ДРУГИЕ ПРОЕКТЫ:
|
Захар Прилепин. Патология
Захар Прилепин
Прилепин Захар (Евгений Николаевич Прилепин) родился в 1975 году в
деревне Ильинка Рязанской области в семье учителя и медсестры. Окончил
Нижегородский государственный университет имени Лобачевского. Участник обеих
чеченских кампаний. Автор нескольких десятков публикаций в центральных
изданиях (стихи и публицистика). Участник семинара молодых писателей России
и IV Форума молодых писателей (2004 г.). "Патология" - первая большая
публикация Прилепина (журнал "Север", 2003 г.). В "Роман-газете" публикуется
в журнальном варианте. Полностью будет напечатан в издательстве "Андреевский
флаг" в 2005 году. (здесь, в электронной версии "Роман-газеты" приводятся
только избранные главы)
Патология
III
Утром, к моему удивлению, мы проснулись, с гоготом умылись и, в виду
отсутствия обеденных столов, рассевшись по кроватям, стали есть. Мы не
рванули, поднятые по тревоге, кто в чём спал, отбивать атаку бородатых
чеченов, - думаю, когда ехали сюда каждый был уверен в том, что события
будут развиваться именно таким образом. Нет, мы поднялись и стали с
аппетитом жрать макароны.
Завтрак приготовил боец по кличке Плохиш, назначенный поваром. Макароны
с тушенкой, всё как у людей. Компот.
Разбудил нас, кстати, тоже Плохиш. В шесть утра дневальный его толкнул,
услышал в ответ неизменное при обращении к Плохишу и вполне добродушное "иди
на хуй", после чего методично толкал его ещё минуты две. Наконец Плохиш
поднял свое пухлое, полтора метра в высоту, тело и издал крик. Кричит он
высоко и звонко. Так, наверное, кричала бы большая, с Плохиша, мутировавшая
крыса, когда б ее облили бензином и подожгли.
Плохиша все знали не первый день. Кто-то накрыл голову подушкой, кто-то
выругался, кто-то засмеялся. Куцый рывком сел на кровати, и схватив из под
неё ботинок, кинул в выходящего Плохиша. Через мгновение дверь открылась, и
в проёме появилось его пухлое лицо.
- Не хера спать! - сказал Плохиш и дверь захлопнулась.
- Дурак убогий! - крикнул ему вслед Семёныч, впрочем, без особого зла.
Кому другому, кто вздумал бы так орать, досталось бы, но не Плохишу, - ему
прощалось.
С аппетитом поели и пошли курить.
Озябшие пацаны второй смены, с чуть припухшими от недосыпа лицами,
спустились с крыши.
На второй день всё как-то поприветливее показалось. И небо вроде не
такое серое, и дома не такие уж жуткие. И, главное, братва рядом...
- Чем мы здесь заниматься-то будем, взводный? - спрашиваю я у Шеи, имея
в виду задачи, которые поставлены перед нашим отрядом.
Шея пожимает плечами.
- Вроде комендатура тут будет, - говорит он, помолчав.
"Вот было бы забавно, если бы мы в этой школе прожили полный срок, и
никто б о нас не вспомнил..." - думаю.
За перекуром выяснилось, что Хасан жил в этом районе. Его почти не
разрушенный дом виден из школы.
- У тебя кто из родни здесь? - спрашиваю.
- Отец.
- А у меня батя помер... Я из интернатовских, - зачем-то говорю я
Хасану, в том смысле, что и без папани люди живут, - и мать меня тоже
бросила, я ее даже не помню... - добавляю бодро.
Он молчит.
"Не сказал ли я бестактность?" - думаю.
"Вроде, нет", - решаю сам для себя. В первую очередь потому, что Хасана,
явно не очень волнует биография Егора Ташевского. Егор Ташевский - это я.
Отец умер, когда мне было шесть лет.
Мы жили в двухэтажном домике, на левобережной, полусельской стороне
Святого Спаса.
Отец научил меня читать, писать, считать.
Я прочитал несколько тонких малохудожественных, но иллюстрированных
книжек о нашествии храбрых и жестоких монголов. Очень огорчился, что нигде
не упоминается Святой Спас. Русские богатыри вызвали во мне уважение.
