряд концепций и
институтов, вошедших в качестве несущих конструкций в
императорско-бюрократическую систему. К их числу можно отнести следующие
институты: государственное регулирование экономики; формирование
бюрократического клана (номенклатуры. - М. Т.); система круговой поруки; личная
ответственность чиновника; унификация чиновничьего мышления; институт
цензорского надзора..." ("Шан цзюнь шу". Предисловие к русскому изданию).
Во всем этом нетрудно узнать знакомую нам по нашей недавней истории
административно-командную систему... Но существенно то, что древний идеолог не
скрывал своих мыслей, не рядился в демократа, поскольку не подозревал о
возможности иного правления и был убежден в своей правоте: "В образцово
управляемом государстве много наказаний и мало наград. В государстве же, где
отсутствует какой-либо порядок, много наград и мало наказаний... Если наказания
будут применяться уже после того, как преступление совершено, невозможно
искоренить злодеяния, если люди будут награждаться лишь за то, что считается
справедливым, проступки не исчезнут. А там, где наказаниями невозможно пресечь
злодеяния, а наградами - проступки, неизбежна смута. Поэтому стремящийся к
владычеству в Поднебесной должен наказывать еще до того, как совершен проступок,
тогда исчезнут и тяжкие преступления. Когда станут награждать людей, сообщивших
о злодеяниях, то не ускользнут даже самые малейшие проступки. Если, управляя
народом, можно будет достичь такого положения, когда исчезнут тяжкие
преступления, а мельчайшие проступки не будут оставаться незамеченными, то в
государстве будет царить порядок, а коль в государстве порядок, оно непременно
будет могучим".
(Повод для читателя вспомнить всю, до корней, практику сталинизма).
Мы еще убедимся, что подчеркнутая мысль, кажущаяся, во всяком случае,
справедливой, как минимум - логичной, всё же - к счастью - не оправдывается в
реальной истории. И за столетие до правителя области Шан об этом знал греческий
историк Геродот: "Могущество Афин росло, и в этом мы усматриваем свидетельство,
- а доказательства тому имеются повсюду, - что свобода есть благо. Пока Афины
находились под деспотическим управлением, они никого из своих соседей не
превосходили в военном отношении, но, как только афиняне избавились от деспота,
они оставили соседей далеко позади. Это показывает, что пока они были в
порабощенном состоянии, они не очень старались, так как трудились для своего
повелителя, но когда они стали свободными, каждый человек делал все, на что он
был способен".
А вот предметом особых забот еще самого Конфуция было именно единомыслие: "Люди
с разными принципами не смогут найти общего языка"...
Первой заботой всякой победившей китайской революции (а они почти повсюду
"китайские") было укрепление государственной идеологии, слегка подновленной
временем.
"До середины XIV века в Китае сохранялась власть монгольских завоевателей. Их
господство пало в результате широкого народного движения, продолжавшегося в
общей сложности около двадцати лет. Чжу Юань-чжан (выходец из крестьян, позже
бродячий монах, затем солдат и начальник повстанческого отряда, ставший вождем
группировки повстанцев) пришел к власти на гребне этого движения. В 1368 году
его войска, овладев Пекином, изгнали из страны последнего монгольского
властелина. Одновременно Чжу Юань-чжан был провозглашен императором новой
династии - Мин" (А. Бокщанин. Императорский Китай в начале XV века).
Событие, как видим, во всех отношениях революционное. Что же последовало за ним?
"Все тридцатилетнее царствование Чжу Юань-чжана заполнено раскрытием
"заговоров", террористическими кампаниями, охватывавшими десятки тысяч человек,
сменой лиц на командных постах государства и армии, литературной инквизицией".
Государевы указы регламентировали отныне даже проявления радости или печали у
людей. Петь и танцевать можно было лишь с особого разрешения, обычно в связи с
официальными торжествами. Цензорский надзор не только в содержании текстов, но и
в вольностях при начертании иероглифов усматривал крамолу. Провинившимся вливали
воду через нос в течение нескольких дней, так что они порой лишались самой
способности думать. Так что именно с этим государем Поднебесной (пришедшим к
власти революционным путём) связывается ныне интернациональное ныне выражение -
"промывание мозгов"...
Что остается человеку? "Если и беднеть нельзя, и богатеть нельзя - что же
тогда можно?" - гласит пословица. Духовные потенции индивида не брались в
расчет; он, точно пчела в улье, обязан был лишь соответствовать заранее
определенной ему функции. "Государство относится к подданным человеколюбиво (жэнь),
тогда как их долг (и) служить ему с верностью (синь) и сыновней почтительностью
(сяо), дабы во всем царила благопристойность (ли)".
Каждый - должен, все - обязаны. О правах индивида нет и речи. Так обосновывалось
всеобщее рабство, и даже в теории не ставился вопрос о различии между ним и
свободой. "В Китае не может существовать большого различия между рабством и
свободой, так как перед государем все равны, т. е. все одинаково бесправны"
(Гегель. Философия истории).
По словам Маркса, это было "рабство по убеждению". Конфуцианец гордился тем, что
ему удалось прожить незаметную жизнь. Он не осознавал своего унижения. Да и
можно ли тут говорить об унижении? Человек еще не возвысился до того, чтобы
унизиться.
И всё-таки, "что же можно"? Старый Китай не знал, в сущности, религиозных
гонений. Конфуцианство являлось официальной идеологией; в частной жизни можно
было исповедовать даосизм и буддизм. Но это мало меняло дело. Обе религии
проповедуют отрешенность от земных дел, недеяние - как жизненный идеал; обе
служили смирению страстей, отлично сочетались с государственной идеологией, за
что и поощрялись властями.
"Управляя страной, совершенномудрый делает сердца подданных пустыми, а
желудки - полными. Его управление ослабляет их волю и укрепляет их кости. Оно
постоянно стремится к тому, чтобы у народа не было знаний и страстей, а имеющие
знания не смели бы действовать", - назидал Лао-цзы, как бы перекликаясь с
конфуцианской мудростью: "Когда народ слаб - государство сильное, когда
государство сильное - народ слаб. Поэтому государство, идущее истинным путем,
стремится ослабить народ".
Государство, как видим, и средство, и цель, и путь, и смысл. Оно грандиозно,
величественно, несоизмеримо с индивидом; ему недосуг иметь с ним дело. В Китае
до сих пор сохранилась традиционная система баоцзя: семьи объединяются в группы,
назначается представитель в качестве посредника между ними и местными властями,
в свою очередь представительствующими на очередном административном уровне...
Такой уполномоченный отвечает за поддержание порядка в своей группе, и при любом
разногласии надлежит обращаться именно к нему; его вмешательство в частную жизнь
считается естественным.
Свободный и полноправный член общества, который, подобно гражданину
греческого полиса, действовал бы в качестве автономной правовой и социальной
единицы, в Китае до сих пор фактически неизвестен. Лондонская газета "Обсервер"
в 1978 году констатирует: "Коллектив" - это основная ячейка, из каких построено
китайское общество. Любой в Китае принадлежит к какому-либо коллективу, и эта
принадлежность - чуть ли не второе гражданство: когда какого-либо китайца
встретят вне дома и вне рабочего места, его скорее спросят "из какого вы
коллектива?", чем "как вас зовут?". Именно коллектив решает, может ли кто-либо
купить, скажем, велосипед. Подчас так же сообща решается, стоит ли женщине
заводить ребенка...".
Уже и под конец минувшего века те же впечатления вынес русский китаист И.
Семененко: "Молодой китайский доктор социологии Ли Ханьлинь из Академии
общественных наук КНР в интервью, опубликованном в газете "Гуанмин жибао",
называет отечественную систему хозяйствования отходом от современных методов и
не к чему-либо, а к порядкам РОДОВОГО СТРОЯ! "Наши предприятия фактически
по-прежнему выполняют общественные функции больших родов", - утверждает он. Как
глава рода или семьи входил во все дела своих сородичей, так и современное
учреждение охватывает многие сферы жизни своих членов... Это становится
возможным, когда человек "открыт" традиции и способен уловить в окружающей
действительности черты самой отдаленной эпохи.
Того, кто видит в прошлом лишь музейный экспонат, явно покоробит само
название интервью: "Организация современного предприятия и традиции родового
строя"...
Все это за тысячелетия своеобразно отразилось в самом китайском языке. Отчего
такие близкие, казалось бы, слова - "человек" и "люди" - разного корня? И это
феномен не только русского языка. По-английски - "мэн" и "пипл", на латыни -
"гомо" и "популис", на древнегреческом - "антропос" и "демос"... Народ - не
просто людское множество, "человеки"; это нечто качественно иное. Человек -
люди, коллектив - общество - толпа, человек - индивид - личность, - все это
разнокорневые слова, отражающие вовсе не столь уж близкие по смыслу, а подчас и
просто несовместимые понятия (например, "личность" и - "толпа", "людская
масса").
Тогда как по-китайски жэнь - человек, жэньмэнь - люди, народ...
Каждый - лишь часть целого, и только.
УСТРОЙСТВО ОБЩЕСТВА, его определяющая идея, зачастую причудливым образом
отражается в архитектуре. Абсолютная власть фараона как бы воплощена в
геометрически строгой пирамиде. Это была не просто надежная усыпальница; в этом
случае ее можно было бы сделать пониже, усечённой. Нет, важен был момент, когда
утреннее солнце, еще не видимое снизу, с земли, уже освещает вершину пирамиды, и
лучи его постепенно стекают к подножью, благодетельствуя все вокруг...
Ступенчатые башни-храмы Двуречья и доколумбовой Америки так схожи между собой,
словно их не разделяют ни тысячи километров, ни тысячи лет. Считается, что
ступенчатость зиккуратов Месопотамии связана с суровой строительной
необходимостью: глина в качестве материала вместо прочного камня. Но и в
Мезоамерике и в Перу камня было сколько угодно...
Подобие в столь отдаленных во времени и в пространстве архитектурных
сооружениях отражает сходную иерархичность власти в многонациональных державах с
имперским народом и последовательным подчинением прочих. Безнадежность
возведения Вавилонской башни, столь красочно подчеркнутая в Библии, - метафора
неизбежного распада пестрой империи без связующей культуры, религии, идеи. По
Библии, именно разноязычие строителей, "смешение языков", не позволяет им
договориться и достроить "башню высотою до небес"...
В Поднебесной традиционные замысловатые крыши, приподнятые по углам, крытые
яркой черепицей, символизировали само Небо; стены при этом не играли
конструктивной роли и служили лишь перегородками, крыша же опиралась на столбы,
обычно украшенные изречениями "совершенномудрых".
Само конфуцианское учение уподобляли капитальному дому, где потолок и пол,
боковые и задняя стены символизировали пять основополагающих принципов; передняя
же стена со входом олицетворяла таким образом приобщение к мудрости и украшалась
иероглифом "чжи". Выступавшая и приподнятая по углам крыша осеняла
метафорическую постройку, служившую чаще всего для элементарной бытовой
надобности - жильём.
Многоярусная пагода - сакральное сооружение, олицетворявшее иерархию небес. От
одной круговой галереи к другой совершался подъем "на седьмое небо" и выше...
Эти ступени восхождения к святости и очищению заимствованы из Индии вместе с
буддизмом...
Примеры метафоричности архитектуры можно продолжить. Из римско-византийского
имперского монолита, приземистых тяжеловесных романских сооружений, устремляется
ввысь, "непосредственно к обретенному Богу", средневековая готика; "многокняжение"
домонгольской Руси воплотилось в многоглавие ее соборов с непременной, впрочем,
центральной маковкой, в чем виделась символика великокняжения...
Из многих конкурсных проектов грандиознейшего сооружения сталинской эпохи -
Дворца Советов (так и не осуществленного) сам вождь выбрал модель, почти
скопированную советскими архитекторами с месопотамских зиккуратов, в частности с
Вавилонской башни, как представляли ее по реконструкциям. Культовая махина на
берегу Москвы-реки должна была компенсировать относительно скромные размеры
Ленинского мавзолея - также подобного зиккурату. Сталин высказывал сожаление,
что при сооружении мавзолея и облицовке его затем камнем не был проявлен должный
размах. Дворец Советов должен был венчаться скульптурой Ленина - настолько
огромной, что в голове намечалось устроить библиотеку с полным собранием
сочинений классиков марксизма и читальный зал.
Архитектурное сооружение едва ли не в подсознании должно было восприниматься как
четкий социальный символ. Высотные здания в разных точках Москвы должны были
компенсировать провалившийся проект Дворца. Строились они примерно по одному
плану с неизбежным "единоглавием". "Высотка" на Смоленской площади была
сооружена соответственно замыслу архитектора, стремившегося как-то согласовать
пропорции, - без венчающей башни. Тут же последовало высочайшее указание: башню
воздвигнуть...
В мировой архитектуре эллинская, прежде всего, отражает ясное, светлое
мироощущение. Стройные равные колонны греческого храма, поддерживающие
перекрытие, как бы символизируют свободных граждан города-государства, такого
маленького, что в годину войны или иного бедствия приходилось рассчитывать на
каждого, и все здесь, как эти колонны, были на виду. Сама родина - полис была
"на виду" у ее граждан: взойдя на городскую стену, они обозревали всю её - от
побережья до кромки невысоких гор, за которыми был уже другой полис, соседнее
государство. Каждый был опорой родине, как колонна - архитраву и фризу храма. На
фризе скульптурно изображались обычно народные процессии в дни торжеств...
Эллинский храм был осмыслен и очеловечен уже в своих пропорциях. По
свидетельству Витрувия, античного теоретика зодчества, греки, создавая
архитектурный канон, задумались, в частности, над соразмерностью толщины и
высоты колонн. И вышли из затруднения по-эллински: размер мужской ступни
соотнесли с человеческим ростом и применили это соотношение к колонне...
"Человек - мера вещей" - начертано на одном из греческих храмов. И это
глубочайшее определение столь важного для нас здесь понятия "личность", хоть в
древнегреческом языке слова этого нет.
Впервые в истории в общественном труде греков раскрылась подлинная
индивидуальность человека. Рабы обычно лишь грубо обрабатывали в каменоломнях
мраморные блоки; тогда как свободнорожденные (а также наиболее мастеровитые из
рабов, рассматриваемые при этом едва ли не в качестве вольнонаемных) тщательно и
любовно обтесывали мрамор, наводили по нему продольные желобки-каннелюры и
укладывали в конструкцию.
Строитель гордился своим трудом, знал каждый камень, уложенный его руками.
Строил ли он храм или стадион, или чашу театра под открытым небом, - строил он
для себя. Дворцовых сооружений классическая Эллада почти не знала; жилища
побогаче отличались не пышностью, а удобствами...
Граждане демократического полиса гордились своим равенством - пусть не
имущественным, но гражданским. "Наш строй называется демократией потому, что он
сообразуется не с меньшинством, а с интересами большинства", - сказал Перикл. И
эти слова, как и многие другие, подобные им, прозвучали впервые в человеческой
истории.
Не всякий греческий полис был, правда, демократическим, но в целом Эллада
представляла собой удивительную социальную структуру, калейдоскоп крохотных
государств со всеми мыслимыми формами правления. Одновременно вплотную
сосуществовали друг с другом и монархии, и аристократические республики, и
автократии, и демократии с народоправием в виде свободных выборов, и даже
уникальная Спарта с коллективной властью всех свободных над всеми рабами
(Гитлер, окруженный под конец войны в своем, логове, грезил об "альпийской
крепости" - эсэсовском государстве на манер Спарты в горном Тироле...)
Сосуществование греческих полисов далеко не всегда было мирным; важнее
другое. В десятках социальных реторт проводит здесь история свой поразительный
эксперимент, как бы примеряет для грядущего все мыслимые структуры власти,
отражает их в человеческом сознании.
Мозаичность общественных устройств и исторических судеб вокруг делала в глазах
грека, где бы он ни жил, привычной разницу во взглядах и неизбежной - борьбу
мнений; так что демократия с ее общественными дискуссиями, необходимостью
доказывать свою правоту в народных собраниях послужила основой эллинского
мышления.
Человек как бы отражался во множестве зеркал, и при этом зримо выступали
преимущества либо недостатки того или иного общественного устройства. Каждый мог
сопоставлять и делать выводы. Поистине необъятный выбор представал перед
мыслящим индивидом. И все последующие социальные теории прорастают в столетиях
из греческой философии.
Со свержением тиранов и царей - а при таком обилии полисов это постоянно
случалось то там, то здесь, - рушилась вера в божественное происхождение власти.
Отсутствие государственного единства, центральной власти, исключало возможность
единого религиозного культа. И идея богоборчества также возникла здесь.
Греческой религии чужда была мелочная морализация уже потому, что сами боги
представали соразмерными людям, наделенными теми же свойствами и слабостями,
лишь одаренными бессмертием. Мысли и чувства богов - человеческие, и, значит,
поступки их, пусть самые фантастические, но диктуемые этими чувствами, понятны и
лишены иррационального, мистики. Да что там! боги - смеются, хохочут
"гомерически": "Смех несказанный воздвигли блаженные жители неба".
Не человек ли "мера" таким богам!..
Им можно возражать, даже спорить с ними, даже - сражаться против них с
оружием в руках и не без успеха... Над ними можно было посмеиваться: над
незадачливостью хромого Гефеста, над каверзами его божественной супруги
Афродиты, чувственной и непостоянной, над неуемной похотливостью самого Зевса…
Смех низвергает кумиров, перед которыми бессильны и стенобитные орудия.
Улыбнуться над священным быком Аписом (по замечанию Герцена) - значит развенчать
его из земного воплощения египетского бога Пта в обычного быка.
Но смел ли позволить себе это египтянин - современник Перикла?
ПРИ ВСЕЙ КАЛЕЙДОСКОПИЧНОСТИ ЭЛЛАДЫ греки сознавали свою культурную общность и
этническое родство. Колонны Парфенона, всегреческого храма, воздвигнутого в
честь победы эллинов над персами, олицетворяли не только равноправие граждан, но
и равноправные полисы, отбросившие в годину опасности рознь, вставшие плечом к
плечу против общего смертельного врага.
И все же это был лишь временный вынужденный союз демократии с общественными
устройствами, отрицавшими саму идею народовластия. Рознь между ними,
подкрепленная противоположными экономическими интересами, оказалась, в конце
концов, сильнее общности языка и культуры. Неизбежный антагонизм привел
греческий мир к краху в результате братоубийственных Пелопонесских войн.
Население Греции, и без того небольшое, резко сократилось, общеэллинские
установления были подорваны. Страна стала легкой добычей Македонии, а затем -
римлян.
И вот тут опять возникает четкая параллель (как у биологов, исследующих геном
организма "близнецовым методом"), помогающая нам разобраться в пружинах мировой
истории...
Главным антиподом демократических Афин обычно выступала Спарта, чья
самоубийственная победа в Пелопонесских войнах и сгубила Элладу. В Спарте, как и
в Поднебесной, тоже культивировалась абсолютная государственность, грубое
уравнение и безличность с непременной оглядкой на прошлое, на родовую общину. И
здесь был свой законодатель-моралист - Ликург, лицо, правда, скорее всего
мифическое, а не реальное, как Конфуций.
Ликург, согласно преданию, заставил спартиатов поклясться, что данные им законы
не будут изменены в его отсутствие; после чего отбыл из страны, уморил себя
голодом, велев сжечь свой труп, а прах развеять на чужбине. Он опасался, что
хитроумные соотечественники, вернув его останки на родину, сочтут себя
свободными от опрометчиво данной клятвы...
Отныне должна была торжествовать традиция; и всякий спартиат, имевший предложить
нечто новое, должен был являться на площадь с веревкой на шее. Спасти его могло
лишь всенародное одобрение его предложений. История не зафиксировала таких
прецедентов.
Вспомним, что и в Китае было такое же отношение к любым новшествам: они должны
были утверждаться во всех восходящих инстанциях, тогда как по нисходящей
спускалась инструкция, как должно поступить с новатором...
Сочиненное им общество англичанин Томас Мор (XVI век) поместил на острове,
названном им Утопией. Но в мировой истории и до того не раз возникала
сознательная, рационально выверенная конструкция как результат целенаправленного
вмешательства в общественные процессы. Государство инков было, по-видимому, как
раз такой реализованной утопией. И античная Спарта - тоже.