Я исписал стену на кухне своим именем, а также именами близких: отца -
"Степан", нашей собаки - "Дэзи", деда по матери - "Сергей", который жил в
небольшом городке, километрах в ста от нас. Я начал писать имя нашего соседа
- "Павел", - но забыл, в какую сторону направлена буква "В", и бросил.
Считать мне нравилось. Прибавлять мне нравилось больше, чем отнимать. Но
умножать меньше, чем делить. Делить столбиком, аккуратно располагая цифры по
разным сторонам поваленной на бок буквы "Т", было увлекательным и красивым
занятием.
Вечерами отец рисовал, он был художником, а я делил стобликом. Он
называл мне трехзначную цифру, которую я старательно записывал. Потом он
называл двухзначную на которую нужно было поделить трехзначную. Я пребывал в
уверенности, что мы оба заняты очень серьезным делом. Возможно, так оно и
было.
Я попросил отца нарисовать богатырей, и он оставил уже начатую картину,
чтобы выполнить мою просьбу. Я знал его шесть лет, и он ни разу ни в чем мне
не отказал.
Он начал рисовать битву, Куликово поле, я сидел у него за плечом. Иногда
я отвлекался, чтобы поймать пересекающего комнату таракана. Таракана я
прикреплял пластилином к дощатому полу, заляпывая его до грудки. Некоторое
время я наблюдал, как он шевелит передними лапками и усами, потом
возвращался к отцу. На холсте уже появлялась ржущая морда коня, нога в
стремени, много густых, алых цветов под копытами. Наверное, отец рисовал не
Куликово поле, - ведь та битва случилась осенью.
Мы ложились спать вместе, каждый вечер отец несколько часов читал при
свете ночника. Иногда он курил, подолгу не стряхивая пепел. Я следил за
сигаретой, чтобы пепел не упал на грудь отцу; потом я смотрел в потолок,
думал о богатырях, иногда на улице начинала лаять Дэзи и я мечтал, что
сейчас зайдет мама, которая бросила нас, когда мне было несколько месяцев.
Когда отец читал, он не дышал размеренно, как обычно дышат люди и
млекопитающиеся. Он набирал воздуха, и какое-то время лежал безмолвно, глядя
в книгу. Думаю, воздуха ему хватало больше чем на пол страницы. Потом он
выдыхал, некоторое время дышал равномерно, добегал глазами страницу,
переворачивал ее и снова набирал воздуха. Он будто бы плыл под водой от
странице к странице.
Да, ещё он научил меня плавать. Летом он продавал несколько картин, как
я потом понял, очень дёшево, брал отпуск, и мы долго и муторно ехали в
забытую богом деревню, где каждый год снимали один и тот же домик возле
нежной и ясной реки, пульсирующей где-то в недрах Черноземья.
Утром мы завтракали варёной картошкой, луком и жареной печёнкой, а потом
целый день лежали в песке на берегу. Дэзи сидела рядом с нами. Когда отец
переворачивался с боку на бок, она меняла положение вместе с ним, аккуратно
прилаживаясь в тень от его большого тела.
Иногда по течению плыли яблоки, и отец, войдя в воду, за несколько
мгновений догонял их, собирал и приносил мне. Если не хватало рук, чтобы
собрать яблоки, он кидал их из воды на берег. Откуда плыли яблоки? Я не
знаю...
Я забыл, как он начал учить меня плавать. Наверняка, он не говорил:
"Давай-ка, малыш, я научу тебя плавать!" Скорее, он просто поплыл на тот
берег и предложил мне отправиться с ним, держась за его шею. Мы так сплавали
несколько раз, и я научился работать ногами.
Ну а дальше, я учился как все мальчишки, - вдоль бережка, три-четыре
метра вплавь, загребая под себя руками, и так десятки раз. Потом немножко от
берега в глубину и сразу, - истерично дрыгая ногами, - обратно.
Я хочу сказать, что отец не учил меня плавать нарочито, не возился со
мной, например, поддерживая меня под грудь и живот, чтобы я у него на руках
бултыхал ногами и руками; он даже ничего мне не объяснял. Но я все равно
убежден, что плавать меня научил он.