Всякий раз это, конечно же, эксперимент, который можно даже назвать удавшимся;
тем ярче иллюстрирует он нашу мысль о том, что всякий эксперимент в истории тем
бесчеловечнее, чем он завершённее. Любопытно, и Ликург, и легендарный
инка-основоположник Манко Капак, и премудрый иезуит, которому пришла в голову
мысль основать церковное государство в Парагвае, используя социальные основы,
заложенные еще инками, но на христианских принципах, и другие, подобные им,
"счастливчики" в истории, - были бы они рады, вдруг воскреснув и узрев
завершение начатого ими дела? О Конфуции, также "преуспевшем", можно с
уверенностью сказать: он бы рад не был...
Реализованная утопия, или нечто, приближенное к ней, ярко демонстрирует
власть над умами - и, значит, над судьбами целых стран и народов - духовных
фантомов, призраков, вдруг обретших плоть. Это всякий раз тот случай, когда
идея, овладевшая сознанием массы, становится убедительной - и жуткой! -
материальной силой.
В Женеве XVI века роль Ликурга сыграл фанатик Реформации Жан Кальвин. Этот
молодой иностранец, отличавшийся чрезвычайной худобой, обликом аскета, прибыл в
1536 году из Нуйона, чуть ли не с берегов Ла-Манша, в Женевскую республику и дал
ей свои "Церковные установления", определившие на века, вплоть до
наполеоновского вторжения, строй жизни крохотного государства.
"Уже Лютер сказал: истинное средство быть угодным Богу не в том, чтобы
удалиться от мира, затворившись в монастыре (идеал католицизма - М. Т.), а в
том, чтобы исполнять свой долг на Земле, пребывая в своем состоянии, в своей
профессии там, куда сам Бог поместил нас..." Кальвин уточняет: заниматься своим
ремеслом, выполнять на Земле свои профессиональные обязанности - это ДОЛГ,
основной ДОЛГ человека. (И у Конфуция, и у Ликурга, и, надо думать, у Манко
Капака элементарные человеческие свойства тут же обретают статус непреложного
долга. - М. Т.). По Кальвину, цель существования человека - свидетельствовать о
славе Господней. А Бог любит труды. Выполнить свои профессиональные обязанности
- значит подчиняться воле Божьей. Это значит: служить общему благу и
одновременно славе Божьей". (Л. Февр. Бои за историю).
Словом, как поется в старинном духовном гимне,
Работай, рук не покладая,
Живи, законы соблюдая…
Тому апостол нас учил,
Что вечным тружеником был.
Работать, не покладая рук, жить, соблюдая скрупулезно законы, - для чего?
Кальвин проповедовал мирской аскетизм. Искусство в республике было признано
фривольным и запрещено; картины и скульптуры были уничтожены, актеры изгнаны.
Регламентировалась даже одежда граждан, предписывался определенный покрой, дабы
скрыть очертания тела и изгнать похоть даже из сознания; запрещались любые
украшения, вплоть до изящных пуговиц - все в тех же целях общественной
нравственности. Ограничивалось количество блюд на званых обедах; блюстители
новоявленных традиций заглядывали даже в кастрюли граждан...
Разумеется, кальвинизм был в первую очередь противовесом дискредитировавшей себя
католической религии, папизму. Женева была островком в море католицизма - и
боролась, как могла. И в "трудовой идеологии", самой по себе, не было еще
большой беды. Философия основателей нынешних Соединенных Штатов зиждилась на тех
же основах. Но к ней был присовокуплен впоследствии "Билль о правах",
открывающийся словами: "Конгресс не должен издавать законов, устанавливающих
какую-либо религию или запрещающих ее свободное исповедание, ограничивающих
свободу слова или печати или право народа мирно собираться и обращаться к
Правительству с петициями о прекращении злоупотреблений".
Для Кальвина идеология Нового завета была опорой личной диктатуры. "С
открытым сердцем женевцы согласились провести реформацию, добровольно собрались
они на рыночной площади, чтобы как свободные люди поднятием рук объявить себя
сторонниками новой веры (не папизма. - М. Т.). Но все-таки их республиканская
гордость возмущается против того, чтобы их группами по десять человек гнали по
городу, как сосланных на галеры, под стражей в церковь для принесения
торжественной присяги каждому параграфу господина Кальвина. Не для того они
одобрили, строгую реформу нравов, чтобы теперь этот новый проповедник ежедневно
мог грозить им изгнанием и отлучением только за то, что однажды они весело пели
за стаканом вина или носили одежду, которая показалась слишком пестрой или
чересчур пышной...
Но Кальвин не признает среднего пути - только единственный, свой... "То, чему я
учу, я получил от Бога, и это придает силы моей совести…". "Бог даровал мне
милость провозглашать, что есть добро, а что - зло..." (Стефан Цвейг. Совесть
против насилия).
И для того, чтобы реализовать свои идеи, Кальвин присваивает себе
исключительное право (какового не имеет католический патер) отлучения от церкви.
Отлученный, отказывающийся к тому же от публичного покаяния, становится изгоем в
родном городе; ему отказывают и в общественном и в деловом доверии. Так что
смельчаки и здесь, как некогда в Спарте, были исключением, если вообще они были.
И спустя два столетия после смерти Кальвина Вольтер видел в Женеве город, "в
котором никогда не смеются", ибо холодная тень несгибаемого законодателя все еще
лежала на крышах домов и лицах людей, отличавшихся, опять же, как и некогда в
Спарте, Лаконике, прежде всего, умением держать язык за зубами - лаконизмом,
вошедшим в предание.
МИРОВАЯ ИСТОРИЯ, ПОДОБНО ДЫХАНИЮ, знает свои "вдохи" и "выдохи". Совпадение
ритмов позволяет сравнивать, казалось, несравнимое: кальвинистскую Женеву - и
ликургову Спарту (разумеется, с учетом куда более архаичной эпохи, да и
языческого мировоззрения). И там, и здесь общество, регламентированное
гражданской добродетелью, застывает в своем скудном благочинии.
А ведь новейшие раскопки открыли в древней Лаконике прекрасные образцы расписной
керамики, терракотовых масок, украшений из слоновой кости, золота, даже янтаря,
что заставляет предположить торговые связи (вероятно, не прямые) с балтийским
побережьем...
Но все это принадлежит доликурговой эпохе, - как и нечто подобное, характерное
для докальвинистской Женевы. Далее, судя по раскопкам на Пелопоннесе, происходит
стремительный духовный упадок и культурное вырождение. Торговля в Спарте (как,
между прочим, и в Китае) стала считаться настолько позорным делом, что свободным
гражданам запрещено было заниматься ею. Чтобы ограничить частное обогащение,
введены были железные деньги, такие громоздкие и тяжелые, что накапливать их
было немыслимо; да и не принимали их к обращению за пределами Спарты. Перевозить
их пришлось бы на телеге.
Уравнительные законы простирались, опять же, вплоть до мелочных предписаний,
регламентировавших всю жизнь спартиата, вплоть до покроя одежды, обеденного меню
(поощрялась предельная непритязательность), даже формы бороды и усов. На
совместных обязательных трапезах, сисситиях, соблюдался строгий взаимоконтроль.
Младшие выслушивали назидания старших; поощрялось общее хоровое пение, по
свидетельству Плутарха, "прославляющее в песнях тех, кто того заслужил, и
возбуждающее в молодежи жаркое соревнование".
Приходится верить на слово, так как подобное искусство до нас просто не дошло -
вероятно, из-за того же прославленного преданием лаконизма - попросту
предпочтения держать язык за зубами.
У Плутарха же читаем о спартанском царе Агисе, который, возвратясь из
победоносного похода, вознамерился побыть наедине с супругой и послал за своей
порцией обязательной похлебки, - но был лишь оштрафован за уклонение от
обязательной совместной трапезы.
Традиция предписывала даже вмешательство в интимные дела супругов. Рождение
детей, - прежде всего, сыновей - стало гражданским долгом. Убежденные холостяки
лишались прав. Один из супругов при полном одобрении окружающих мог отказаться
от другого, заподозренного в физической неполноценности. Зато отец трех сыновей
освобождался от воинской службы, отец же четырех сыновей - вообще от всяких
государственных обязанностей.
Соединяя "достойных" в супружеские пары, мудрецы Спарты поступали примерно так
же, как пастухи, желавшие получить лучший приплод; и как в стаде же, происходила
выбраковка новорожденных...
Личностное подавлялось всей системой воспитания спартиата с самого его рождения,
так что даже не возникал вопрос о смысле столь ущербного существования. Все были
примитивно уравнены собственностью - прежде всего, землей; обрабатывавшими ее
илотами владели в классический период тоже сообща.
Илота не назовешь рабом в полном смысле этого слова. В некотором смысле он был
свободнее спартиата, пожизненно находившегося на казарменном положении. Илот
имел семью, дом; возделывая землю, он обязан был государству лишь обусловленной
долей урожая.
Но оно обладало полным правом на его жизнь. Илота, хоть в чем-то внушившего
опасения спартиатам, убивали без зазрения совести. Акцию эту поручали обычно
подросткам, приучая их к выслеживанию, погоне за человеком и безжалостному
убийству. В молодежи вообще поощрялась жестокость - даже по отношению к
сверстникам и друзьям, проявившим в чем-либо слабость.
В критические для Спарты моменты случалось, что илотов привлекали для обороны
страны. Но после этого их обычно не оставляли в живых. Илот, проявивший себя в
сражении, был особенно опасен. Очень немногих выделяли и награждали приобщением
к клану спартиатов.
Был и еще класс общества, занимавший промежуточное положение между спартиатами и
илотами, - периэки. Обычно это были строители, ткачи, горнорабочие, - словом,
мастеровитые ремесленники, без которых Спарта не могла бы вести свои бесконечные
войны. Ведь суть ликурговой реформы была в том, чтобы держать в повиновении
окрестное население, - прежде всего, мессенцев на юго-западе Пелопоннеса - и
жить за его счет. Спартиаты в собственной стране были как бы гарнизоном на
постое.
Так что из ремесленников особенно поощрялись оружейники, и единственный вид
изделия Спарты, ценившийся на общегреческом рынке, было оружие. Однако владеть
им периэку, без особого на то дозволения, было запрещено. Правом носить оружие
обладали только спартиаты; зато они напрочь лишены были другого права:
когда-либо расстаться с ним. Они были пожизненно мобилизованы в своем
казарменном государстве.
И эпоха, представленная в других эллинских полисах чудными статуями, философией,
великой литературой, всем комплексом афинского Акрополя, наконец, да и другими
храмами, - она, эта классическая эпоха, открывается археологу на земле древней
Лаконики лишь примитивной хозяйственной керамикой, попросту битыми горшками.
Но пример Спарты - по контрасту - с особой наглядностью высвечивает феномен
Эллады в целом, "того маленького народа, универсальная одаренность и
деятельность которого обеспечили ему в истории развития человечества место, на
какое не может претендовать ни один другой народ" (К. Маркс, Ф. Энгельс).
В самом деле, небольшая (даже если брать в целом) Эллада, территория, не
слишком плодородная, скорее напротив: пересыхающая летом, жаждущая земля, еще в
античную эпоху оголенная козьими выпасами, почти безлесная; и население не самое
многочисленное, да и культура не из древнейших по тем временам... Ведь здесь, в
Восточном Средиземноморье, в уникальном на земном шаре средостении трех
материков, сплетении информационных потоков, и евреи с их Торой, а задолго до
них - египтяне с их многовековой уже к тому времени историей, и
финикийцы-мореплаватели, открыватели земель, бороздящие море во всех
направлениях...
Почему же именно в Элладе (и, прежде всего, в "Элладе Эллад", как называли
Афины, в "школе Эллады") "детство человечества развилось всего прекраснее" (К.
Маркс, Ф. Энгельс)?
Потому лишь, что греки впервые "взглянули на мир глазами человека... Отправной
точкой и объектом всей греческой цивилизации является человек" (А. Боннар.
Греческая цивилизация).
Именно Эллада оказалась подлинной избранницей мировой истории; она явилась как
бы зерном, из которого проросла вся европейская цивилизация.
Сами очертания Греции, этого необычайно изрезанного морем, расчлененного
невысокими горными цепями окраинного полуострова Европы в окаймлении сотен
островов, удивительно напоминают конфигурацию всей Западной Европы - тоже
окраинного полуострова величайшего материка Евразии - с крайне мозаичным
ландшафтом этого омываемого морями Атлантики пространства с его причудливейшей
береговой линией и множеством островов...
Аналогии (с учетом разных исторических эпох да и масштабов) можно продолжить
- сравнить заморские колонии греческих полисов, постепенно от них
отпочковывавшиеся, с недавними европейскими заокеанскими владениями,
всегреческие Пелопоннеские войны - с обеими мировыми в нашем столетии и, скажем,
античную Сицилию, отделившуюся от Эллады, но сохранившую греческую речь и вскоре
опередившую альма-матер в экономическом развитии, - с Соединенными Штатами...
Сравнение, как всегда, "хромает". И все же греческий мир можно рассматривать как
аналог последующего европейского устройства, имея в виду, главным образом,
калейдоскопичность и взаимопроникновение разных социальных структур и
исторических судеб.
В отличие от китайского монолита, Западная Европа (а если иметь в виду
домонгольскую Русь, то почти весь европейский континент) никогда не была единой.
В этой раздробленности была уйма негативного: бесконечные свары, распри,
бесчисленные перевороты, войны, перекраивание границ с понятными тяготами для
населения... Все это, в той или иной степени, было характерно и для античной
Эллады.
Однако была и другая сторона. Неизбежное соперничество в социальном
устройстве, общественной жизни, в идеологии, культуре, науках, бескомпромиссная
экономическая конкуренция с непременной при этом оглядкой на остальных, - все
это постоянно будоражило европейцев. Человек по-прежнему, как и некогда в
Элладе, был как бы "в зеркалах" - видел в других свои бесчисленные отражения.
Общеевропейская культура росла и формировалась в состязании национальных
культур, как бы громоздившихся на плечи одна другой.
ВСЕГО ПРОЩЕ ДОПУСТИТЬ, ЧТО ПРИРОДА наделила один народ, как бы в назидание
остальным, чрезвычайными талантами, поставила в авангарде человечества. Иногда
на эту роль избирают евреев, но чаще - и с большим основанием - греков. Прочие
народы как бы теснятся, стремясь занять вторую, третью и последующие ступени в
этой надуманной исторической стратификации.
Если возможности даже одного человека никогда не исчерпываются до дна, то у
каждого народа, у людского множества, всегда есть огромные резервы духа, могущие
послужить как благу, так, увы, и злу. Тут уж как сложится; и речь, прежде всего,
о социальной структуре, востребующей те или иные человеческие качества.
Это очевидно, если взглянуть на все тот же греческий народ - но уже волею судеб
придавленный, будто гробовой плитой, идеологией державности, спрессовавшийся в
социальный монолит, подобный китайскому, когда человек перестает быть "мерой
вещей", превратившись из цели в средство, в безликий кирпичик государственной
храмины...
Речь, конечно, о Византии. Но о ней самой - несколько позже...
Христианское вероучение, как и всякое иное, с самого начала искало для себя
"государственную крышу" - и сподобилось, наконец, ранга державной религии в
Римской империи. Подлинное величие Рима было к тому времени давно в прошлом.
Христианство, еще недавно катакомбное, "истинное", с его "непротивлением злу",
во всяком случае, в теории, со стремлением любую беду истолковывать как божью
кару, еще и подтолкнуло империю к гибели, окончательно отняв у римлян всю их
энергию.
И вот вместо римского монолита Западная Европа превратилась в груду
варварских королевств, княжеств, герцогств, графств с неопределенными границами
и с еще более неопределенным будущим.
Церковный владыка и сам обретает свое государство - Папскую область (одно из
множества раннефеодальных образований, но с непомерными претензиями),
объявленную "патримонией (наследственной вотчиной) святого Петра".
Вне этой "патримонии" церковь в качестве духовной власти повсюду была вынуждена
соперничать со светской властью местных феодалов самого различного ранга - от
императоров до баронишек.
Опять возникла мозаичная пестрота, чем-то подобная той, что помешала античным
грекам прийти к идее абсолютного всевластного бога - незримого и чуждого людским
слабостям. Такой бог должен бы иметь аналога на земле - так же, как государь
Поднебесной осуществляет "мандат Неба". Но в Европе, раздробленной на множество
светских "патримоний", таких претендентов всегда было в переизбытке, чтобы
кто-то один получил решающее преимущество.
Тогда как папа - "наместник Бога на земле" - осуществлял светскую власть лишь в
небольшой вотчине апостола Петра.
Вот почему католичество так и не стало нигде прислужником государственной
власти, и почти везде соперничало с ней.
Соперничество власть имущих, их борьба за людские сердца; поневоле
соревновательная, обычно служит отдушиной, где можно еще как-то глотнуть свежего
воздуха; оно же - соперничество церкви и государства - послужило главной
причиной ересей, западноевропейского свободомыслия (хотя бы и в религиозных
рамках), затем и расколов - выделения самостоятельных протестантских церквей:
лютеранской, кальвинистской, англиканской, методистской...
Словом, человек опять оказывался не наедине с обожествленной властью, абсолютной
и непререкаемой, подминавшей тела и души, - но перед многообразием общественных,
а значит - и духовных, обстоятельств, с возможностью выбора, хотя бы и
теоретической; опять же он - "в зеркалах".
Тогда как только выбор, распутья жизненных дорог, формирует ЛИЧНОСТЬ. Понятие
это, в конечном счете, можно определить житейски: кузнец своего счастья. Как
минимум, - собственной судьбы.
ВОТ С ЭТОЙ ШКАЛОЙ ЦЕННОСТЕЙ, которую мы приняли за абсолютную (вспомним про
"черный ящик"), приступим к Восточной Римской империи со столицей
Константинополем, бывшим Византием. После гибели в V веке Западной Римской
империи Византия волею исторических судеб оказалась единственной державой
рождавшегося христианского мира, уцелевшей в эпоху великих варварских нашествий
и крушения античной культуры.
"Среди затопившего Европу варварства Византия по праву чувствовала себя
единственным оплотом цивилизации, оставаясь самым богатым и культурным
государством раннего средневековья. Ее валюта использовалась как международный
эквивалент, слава ее столицы гремела по всему Старому Свету - даже китайцы
уважали далекий (и, добавим, фактически неведомый им. - М. Т.) "Фо-лин", то есть
Константинополь, а для древних славян это был Царьград - царь городов и город
царей" (С. Иванов. Визит в Византию).
Только здесь церковь и смогла обрести поистине "государственную крышу" - как
некогда конфуцианство в Поднебесной. И тут же обнаружилось фантастическое
"родство душ"...
Кажется, что общего между китайцами и греками, Конфуцием и Христом,
разделенными сотнями лет и тысячами километров, между рассудительным
конфуцианским назиданием, обращенным к логике и гражданскому чувству, и -
мистической христианской проповедью, страстно обращенной прямо к сердцу, минуя
какую бы то ни было логику?.. Конфуций представлял себе общественного человека,
залогом благополучия которого является прочное, рационально устроенное
государство, Христос же - индивида, способного отринуть не только родину, но и
отца с матерью, даже детей своих - ради "спасения" в безоглядной нерассуждающей
вере, ради вожделенного "Царства Божия", которое оказывается, в конце концов, не
вовне нас, даже не в загробном инобытии, а лишь в собственной экзальтированной
душе: "Царство Божие внутри нас...".
Что и говорить, один - Сын Божий, посланный мистическим отцом своим во
искупление людских грехов, распятый и чудесно воскресший, подающий этим пример
всем, кого распинает здесь не только палач, но, прежде всего, повседневная нужда
и горе, другой - всего лишь смертный человек, пусть и мудрейший из мудрых, но
без каких бы то ни было мистических способностей, не совершивший ни единого
чуда, напротив - подчеркнуто сдержанный и скромный...
Какое государственное применение могла найти Христова проповедь, ничуть не
озабоченная земным существованием человека: "Не заботьтесь для души вашей, что
вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться... Взгляните на птиц
небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный
питает их. Вы не гораздо ли лучше их?.. Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне,
ибо завтрашний сам будет заботиться о своем?"
Государственный ли подход к делу, к гражданским обязанностям?
Да и как пока что жить здесь, на грешной земле? Христа донимают расспросами:
"Учитель! мы знаем, что Ты правдиво говоришь и учишь и не смотришь на лице, но
истинно пути Божию учишь; позволительно ли нам давать подать кесарю или нет?" Он
же, уразумев лукавство их, сказал им: "Что вы Меня искушаете? Покажите Мне
динарий: чье на нем изображение и надпись?" Они отвечали: "Кесаревы". Он сказал
им: "Итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу".
Чем не лояльное решение вопроса: плати налоги и не противься властям.