Вечером мы ели омлет, изготовленный отцом из всего, что было в
холодильнике: сыра, колбасы, помидор, перца, лука, чеснока. Молоко нам
продавала старушка- соседка, отец ей платил за месяц вперёд.
Мы возвращались в Святой Спас в сентябре, поджарые и загорелые.
Отца ждала работа, - он занимался оформлением районного кинотеатра,
районной администрации, рисовал афиши, плакаты, некрасивого Брежнева и
красивого Ленина.
Я гулял. Отец всегда забегал с работы, чтобы меня покормить. А в пять
часов вечера я уже ждал его, сидя на подоконнике нашего двухэтажного дома.
Он выворачивал из-за угла, иногда чуть-чуть поддатый, но самую малость,
ласково кивал мне головой. Выпив, он становился немного сентиментален.
Трезвым он был спокойным, ясным, чистым, - всегда побритый, всегда с хорошо
постриженными ногтями, в рубашке расстегнутой на волосатой груди,
немногословный.
Не помню, что бы отец грустил. Он никогда не разглядывал фотографии
мамы, оставшиеся у нас. Но он их и не прятал, они были наклеены в два
альбома, лежавшие на книжных полках, и я их часто листал.
У отца, видимо, были какие-то женщины, но я их никогда не видел.
Впрочем, вру. Однажды, он был приглашён на чью-то свадьбу. Я заскучал и
пошёл посмотреть на него. Я увидел его возле дома, где происходило
празднество, сидящего на лавочке в компании молодой женщины.
- А этой мой малыш, - сказал отец тоном, в котором из всех людей на
земле только я, его сын, смог бы почувствовать некоторую неестественность. Я
ее почувствовал, и сразу ушел. Отец скоро вернулся.
Я лежал на диване, разглядывая наш старый, не работающий приёмник.
Белыми буквами на лицевом стекле приемника были написаны названия городов -
Лондон, Нью-Йорк, Стокгольм, Москва, Токио... Иногда я включал приёмник и
крутил ручкой, благодаря чему белый стержень за стеклом приёмника
передвигался от города к городу. Раздавался слабый, и рознящийся при подходе
к каждому городу треск. Где-то в одном из этих городов жила мама.
Отец разделся и лег рядом, взяв книгу. Очень глупо было бы, если б он
обнял меня в эту минуту, сказал бы что-нибудь. Я тогда уже это чувствовал.
Он и не собирался этого делать, мой папа.
После того, как отец нарисовал мне битву, где было всё, что я хотел -
мужик-ополченец в разодранной рубахе, вздымающий на вилах вражину;
дружинник, замахнувшийся коротким мечом, и пропустивший удар копья,
вползающего ему в живот; неприглядные, желтолицые и хищные монголы, как
дождевые черви, разрубаемые на части; лучники, натягивающие луки
окровавленными пальцами; стяги, кони, - после того, как отец закончил
работу, на которую сбегались смотреть пацанва со всего пригорода, он
нарисовал ещё одну картину. Там горел русский город, русый монгол пил из
чаши, лежали связанные князья, взирающие в смертной печали на пожар, а рядом
с монголом стояла обнаженная полонянка с лицом моей матери.
Отец не продал эту картину, он обменял ее на трехлитровую банку
самогона. Потом он отвёз меня к деду Сергею, который проклял мать сначала за
то, что она вышла за муж за моего отца, который деду не нравился, а потом
ещё раз проклял ее за то, что она отца (и меня) бросила. Ко мне дед
относился равнодушно, но без злобы. Он много охотился, но меня с собой на
охоты никогда не брал. Я гостил у него раза три в год, недели по три, - всё
это время, как я понимаю, отец пил. Потом он выходил из запоя и приезжал за
мной. Я был счастлив. Однако за шесть лет мне так ни разу и не пришло в
голову, что я обожаю отца...
Дома было чисто, и меня восторженно встречала исхудавшая Дэзи, и
вертелась около меня, будто бы хотела рассказать та-ко-е! но не могла, и
просто подпрыгивала, облизывая меня.