Мы помним, что сам Конфуций с его почтением к принципу государственности в
подобных обстоятельствах поступал менее конформистски: отрекся от ученика,
который, став министром; неправедно повысил подати.
Христов апостол грозит всеми карами "беззаконникам". Но кто же они? Те,
оказывается, "которые идут вслед скверных похотей плоти, презирают началъства,
дерзки, своевольны и не страшатся злословить высших", - те, словом, кто хоть
как-то противится властям, хотя бы только в душе "презирает" их. "Всякая душа да
будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти
от Бога установлены. Посему противящийся власти противится Божию установлению. А
противящиеся сами навлекут на себя осуждение. Ибо начальствующие страшны не для
добрых дел, но для злых. Хочешь ли не бояться власти? Делай добро и получишь
похвалу от нее, ибо начальник есть Божий слуга, тебе на добро. Если же делаешь
зло, бойся, ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание
делающему злое".
Апостол Павел адресуется здесь к римлянам времен правления Нерона; это нероновы
прихвостни и палачи, "носящие меч" (конечно же, поголовно язычники, презирающие
христиан), это они "Божьи слуги" и "отмстители", это им "надобно повиноваться НЕ
ТОЛЬКО ИЗ СТРАХА НАКАЗАНИЯ, НО И ПО СОВЕСТИ. "Для сего вы и подати платите
(продолжает апостол), ибо ОНИ БОЖИИ СЛУЖИТЕЛИ, сим самым постоянно занятые. Итак
отдавайте всякому должное: кому подать - подать; кому оброк - оброк; кому страх
- страх; кому честь - честь".
По сути, земная власть уравнена здесь с небесной, имперские чиновники
("начальства") - со взыскующим Христом, палач, "не напрасно носящий меч" - с
карающим ангелом, земной оброк - с духовным и, значит, "честь" тоже делится
поровну - кесарю и Богу.
Понятно, что Павла и других апостолов, заботили политические соображения:
незачем было давать предлог для расправы с новым учением. То же имел в виду и
Христос, предлагая отдавать "кесарево кесарю". Но православие, религия Византии,
обретя государственный статус, всегда выделяло эти слова из Евангелий и
апостольских Посланий. И человек оказывался сразу и под физическим, и под
духовным гнетом: с одной стороны, реальный судебный исполнитель ("отмститель с
мечом"), с другой - небесные кары: "Как Содом и Гоморра и окрестные города...
подвергшись казни огня вечного, поставлены в пример, - так точно будет и с
самими мечтателями, которые оскверняют плоть, отвергают начальства и злословят
высокие власти".
Не только "отвергать начальства", но, и "злословить", порицать их нельзя - рта
не раскрой... Пусть земная власть за всем не усмотрит - от господнего
"всевидящего ока" не упрячешься. "Житие св. Василия Нового, многократно
переведенное и очень популярное у славян, живописует допущение души в рай как
прохождение ею двадцати одной комиссии, названных таможнями (по-славянски
"мытарствами").
В первой же, повествует умершая праведница, "бесы меня сразу уличили, со
сколькими людьми я злословила. И как они это вызнали, - не понимаю". На 11-й
таможне "следователи говорят мне: "А не пила ли ты столько-то кувшинов вина в
такой-то день и не захмелела ли ты?" И все, что они говорили, было правдой, ибо
сколько раз, когда заходил знакомый или друг, я пила с ними помногу". В 20-й
комиссии, занимающейся моральным обликом, "мне назвали имена молодых людей, с
которыми я в юности грешила. Ангелы возражали: "Давно она прекратила и
очистилась от всякого зла", а обвинители ответили: "Знаем мы, как она прекратила
- ведь она же не раскаялась!" Наконец, праведница спрашивает у ангела, откуда
следователям все известно, и получает ответ: "Разве ты не знаешь, что каждый
христианин имеет злого ангела, который сопровождает его и записывает все его
грехи. А потом все замеченное с разделением по видам грехов отсылается в каждую
комиссию" (С. Иванов...).
В христианстве изначально было заложено всё необходимое, чтобы стать рептильной
государственной религией. По наблюдению современного византиниста Г. Литаврина
церковный писатель IX века Петр Сицилиец "не хулит человека за его рабскую долю,
ибо рабство не позорно (все - "рабы Божии"), а хулит за то, что раб вредит
господину и убегает от него".
К тому же как наднациональная религия - "нет ни иудея, ни эллина" -
христианство было прямо-таки находкой для Византии, где греки, имперская нация,
составляли не более половины всего населения, включавшего множество других
народов - кавказских, славянских, семитских, тюркских. Все они разом именовались
ромеями и составляли, по недавней советской терминологии, "новую общность
людей". В теории все православные были равны; грузин на троне воспринимался
также как грек или армянин. Но делопроизводство всегда велось только на
греческом языке - не для противопоставления имперского народа остальным, но лишь
в интересах государственного единства. Так что и чиновник, обычно грек, сознавал
себя, прежде всего, ромеем, подданным державы.
Французский византинист А. Рамбо писал, что православие в Восточной Римской
империи заменило собой национальность (как и вероисповедание в дореволюционной
России), а сама она была "целиком искусственным формированием, управлявшим
двадцатью различными национальностями и объединявшим их в формуле: "один
повелитель - одна вера".
В ВИЗАНТИИ, КЛАССИЧЕСКОЙ ИДЕОКРАТИЧЕСКОЙ империи, как и в конфуцианском
Китае, идеология направлена была к единственной цели - обоснованию и укреплению
державной власти; сам патриарх Константинополя практически назначался василевсом
(императором), чем наглядно подчеркивалась холопская роль церкви. Владык,
перечивших государям, за всю историю Византии можно пересчитать по пальцам...
Любой василевс, совершенно так же, как государь Поднебесной, рассматривал себя
как повелителя "четырех сторон света", носителя высшей идеи. Только он с полным
на то правом носил титул императора, поскольку властвовал над "православными",
(термину придавалось буквальное значение), тогда как прочие государи - над
иноверцами или того хуже(!) - над еретиками-католиками.
Этой доктриной укреплялась истинность православия, его исключительность, и
церковь, в свою очередь, не оставалась в долгу. "Как жизнь человеческая идет
правильно только в том случае, когда душа и тело находятся в гармонии между
собой, и тело следует разумным велениям души, так и в государственном организме
благополучие подданных и правильное течение их жизни наступает тогда только,
когда священство и императорство находятся в согласии".
В этих словах константинопольского патриарха IX века Фотия, написанных им в
руководстве по церковному праву, по существу, полный отказ от изначальной
функции христианства, состоявшей в непосредственном приобщении человека к Богу,
в прямом контакте - через молитву - между ними. А тут между душой и небом
возникает некто третий - государство, чьи интересы неизмеримо выше интересов
индивида, - и это, как мы знаем, опять же чисто "китайская" особенность. Под
словами Фотия подписался бы и сам Конфуций, не узрев в них ничего специфично
христианского.
(Этой же доктриной, по существу, руководствовались и наши церковные иерархи,
назначавшиеся и смещавшиеся принципиально атеистической властью,
характеризовавшей саму себя поначалу, в 20-е годы, даже круче - безбожной)...
Различия - а они неизбежны и несомненны - как раз такого свойства, что лишь
подчеркивают поистине фатальное сходство. Поднебесной - цивилизованному монолиту
на краю обитаемого мира, опоясанному скудно населенными степями, пустынями и
высочайшими на планете горами, не приходилось так уж беспокоиться о державном
единстве: одна страна - один народ - один язык. Так что конфуцианство было
скорее руководящей идеей, а не объединяющей. Оно мирилось с другими
вероучениями, будучи, прежде всего, рационально-конструктивным, не предъявляющим
ни малейших претензий к человеческой душе, к интимной стороне жизни.
Тогда как Византия - империя "на семи ветрах", на оживленнейшем мировом
перекрестке, чрезвычайно пестрая и раздробленная не только в национальном
отношении, но и в географическом (разбросанная на бесчисленных полуостровах и
островах двух континентов), крайне нуждалась в объединяющей державной идеологии
- тоже безотносительно к душе человека: он и сам рассматривал себя лишь в
качестве винтика системы. Из духовной установки индивида христианство
превратилось именно в идеологию.
"Нельзя было оставаться подданным императора, перестав быть верным сыном церкви.
Только православный христианин мог быть полноправным гражданином, и отлучение от
церкви было равносильно лишению всех прав состояния. Наоборот, принятие
православия делало человека, хотел он этого или не хотел, и даже ведал он это
или не ведал, подданным императора. Принятие Владимиром христианства в Х веке
было немедленно истолковано в Константинополе как подчинение Руси Восточной
империи" (М. Покровский. Религия и церковь в истории России).
Таков был своеобразный византийский "интернационализм".
Иноземные послы формально рассматривались как данники, их дары, предписанные
дипломатическим этикетом, - как дань, если даже в действительности Византия
трепетала перед военной мощью этих своих "подданных".
И это тоже было совершенно в духе далекой Поднебесной империи, о которой держава
на Босфоре имела лишь самое смутное представление. Действовали общие
исторические закономерности, - и возникало некое духовное родство никогда не
соприкасавшихся друг с другом людей...
Сугубо государственный характер православия в Византии подчеркивался тем, что
божьим избранником и помазанником считался всякий взошедший на престол государь,
- хотя бы смена власти была переворотом, а новый василевс - узурпатором и
убийцей своего предшественника. Коронация как бы снимала грех цареубийства. И
нового василевса, как и его предшественника, его царственную супругу, как еще
недавно ее предшественницу, изображали с нимбом вокруг чела, как святых.
"Византийская политическая доктрина трактовала василевса как земное божество.
Подражание богу объявлялось первейшей обязанностью государя, и весь ритуал
дворцовой жизни предназначен был напоминать о таинственной связи между
василевсом и небесным царем. Во время приемов самодержец восседал на двухместном
троне - оставляя место для Христа, которого символизировал положенный на сиденье
крест. Императора трактовали как космическое существо, и к нему постоянно
прилагался торжественный эпитет - "солнце". Во время церемоний император занимал
место между двух колонн или в нише, словно статуя; он никогда не стоял на полу,
но всегда на роте, на особом возвышении.
"Василевс - сакральная фигура, его жилище - священный дворец, его одежда, как и
дворец, священна... Появление государя перед толпой превращалось в обряд...
Культ императора составлял один из существенных элементов государственной
религии" (А. Каждан. Византийская культура).
При всем том закона о престолонаследии в Византии не было, власть обычно была не
наследственной; василевс избирался синклитом крупнейших сановников. В принципе,
трон был открыт любому. Западных рыцарей поражало, как это "у ромеев не
различают доблести и родовитости, подобно тому, как свинари не делают различий
между свиньями". Но то, что могло бы показаться демократизмом, на деле было
беззаконием.
За немногим более чем тысячелетнюю историю Византии едва лишь треть из ста семи
властителей трона почили собственной смертью, едва лишь одному из десяти
выпадала посмертная: слава, а не обычные хула и поношение. На разжалованное
божество, как на козла отпущения, возлагались все грехи державы...
И какой-то мрачной торжественностью, граничившей с обреченностью, бывало
отмечено коронование очередного государя.
Оно трактовалось едва ли не как второе пришествие Христа. Но... ""Возвышение
василевса до живого бога сопровождалось показной униженностью. Облаченный в
шелковый плащ с жемчужными нитями, император держал в руках не только "державу"
- символ земной власти, но и акакию, мешочек с пылью, напоминавший о бренности
всего сущего. Едва вступив на престол, государь обязан был выбрать мрамор для
собственного саркофага. После военной победы он, бывало, вступал в город пешком,
а перед ним на колеснице, запряженной белыми лошадьми, везли икону богоматери,
которую, славили как истинную победительницу. И не только перед богом и смертью
преклонял голову василевс: по установившемуся обычаю он - в подражание Христу -
должен был раз в год омывать ноги нескольким константинопольским нищим..." (А.
Каждан...).
Сама империя объявлялась отражением на земле царства Божия - подобно тому,
как синева неба отражается в невозмутимой глади вод; тогда как постоянное
бурление этих вод, связанное с борьбой за власть, интригами близ трона за место
у государственной кормушки, тоже было как бы отражением неизменного поборания
небесной ратью в бело-золотых одеждах черных диавольских сил. Сам конец света и
предстание перед Господом мыслились как неуклонная трансформация православной
державы непосредственно в Царство Божие, - как если бы это было "закономерное
перерастание социализма как низшей стадии коммунистического общества в его
высшую стадию"...
Аналогия слишком очевидна, чтобы не процитировать "Краткий философский словарь",
вышедший за год до кончины (или убийства?) "Вождя и Учителя"...
Мировая история еще так коротка, что вся она, если сравнить ее, опять с
дыханием, укладывается, в несколько "вдохов" и "выдохов". Строго говоря, все мы
вместе - "первые люди на Земле".
"ГОСУДАРСТВО, ПРЕВРАЩЕННОЕ В ЦЕРКОВЬ" (словами отца европейской Реформации
Мартина Лютера), всякое общество, призванное, так или иначе, служить идее, по
одному этому определяющему признаку может быть воссоздано в деталях, как
доисторический человек по одной лобной кости.
В Византии государь объявлялся автократором - самодержцем; любые своды законов,
кодексы, руководства к пользованию ими - "Институции", перечни юридических
прецедентов - "Дигесты", - словом, продуманная, казалось бы, до мелочей правовая
система, базировавшаяся на фундаментальном Римском праве, - вся она разом
перекрывалась неизменным принципом: "То, что угодно автократору, выше любого
закона". Не только имущество любого из жителей империи, независимо от служебного
ранга, но и сама жизнь зависела полностью от прихоти самодержца.
В "Поучениях" Кекавмена, военачальника XI века, армянина по происхождению,
читаем: "Если ты служишь василевсу, всячески остерегайся, когда говоришь со
своими товарищами. А если речь зайдет о василевсе, то вообще ничего не отвечай и
удались. Многих я знал, ввергших себя в такую опасность. Избегай пиров; либо ты
будешь обвинен перед василевсом, будто сборище было устроено против него, либо у
тебя сорвется глупое слово. Изо всех сил сдерживай свой язык и подчиняйся
стоящим выше. Тайну свою не сообщай никому. Не поручайся никогда ни за кого,
даже если это твой близкий друг. Если хочешь знать, то многие погибли из-за
любви к друзьям"...
Такая подозрительность и жестокость объяснялись не столько личными свойствами
императоров, сколько фактической беззаконностью их власти. Они всякую минуту
опасались за жизнь.
Но что же это за сверхмогущественные силы, свергавшие само земное божество?
Иногда это была армия, но гораздо чаще - чиновничество, чье влияние на Босфоре
было не меньшим, чем на берегах Желтой реки. Это они плотной стеной окружали
трон и были спаяны отнюдь не личной дружбой, но - корпоративными интересами; им
была выгодна максимальная централизация власти, незыблемость традиций и
существующий порядок дел. И василевс, по одному слову которого могли сослать или
убить любого из них, был, в сущности, заложником у всех у них разом.
Византийский чиновник, как и китайский, достигал высокого положения не благодаря
знатности происхождения, а в силу личных способностей, - только таких, которые
позволяли приспособиться и втереться в доверие наилучшим образом. Холодно,
взвешивая обстоятельства, он готов был скорее отказаться от себя как от
личности, чем от выгодной должности, поскольку все его благополучие
обеспечивалось государственным жалованьем и подачками василевса.
Здесь, как и в Поднебесной, характерна была фигура евнуха вблизи трона. Сам
Константин Багрянородный жаловался, что во дворце их не меньше, чем мух в хлеву.
Поневоле ограниченный в личных притязаниях, евнух всецело отдавался дворцовым
интригам, целеустремленно делал карьеру и обычно преуспевал, поскольку
автократор не мог видеть в его лице соперника. Порой (это особенно относится к
эпохе зенита Византии) поведение евнухов служило даже образцом для завистливого
подражания: подчеркнутое личное ничтожество (вплоть до супружеского ложа)
прекрасно служило чиновному преуспеянию. Соперничество в пресмыкательстве перед
троном переходило все границы; любое самоунижение было как бы санкционировано
самим Христом, именно убогим сулившим небесное царство.
"Армия чиновников в Византии была громадна (там насчитывалось 60
министерств), но на мелких должностях служба в казенном месте не приносила
особой радости. "Писать приходится так много, - жаловался (в бытность свою
канцеляристом будущий историк и философ) Михаил Пселл, - что нельзя и ухо
почесать". Нужно было всеми силами пробиваться наверх. (Кстати, и жалоба Пселла
содержится в письме с упованиями о назначении на должность нотария в
императорской: канцелярии. - М. Т;) Любой пост мог оказаться доступен любому -
стоило лишь понравиться начальству. Почти все делалось посредством так
называемой филии (симпатии. - М. Т.), то есть по знакомству. Этим путем вышел в
люди, дослужился до высших чинов и сам Пселл. Делопроизводство было столь
громоздко, что иные документы требовалось визировать в четырех инстанциях и
заверять тридцатью четырьмя подписями. И это уже ПОСЛЕ ТОГО, как грамота была
скреплена росчерком высочайшего пера пурпурными, чернилами. Решения застревали в
бесконечных бюрократических коридорах, монархи разворачивали кампании по борьбе
с волокитой, для чего создавались все новые надзирающие инстанции. В общем,
добиться чего-нибудь можно было только через личные связи. Естественно, что
взятка стала нормальной формой деловых взаимоотношений" (С. Иванов...).
Понятно, почему специфическая бюрократическая солидарность направлена была,
прежде всего, на сопротивление любым реформам; тем же, которые все же
осуществлялись, "придавалось специальное назначение - восстановить старые
порядки, почему-либо пришедшие в забвение" (А. Каждан...).
И это, конечно, тоже характерная "китайская" особенность.
"Отдельные императоры пытались осуществить некоторые реформы, но получали то
прямой, то замаскированный отпор столичной бюрократии... Пытавшийся урезать
жалованье чиновникам Исаак I Комнин через два года был вынужден отречься от
престола; пренебрегший интересами высших гражданских сановников Роман IV Диоген
был отстранен от власти и уничтожен физически. Даже половинчатые реформы
государственной системы разбивались о молчаливое сопротивление аппарата власти,
саботировались, глохли; отработанный в течение веков механизм функционировал
зачастую уже независимо от воли василевса" (Г. Литаврин. Как жили византийцы).
Очевидна еще одна закономерность: в идеократическом государстве правит бал
бюрократия. Она, и только она охраняет идеологические устои; идеологией -
заботой о "благе народа" и "чистоте риз" - покрывается любое хищничество и самое
заурядное воровство.
"Частной собственности на землю в Византии, в общем, не было - всякое владение
могли отнять. Жаловаться на начальство было делом безнадежным. Какие из
бесчисленных законов действовали, никто не знал. Судьи и чиновники были повязаны
круговой порукой. Однако, несмотря на свое тяжелое положение, византийские
крестьяне восставали довольно редко. "Они бунтуют, пока у них что-то есть, -
проницательно, замечает юрист Евстафий Ромей, - потеряв всё, они смиряются со
своей судьбой.
Гораздо беспокойнее было городское население империи. Власти заботились,
чтобы люмпенские слои (пролетарии, в марксистской терминологии. - М. Т.)
пребывали в благодушии: правительство искусственно поддерживало стабильные цены,
для чего осуществлялся жесткий контроль над ремеслами и торговлей. Цехам
предписывали, как нанимать подмастерьев, какие лавки иметь; власти лучше купцов
знали, кому у кого, что и по какой цене приобретать. И, разумеется, всем
вменялось в обязанность доносить обо всех нарушителях этих бесчисленных правил"
(С. Иванов...).
Опять, как и в Китае, экономика рассматривалась лишь сквозь призму политики -
"политэкономия"! - и экономическая деятельность государства имела своей
действительной целью не народное благосостояние - как громогласно
провозглашалось - не хозяйственное процветание и даже не обогащение наиболее
активных граждан, способствовавших такому процветанию, но - демонстрацию
державного величия, все более дутого, ложный престиж.
Такая самоубийственная (в исторической перспективе) политика была бы невозможна,
если бы граждане располагали пусть не политическими, но хотя бы экономическими
свободами, не столь зависели бы от произвольных, часто противоречивых
императорских эдиктов. В реальных обстоятельствах никакой предприниматель не
чувствовал себя в безопасности, не раскидывал умом далее непосредственной
купли-продажи, скорее спекулировал, чем торговал; само имущество его не было в
достаточной мере ограждено законом, напротив, подвергалось порой "законному"
разграблению...