Однажды, в конце марта, отец не пришел с работы, меня забрала к себе
тетя Аня, жена дяди Павла, нашего соседа. Говорят, она очень помогала отцу,
когда я был малышом, но я это помню смутно. Теперь мне иногда кажется, что
она любила отца, но откуда мне знать...
- Степану стало плохо, - сказала она мужу.
Я переночевал у них. Я был очень спокоен. Я съел котлету и макароны на
завтрак. Я выпил чаю с пряником. Отец не мог меня бросить.
Утром мы поехали с тетей Аней в районную больницу. Там нам сказали, что
отца перевезли в городской центр кардиологии. Мы отправились туда на
автобусе. Тетя Аня долго выясняла с кондуктором, нужно ли за меня платить.
Мне было жутко неприятно, что она так меня унижает.
Я сидел у окна. В кармане у меня лежала расческа, и я отламывал от нее
зубцы, пока они не кончились.
В кардиологическом центре нас встретила очень красивая женщина-врач. Она
сказала, что завтра отцу будут делать операцию на сердце. Потом врач,
попросив меня посидеть на скамеечке, отошла с соседкой к окну и о чем-то с
ней в течение минуты поговорила. Я любовался на врача.
Пообщавшись с соседкой, она взяла меня за руку, и отвела к отцу. В
палате пахло лекарствами. Отцом в палате не пахло. Я это сразу почувствовал.
Не было его запаха, - сильного тела, "Астры", красок, омлета. Он лежал на
кровати. Глаза его словно упали на дно жутких коричневых кругов,
образовавшихся вокруг глаз. Это был неестественный цвет, это были глаза
умирающего человека. Я сразу это понял. Откуда у меня было это знание?
Отец, - я хотел сказать - "улыбнулся", но это слово не подходит, - он
расклеил слипшиеся губы, и запустил в свои открытые глаза, отражавшие мутный
в подтеках потолок и бесконечную боль, - он запустил в них жизнь, узнавание,
еле ощутимую толику тепла, давшуюся ему неимоверным усилием воли.
- Как ты меня нашёл? - спросил он.
Я не решился подойти к нему, я стоял у его ног, держась за спинку
кровати. Он закрыл глаза. Я сделал несколько шагов и сел на стул, стоявший
поодаль его изголовья. Я попытался пройти быстро, пока он не открыл глаза,
прошмыгнуть. Когда он открыл глаза, я уже сидел рядом.
- Ничего, Егор... - сказал отец.
Он попытался двинуть рукой. Полежал ещё.
- Егор, няньку... - прошептал он.
Я беспомощно посмотрел на дверь, и тут нянька зашла.
- Помочиться? - спросила она просто, будто слышала. В руке у нее была
только что вымытая утка, в каплях воды. Отец кивнул головой.
Нянька стала поворачивать отца на бок, он зажмурился. Ему было страшно
больно, я это знаю. Помню, однажды он порезал на пилораме руку, - едва не до
кости, хлестала кровь, а он даже не побледнел, замотал чем-то
располосованную надвое мышцу ладони, и, взяв мою вспотевшую лапку здоровой
рукой, пошел в травмпункт, зашивать рану. Сидя у кровати, я посмотрел на
этот белый шрам. Отец сжал кулак, и кулак впервые за шесть лет показался мне
маленьким, беспомощным, в стоящих дыбом порыжевших волосках. Рука была
бледносиней... чуть розовой... почти бесцветной.
- Иди, Егор... - сказал отец почти беззвучно.
Мы, - я и тетя Аня, вернулись домой. Я не пошел спать к соседке, а лег
спать с Дэзи, взяв ее в дом. Он слезла с кровати, и забралась под неё, - она
тогда уже была в обиде на меня. Я лежал, и смотрел в стену, и был уверен,
что не усну. Но уснул, и спал до утра.
Ночью отец умер.
После похорон я пришел домой, поставил кипятить чай, взялся подметать
пол. Потом бросил веник, и под дребезжанье ржавого чайника, написал на стене
"господи блядь гнойный вурдалак": я вспомнил, как пишется буква "в".