Ничего общего между конфуцианством и христианством? Но мы все более
убеждаемся в том, что "материализация духа", догматизация каких бы то ни было
идей, вызывает сходные следствия - и холостой ход истории срабатывает со
зловещей неизбежностью. Мировая держава в восточном Средиземноморье, на
важнейшем информационном перекрестке, вопреки, казалось бы, всякой логике (в
действительности же, строго ей следуя) интравертируется, то есть как бы
обращается вовнутрь, замыкается в самой себе - не только "не открывает Америку",
но и не собирается это делать. "Китайская" спирающая дыхание застойность…
И это - потомки эллинов (византийцы весьма гордились своими культурными
предками, подчеркивали свое эллинское происхождение), "обсевших" (словами
Аристофана) Средиземное и примыкающие моря, подобно лягушкам вокруг болота? Это
- потомки эллинов, непрестанно раздвигавших горизонты своей ойкумены,
достигавших в плаваниях страны Туле (по-видимому, современной Шотландии)?..
"Вместо того чтобы искать нужные ей товары в других странах, Византия
ожидала, чтобы они были привезены на берега Босфора. В глазах византийцев это
было одним из способов укрепления престижа империи. По их мнению, заставляя весь
мир являться в Константинополь, вынуждая иностранцев своими покупками вносить в
Императорское казначейство большую часть мирового золотого запаса, ослепляя
приезжих блеском своей культуры, Византия укрепляла свой авторитет во всем мире"
(Ш. Диль. Основные проблемы византийской истории).
Причина была, впрочем, не в одной лишь "показухе", щеголянии показным
благополучием, демонстрации державной мощи. Дело в том, что у самих византийцев
раз от разу возникали все большие сомнения относительно этой мощи. Неуклонно
падал дух граждан, гасла инициатива, все явственнее ощущался запах общественного
тлена. Но чем больше разъедалась сердцевина, тем старательнее укреплялись
внешние границы.
"В отношениях с внешним миром Византия проявляла неусыпную бдительность. За
приезжающими иностранцами устанавливалась постоянная слежка, их контакты и даже
их поступки контролировались, а в случае военной угрозы все они подлежали
аресту. Жертвами шпиономании становились не только чужеземцы, но и, например,
юродивые, одного из которых, как сказано в его житии, "подозревали в том, что он
шпионит, в пользу другого государства и лишь прикидывается юродивым, дабы
обмануть граждан". Ну и, разумеется, потенциальными предателями считались все
неправоверные: евреи, еретики, мусульмане. Таких власти стремились переселять во
внутренние области империи, чтобы пресечь измену в зародыше" (С. Иванов...)
Да и зачем, право, выглядывать за пределы собственного отечества, столь мудро
управляемого в соответствии с самой истиной?.. Что там, "на растленном Западе",
в рассадниках ереси, вольномыслия и цинизма? Это оттуда, с Запада, идут сюда за
мудростью, поражаются византийскому благолепию и немеют перед ним... "Может
показаться, что люди при демократии свободны и равны перед законом. Но Генуя
из-за своей разливанной демократии, безграничного эгоизма и культа свободы
находится в плохом состоянии. Царит дух наживы, и граждане не заботятся об
общественном благе".
Эти слова византийского публициста начала XIV века Феодора Метохита показывают
нам, что идеологические ухищрения не слишком меняются за столетия. А ведь
Метохит не из худших. Мы, бесспорно, назвали бы его подлинным интеллигентом.
"Он, горячий поклонник и знаток античной культуры, много сделал для возрождения
в Византии изучения классической древности. Он занимался философией, историей,
риторикой и особенно увлекался астрономией, написал несколько трактатов,
посвященных комментированию Птолемея, Гиппарха, Феона и других древних авторов.
В своих философских воззрениях он последователь Платона, хотя отдает дань
уважения и философской системе Аристотеля. В его исторических и риторических
сочинениях в большой мере отразились веяния современности, сложная
идейно-политическая и религиозная борьба того времени. В трактате "Этикос" ("О
воспитании") Феодор Метохит прославляет занятия наукой, считает умственный труд
высшей формой наслаждения. Все это роднит его с итальянскими гуманистами"
(История Европы с древнейших времен до наших дней, т. 2-й).
Когда же пришла в голову "собрату итальянских гуманистов" выше цитированная
мысль о ничтожестве демократии и "культа свободы"? Проходил ли он мимо
оживленного и благоустроенного квартала генуэзцев, перекупивших к тому времени
всю ромейскую торговлю? Увидел ли ромейских юношей, подражавших в одежде (и,
насколько можно было, в поведении) западным сверстникам, которых много было в
порту и перед которыми открыт был весь белый свет? Не мог же он, в самом деле,
предчувствовать в этот момент, что именно в хулимой им Генуе вот-вот в семье
ткача Колумба родится мальчик Христофор - и Америка, действительно, вот-вот
будет открыта!.. Не только произнесенные слова, но и все размышления
византийского интеллектуала не выходят из рамок благочиния, благонамеренности и
верноподданничества. Могло ли быть иначе?..
"Конечно, никакой легальной оппозиции существовать в Византии не могло, но зато
было множество изощреннейших способов выражать крамольные взгляды намеками
(известные в советское время "кукиши в кармане" - М. Т.). Например, цитировать в
непривычном контексте всем известные библейские изречения. Малейшее изменение
нюанса вызывало понимающие улыбки - и за руки не схватишь: Библию цитировать не
запрещено! Но и эти игры до добра не доводили: именно за намеки ослепили
историка Михаила Глику. Безопаснее было ругать власти наедине с самим собой. До
нас дошла рукопись сочинений Аристотеля с заметками византийского читателя на
полях (не Феодора ли Метохита! - М. .Т.); там, где философ пишет, что тирания -
враг добра, ромей восклицает: "Ах, дорогой Аристотель! Это особенно верно
теперь!" Но и дома человек не мог считать себя в полной безопасности: богослова
Евстратия Никейского осудили как еретика на основании выкраденных у него
черновиков..." (С. Иванов...).
ДОГМА, ОВЛАДЕВ СОЗНАНИЕМ, становится давящей материальной силой. Как в
кошмарном сне, когда самый воздух, точно сгустившись, препятствует движению,
стремлению убежать, вырваться на простор, чувствуешь остановленное
христианством, ставшим государственной идеологией, само время.
"Существует такой факт истории византийской литературы как драма для чтения,
известная под заглавием "Христос-Страстотерпец" ... и вот исследователи по сие
время спорят, принадлежит ли она... второй половине IV века, или же ее следует
датировать примерно восемью веками позже и рассматривать как характернейший
продукт поздневизантийского классицизма XII века. И ведь речь идет не о
маленькой словесной безделушке… нет, "Христос-Страстотерпец" - весьма объемистое
произведение, создавая которое, кажется, нельзя не выдать себя, не проявить
вкусов своего века… Этому трудно поверить, и все же это правда: внутренняя
установка и вкус поэта на закате Византии могли быть принципиально теми же
самыми, что и в предвизантийскую эпоху! Кто может вообразить столь же
монументальное и репрезентативное произведение западной средневековой поэзии,
датировки которого колебались бы, скажем, между эпохой папы Григория Великого (VI
в.) и эпохой Данте (XIV в.), между началом и концом средних веков?..
Кто явил собой на все византийское тысячелетие образец "благоверного" государя?
Конечно, основатель столицы на Босфоре - Константин Великий (274-337 гг.), с
которого византийские хронисты начинали историю своей державы:
Отец благочестивых государей он,
Первейший из христолюбивых кесарей...
Кто идеальный византийский проповедник, зерцало церковного оратора на все
времена православия? Разумеется, это Иоанн Златоуст, судьба и творчество
которого были образцом еще до нашего протопопа Аввакума; но и он умер в начале V
века (в 407 г.). Какая постройка являет собой византийский храм в предельном
соответствии его идеалу и служит для христианской империи тем, чем Парфенон был
для классических Афин? Разумеется, это Айя-София, которой подражали еще турецкие
зодчие Стамбула; но ведь и она была освящена в 537 году, в блистательное
царствование императора Юстиниана I, при котором возникли также лучшие мозаики
Равенны и лучшие гимны греческой церкви..." (С. Аверинцев. На перекрестке
литературных традиций).
Считанные столетия классической Эллады, даже мимолетный "век Перикла", длившийся
всего-то полтора десятка лет, выглядят просторнее византийского тысячелетия.
Кажется, будто остановилось время. Но в действительности оно не остановимо...
Как и Поднебесная, ромейская держава "выпала" из общего исторического времени,
обе, так сказать, "остались за бортом" мировой истории.
Православного ромейского историка, бесспорно, покоробило бы сравнение с
"языческим", насквозь рациональным Китаем. Византия, как бы с полным основанием,
считала себя прямой наследницей Эллады: охватывая ее прежнюю территорию, где
жили по-прежнему греки, сохранившие язык, ставший государственным языком новой
христианской державы...
Тогда как в действительности между этими двумя мирами - Элладой и Византией - не
было решительно ничего общего.
А вот между внешне несходными мирами - Элладой и средневековой Западной Европой
- обозначилось определенное структурное сходство: фрагментарность, мозаичность,
многоцветие...
Разумеется, о тождестве, хотя бы чисто структурном, не может быть и речи:
полисы Эллады - лишь разные формы правления, тогда как мозаика средневековой
Европы отражает разные уровни автономности. Эту мозаику чрезвычайно трудно
изобразить на плоскости историко-географической карты; всегда кажется, что
недостает еще какого-то измерения: соподчиненность и взаимосвязь всех этих
герцогств, княжеств, графств, ландграфств, маркграфств, курфюрств, эрцгерцогств,
да еще республик, вольных городов, епископств, архиепископств - объединенных к
тому же границами королевств либо зыбкой "Священной Римской империи", в которую,
впрочем, сам Рим не входил, - словом, все это как бы требует не плоскостного, а
пространственного изображения.
Но иерархичность феодального мира - это не убогая простота "пирамиды" либо
"пагоды", где совершенно ясно, кто кому подчиняется, кто кем повелевает, - нет,
здесь чрезвычайная пестрота межличностных отношений и связей. Сам король или
герцог здесь не столько всевластный суверен, сколько сюзерен своих
самостоятельных вассалов.
Даже на самой низшей ступени социальной лестницы беспомощный бедняк мог стать
членом влиятельного монашеского братства или влиться в княжескую дружину, или,
найдя владетельного патрона, вручить ему себя, полагаясь взамен на поддержку и
защиту. Отныне этих людей связывали пусть и неравноправные отношения, но -
правовые, немыслимые ни в Поднебесной, ни в Византии.