...Меня и Дэзи забрал дед Сергей.
Так всегда на новом месте - первые дни наполнены содержанием до
предела, они никак не могут кончиться, - скажем, первые два дня. Говорят,
потом дни здесь начинают кувыркаться через голову, стремительные, совершенно
одинаковые.
На второе утро мы вымели грязь, помыли полы, сложили в большой ящик
гранаты, похожие на обмороженные гнилые яблоки, установили три обеденных
стола - для офицеров и для двух взводов; пацаны из нашего взвода полезли на
крышу - осмотреть, как следует, окрестности, и толком оборудовать посты.
Сверху Грозный видно мало, - основной массив далеко. Овраг, плохо
просматриваемые стылые кусты... Пустынная трасса... Горелые домики, смурные
"хрущевки", с которых действительно можно пристреляться к нашей крыше.
На крыше я открываю вторую за начавшийся день пачку сигарет, Слава
Тельман из нашего взвода тут же угощается, он всегда на халяву курит.
Мы обустраиваем небольшими плитами гнездо для пулемета на фронтальной
стене школы, прямо над входом. На углах крыши выкладываем кирпичом, мешками,
набитыми песком ещё три поста. На каждом из постов - по две бойницы.
- Всё равно - лажа, - говорит Шея. - Один выстрел из "граника" и...
Тем временем пацаны из второго взвода, за школой, в овраге, с той
стороны, где нет забора, ставят растяжки.
Полюбовавшись на дело крепких и цепких рук своих, собираемся обедать.
Отведав щей и гречки с тушенкой, позвякивая тарелками, тянемся мыть
посуду.
Те, кому места возле умывальников не достаётся, идут курить, или ещё
куда.
Я, по любимой привычке, смолю, запивая дым горячим чайком.
Мою тарелку, возвращаюсь к своей лежанке в "почивальне", как мы прозвали
наше помещенье, пытаюсь улечься и, только коснувшись затылком подушки, слышу
взрыв. Грохает где-то неподалёку, на втором этаже, с потолка сыпется
побелка. Вскакивает с места и лает Филя, ночующий вместе с нами, под
кроватью сапера Старичкова.
- Началось... - думаю я, спрыгивая с кровати, и ещё не определив для
себя, что именно началось. Тяну за ствол, лежащий под подушкой автомат.
- Кто-то подорвался, - тихо говорит лежащий на кровати Шея, не двигаясь,
- раздумывая, и, видимо, понимая, что спешить особенно некуда.
Пацаны кинулись было к месту взрыва.
- Стоять! - орёт Семёныч, вбегающий с первого этажа.
- Док! - зовёт Семёныч дядю Юру - так мы называем нашего доктора.
Дядя Юра, - подобно пингвину суетливый и сосредоточенный одновременно, и
сам похожий на чуть похудевшего пингвина, - спешит бок о бок рядом с
Семёнычем. Шагая за ними, я замечаю, что в то время, как Семёныч идёт, дядя
Юра, не умея подстроиться под шаг командира, иногда, семеня, бежит.
Док обгоняет Семёныча в конце коридора, увидев нашего бойца, молодого,
из второго взвода, пацана, незадолго до командировки устроившегося в отряд,
я даже не помню, как его зовут. Он лежит возле одного из кабинетов, на
спине, согнув ноги. Косяк двери выворочен. Тяжело стоит пыль.
Я ещё не успел разглядеть подорвавшегося, как присевший возле него док,
сказал тихо:
- Живой... - и добавил шепотом, - Осколочные...
Раненый, будто в такт чему-то, мелко постукивает ладонью по полу. Когда
док присел возле него, движение руки прекратилось, и раненый застонал.
Док быстрыми, ловкими движениями взрезает скальпелем брючину,
открывается нога, покрытая редким волосом, ляжка, откуда-то сверху на эту
ляжку сбегает струйка крови, потом ещё одна, и очень быстро вся нога
становится красной. Док разрезает вторую брючину и, сдвигает небрезгливым
пальцем трусы. Из кривого, розового члена торчит осколок. Пока я смотрю на
этот осколок, док вкалывает раненому укол, обезболивающее. Промедол,
кажется.
- Док, а я с девушками смогу? - неожиданно спрашивает раненый, открыв
глаза.
- Только с мальчиками... - тихо говорит Язва у меня за спиной. Мне
кажется, что он улыбается.
Док не отвечает. Семёныч брезгливо морщится. Но брезгливость его не
вызвана видом раненого.
Из-под спины раненого растекается между кирпичных осколков и белой
кирпичной пыли густая лужа. Я двигаю ногой один из битых кирпичей. Бок у
него - красный. Док рвёт пуговицы на кителе раненого, взрезает тельник. В
груди, в животе, на боку раненого беспрестанно, подрагивая, кровоточат
ранки.
Док цепляет ногтями один из видневшихся в боку осколков, вытаскивает
его, мелкий, похожий на клювик маленькой злой птицы. Затем ещё один - из
члена, придавив половой орган другой рукой, обернутый в платок.
Раненый вскрикивает.
Я спускаюсь вниз. По дороге закуриваю, хотя курить в здании, за
исключением туалета, Семёныч запретил.
Следом идёт Шея:
- Говорили же, не лезть в классы. Что за уроды... - говорит ни для кого.
- Старичков! - зовёт спускающийся следом Семёныч нашего сапера, - Ты чем
занимался?
- Семёныч, я растяжки ставил со стороны оврага.
- Он растяжки ставил, - подтверждает начштаба.
Раненого сносят вниз.
Вызывают из штаба округа машину.
- Ну, мудак, - всё ругается на улице Шея.
- Тебе что, его не жалко? - спрашиваю я.
- Мне? Мне жен и матерей жалко. Сейчас этого урода привезут в Святой
Спас, он через неделю бегать будет, а у всей родни из-за него истерика
начнется. Моя мать с ума сойдет.
Выходит, улыбаясь, док.
- Чего он? - неопределенно спрашивает кто-то, имея в виду
подорвавшегося.
- Говорит, зашёл в класс, и услышал щелчок. Успел отпрыгнуть.
Семёныч через начштаба объявляет построение.
На построении мы слышим, что весь младший начальствующий состав -
распиздяи, старший начальствующий состав - распиздяи, что если мы сюда
приехали, чтобы устраивать тут детский сад... ну и так далее.
В итоге на втором этаже выставляют ещё один пост, а командир второго
взвода, Костя Столяр, самолюбивый хохмач и шутило, получает от Семёныча
искренние уверения, что на премиальные и вообще на доброжелательное
отношение офицерского состава он может не рассчитывать.
- Я сейчас пойду его добью, - говорит Костя после развода, имея в виду
раненого.
Через час невезучего и чрезмерно любопытного бойца, увезли.
Из штаба приехал и остался в школе чин; где-то я его уже видел...
Семёныч с капитаном Кашкиным объяснительную бумагу написали - о том, что
боец был ранен при выполнении задания по разминированию помещения.
Не скажу, что парни огорчились из-за того, что нас на одного стало
меньше.
Пару перекуров мы обсуждали произошедшее, а потом - забыли, как и не
было.
Отвлеклись на иные заботы.
IV
Наверное, от местной воды у парней началось расстройство желудков.
Держа в руках рулоны бумаги, бугаи наши то и дело пробегают по коридору,
топая берцами и на ходу расправляя штаны.
- Хорошо, что мы пока никому не нужны! - ругается Куцый, впрочем, глаза
его щурятся по-отцовски нежно, - Вот сейчас бы нас на задание сняли! Сраную
команду!
А уж когда пришло время дежурства на крыше, так тут некоторые в
неистовство впали - охота ли по крыше туда-сюда, таясь лишнего шума,
елозить, когда хочется бежать изо всех сил. За подобное беспокойное
поведение на посту Шея вставил бы парням пистон, кабы сам не страдал тем же
недугом.
Меня это расстройство миновало.