В феодальной Европе "свобода могла быть большей или меньшей в зависимости от
того, какими правами обладал данный ее носитель. Один и тот же человек мог быть
одновременно и свободным и несвободным: зависимым от своего сеньора и свободным
по отношению ко всем другим людям... Несвобода крестьянина по отношению к
собственному господину в Западной Европе в Средние века не равнозначна
бесправию... Показательно, что одной из наиболее распространенных и обычных форм
сопротивления крестьян было правовое сопротивление: обращение в суды, требования
расследовать и восстановить обычаи, проверить документы - сопротивление,
опирающееся на высшую общественную ценность средневековья - право. Было бы
исторически неверно приравнивать западноевропейских феодально-зависимых крестьян
к восточноевропейским крепостным XVI-XVIII веков. Бесправие, характеризующее
положение крестьянства крепостнической России, близкое к рабству, существенно
отличалось от положения зависимых крестьян Запада, обладавших определенным
правовым статусом, благодаря чему открывалась возможность создания
представительных учреждений - парламента, генеральных штатов и т. д." (А.
Гуревич. Категории средневековой культуры).
Так что и здесь, пусть иначе, чем в античной Элладе, дело шло все к тому же
формированию автономной человеческой личности. Если и у крестьянина были
какие-то незыблемые права, то уж феодал в родовой вотчине четко ощущал свою
суверенность. Его воинское мастерство также требовало незаурядных личных
качеств. О том, в какой мере классический феодализм послужил в ходе европейской
истории "школой личности", можно судить хотя бы по спародированному Сервантесом
образу благородного идальго.
В какой степени писатель, оглядываясь уже из иной эпохи на прошедшую, опирался
на реальность, представляя нам героя-рыцаря? Исторична ли сама личность - термин
этот уже вполне уместен - дон Кихота? Не списана ли она Сервантесом с
собственной натуры - гения, всегда несколько внеисторичного?
Ответом могут отчасти послужить девизы средневековых сеньоров, концентрированно
и выпукло отражавшие их самосознание. Девиз графов Немур Савойских: "Иду своей
дорогой"; Филиппа Доброго, герцога Бургундского - "Другим не стану!"; Филиппа де
Кроу - "Я добьюсь!"; его сына Шарля де Кроу - "Я выстою!"; баронов Куси - "Я не
король и не князь - я барон Куси"; Роганов - "Королем быть не могу, герцогом -
не соблаговолю; я - Роган"...
Дон Кихот (он стал себя называть перед кончиной простым идальго Алонсо Кехано
Добрым) был уверен, что собственное достоинство не только возвеличивает его
самого, но и служит всеобщему благу...
Конечно, при сравнении процесса формирования личности в античной Греции и в
феодальной Европе и речи не может быть о прямой преемственности. Ее просто не
было - вплоть до эпохи Возрождения. Античный мир погиб, - и классический
феодализм представляли преимущественно бывшие варвары: германцы, славяне,
кельты, мадьяры, в массе своей не слышавшие ни о Гомере, ни о Перикле, ни о
подлинном, не искаженном церковью Аристотеле...
Но было и нечто общее - пестрая мозаичность, общественная и социальная,
структура, невольно впитывавшая внешние веяния, чутко реагирующая на них;
словом, налицо экстравертность Западной Европы, как и Эллады в прошлом,
открытость, а не замкнутость, интравертность. И там и здесь человек был в
многообразном окружении, был как бы "в зеркалах" - и, вглядываясь в других, мог
видеть себя со стороны.
ЭКСПЕРИМЕНТ, КАК БЫ НАЧАТЫЙ САМОЙ ИСТОРИЕЙ в момент распада Римской империи,
краха ее западной половины под натиском варваров и обособления Византии, шел к
своему завершению. Классическая фабула - внешний контур всякого эксперимента -
должна иметь не только четкое начало, но и очевидный, не допускающий
двусмысленного толкования, конец…
Идеология, служившая, казалось, единству ромеев, из века в век подтачивала
имперский монолит. "Византия, ведшая мировую политику на пределе сил, сделала
главной целью производства не экономическое процветание, а служение политической
доктрине. Империя даже не торговала, - она уделяла "варварам" свои "драгоценные"
изделия и не заметила, как ее товары стали уступать по качеству западным" (Г.
Литаврин...).
"Отказ от торговой деятельности был тяжелой ошибкой. Его следствием был захват
иностранцами византийской торговли и ПРЕНЕБРЕЖИТЕЛЬНОЕ ОТНОШЕНИЕ византийцев К
РАЗВИТИЮ ФЛОТА" (Ш. Диль...).
Повторился - не только в общих чертах, но и в деталях - китайский феномен.
Государственная пропаганда оправдывала огромные расходы казны, произвольное
повышение налогов, грабительскую социальную политику интересами обороны. И могло
показаться, что держава действительно готова к любым неожиданностям, и
военно-промышленный комплекс, как мы бы сказали, подтверждает свое назначение.
Самое передовое для того времени вооружение. Так называемый "греческий огонь" -
зажигательная смесь из нефти, серы, смолы, селитры - самовоспламенялся и не гас
даже на воде. Словом, натуральный напалм, изобретение которого можно бы сравнить
с изобретением китайцами пороха и ракет - с той, однако, разницей, что
"греческий" огонь применялся в военном деле. Он выбрасывался с помощью
метательных машин либо из бронзовых сифонов, поворачивавшихся, подобно пушечным
стволам, во все стороны. Эти византийские огнеметы и открыли, в сущности, эру
применения огнестрельного оружия...
Оснащенные огнеметами византийские "крейсера" - дромоны - наряду с парусами
имели три ряда весел на случай штиля и для захода в тесные гавани; помимо
гребцов и команды они брали на борт до полутора сотен воинов и могли вести
автономные военные действия… Был даже момент, когда василевс Никифор Фока (X в.)
мог гордо заявить: "Один я обладаю могуществом на море!"
Но мощь эта покоилась на гнилой и шаткой социальной основе.
"Со второй четверти XI столетия стали проявляться первые признаки упадка
военного флота. Успехи норманского вторжения из Италии... побудили Алексея I
принять срочные меры к возрождению флота. Особенно много судов строили в
столице. Смолили и оснащали их, главным образом, на острове Самос. Но и этот
наспех выстроенный флот не смог помешать высадке Роберта Гвискара, и василевс
прибег к услугам венецианцев, заплатив им чрезвычайными торговыми привилегиями в
империи" (Г. Литаврин...).
Напрочь упущена инициатива. Военный флот не может развиваться изолированно - вне
торгового флота, выучки мореходов в дальних плаваниях. Держава, раскинувшаяся по
берегам многих морей (Средиземного, Черного, Мраморного, Азовского, Эгейского,
Ионического, Адриатического), начинает терять их одно за другим.
Историк XIV века Никифор Григора подводит печальные итоги: "В то время как
торговая прибыль и экономическая мощь латинян непрерывно росли, греки
становились все слабее; и каждый день прибавлял новые бедствия к предыдущим...
Латиняне овладели не только всеми богатствами Византии и доходами морской
торговли, но и всеми ресурсами, обогащавшими императорскую казну".
Византия превращалась фактически в полуколонию. Венецианцы и генуэзцы
чувствовали себя хозяевами в морях и проливах, бывших прежде внутренними водами
империи. С востока ромеев теснили турки. Таяла территория - сокращалась
береговая линия. Уже "византийские военные моряки пускались в бегство, едва
завидев вражеские корабли. Ко времени подхода крестоносных флотилий к
Константинополю весной 1203 года бывшая "владычица морей" практически своего
флота не имела" (Г. Литаврин...).
Подойдя под самые стены Константинополя в следующем году, крестоносцы сами
опешили от своей дерзости. Их было немногим более десятка тысяч, перед ними же
лежал величайший город тогдашнего западного мира, кварталы которого равнялись
целым европейским столицам...
"Каждый думал о предстоящей битве, полагая, что развернется такое сражение,
равного которому еще никогда не происходило", - свидетельствует Робер де Клари.
"И знайте, что не было такого храбреца, чье сердце не дрогнуло бы, и казалось
чудом, что столь великое дело совершено таким количеством людей, меньше которого
трудно и вообразить", - подтверждает другой очевидец Жоффруа Виллардуэн, маршал
Шампанский.
"Соотношение сил, осаждавших византийскую столицу и осажденных в ней, Виллардуэн
расценивает в пропорции 1:200, замечая, что никогда такая горсточка воинов не
осаждала стольких людей в каком-либо городе. Робер де Клари также считает легкий
захват Константинополя необыкновенным чудом" (М. Заборов. Крестоносцы на
Востоке)...
У этой трагической фабулы был еще и эпилог. Конечно, столь малое число латинян
могло победить, но не смогло "переварить" победу. Империя просуществовала еще
два с половиной века, теснимая и, наконец, окруженная турками, сохранив лишь
считанные проценты своей прежней территории. В 1452 г. султан Мехмет II осадил
город. Не только наемные, но и добровольческие отряды латинян вместе с ромеями
сражались против "неверных". Но помочь можно лишь тому, кто сам готов себя
защитить...
Лев Гумилев попытался представить по портретной живописи, мозаикам,
скульптуре, как менялся самый облик византийцев в ходе "исторического гниения".
Вначале, на заре империи, перед нами волевые, энергичные люди с живым
интеллектом; спустя примерно пять веков типичен уже деспотичный циник, способный
на любые поступки, вплоть до самых низких, опустошенный и разуверившийся во
всем; на исходе византийского тысячелетия перед нами типичное изображение, как
пишет Гумилев, "вполне безвольного человека, до того скованного узами обычаев,
что трудно представить его сражающимся с врагом. Именно такие византийцы и
позволили победить себя сперва крестоносцам, а потом туркам".
Когда у общества нет истории, и как бы останавливается само время, у человека
нет воли к жизни.
Трудно даже представить, что это - все тот же греческий народ, универсальная
одаренность и инициатива которого заслужили ему высочайшее место в истории...
Вернуться к оглавлению
Книга предоставлена автором специально для публикации в ХРОНОСе.
Здесь читайте:
Гобино, Жозеф
Артур де - Опыт
о неравенстве человеческих рас, Москва,
"Одиссей" - "Олма-пресс", 2001 г.
|