Хоть мы и прожили два дня спокойно, массовый понос на настроение парней
действует удручающе, кое-кто серьезно на нервах, это чувствуется; и это
понятно и простительно. Разве что Плохиш ведет себя так, как, верно, вёл
себя в пионерском лагере. Тем более, что у него с желудком тоже нет проблем,
и это даёт ему все основания подкалывать парней. Правда, когда он в
коридоре, придуряя, повис на рукаве спешащего в сортир Димки Астахова
("Подожди, Дим, сказать кое-чего хочу"), - Дима разразился таким матом, что
Плохиш быстро отстал, - а такое случается исключительно редко. Стоит
отметить, что Астахову вообще не свойственно повышать голос, но промедление
в данных обстоятельствах могло для него окончиться грустно.
Однако некоторый невроз, скрываемый в клубах дыма бесконечных перекуров,
происходящих прямо в туалете, чтоб не удаляться от спасительных белых
кругов, - и откровенная мутная тоска - это разные вещи.
Вот, скажем, Монах, - не курит, не шутит, он сидит на кровати,
бессмысленно копошится в своем рюкзаке.
Лицо его покрыто следами юношеской угревой сыпи. Он раздражает многих,
почти всех. За безрадостный душевный настрой Язва называет его "потоскуха",
- от слова тоска. Кроме того, у Монаха всё валится из рук, - то ложку он
уронит, то тарелку, - что дало основание Язве называть его "ранимая
потоскуха". Утром Монах, спускаясь по лестнице, упал сам, и Язва тут же
окрестил его "падучей потоскухой".
Монах карябает ложкой о посуду, когда ест, он постукивает зубами о
стакан, когда пьёт чай, он быстро и неразборчиво отвечает, если его
спрашивают. Издалека его голос похож на курлыканье индюка. Когда он ест,
пьёт или говорит, по всему его горлу движется кадык, украшенный несколькими
длинными, черными волосками.
У него тошный вид.
- Ты чего, протух? - спрашивает его Язва.
- Что? - не понимает Монах; в слове "что" у Монаха букв шесть, при чём
не все они имеют обозначение в алфавите, - три буквы, составляющие
произнесенное им слово, обрастают всевозможными свистящими призвуками.
Язва смотрит на него, не отвечая. Сурово шмыгает носом и выходит
покурить.
Монаху ясно, что его обидели, он ещё глубже зарывается в свой рюкзак,
кажется, он с удовольствием забрался бы туда целиком и изнутри завязался.
Заглядывая в рюкзак, он пурхает горлом.
После обеда, Монах, послонявшись по "почивальне", подходит к моей
лежанке.
- Ну что, Сергей? - говорю, разглядывая его лоб.
Монах что-то бурчит в ответ.
- Как настроение? Воинственное? - спрашиваю я.
- Война - это плохо, - неожиданно разборчиво произносит Монах.
- О как. А почему?
- Убивать людей нельзя, - продолжает Монах.
- Оригинально, - говорю, не нашедшись, как сострить.
- А почему нельзя? - интересуется Женя Кизяков, приподнимая голову с
соседней кровати.
- Бог запрещает.
- Откуда ты знаешь, что он запрещает? - ухмыляется Кизяков.
- Глупый вопрос, - отвечает Монах, - Это Божья заповедь: "не убий".
Спорить с Богом, по крайней, мере, неумно. Соотношение разумов - как человек
и муравей; если не инфузория.
Его поучительный тон меня выводит из себя, но я улыбаюсь.
- А зверям он запрещает убивать? - спрашиваю я.
Кизяков смотрит на нас, и даже подмигивает мне.
- Звери бездумны, - отвечает Монах.
- Кто тебе сказал? - опять спрашивает Кизяков.
Монах молчит.
- Они бездумны, и значит, у них нет бога? - спрашиваю я.
- Бог един для всех земных тварей.
- Но собаке, например, той, что Шея застрелил, ей не нужен человечий
Бог, она в нём не нуждается. Ни в отпущении грехов, ни в благословении, ни в
Страшном Суде, - говорю я.
- Она бездумная тварь, собака, - отвечает Монах, я изумленно наблюдаю за
движением его кадыка, такое ощущение, будто у него в горле переворачивается
плод.
- Всё это старо... - неопределенно добавляет он, и кадык успокаивается,
встает на месте. Монах поворачивается, чтобы уйти.
- Погоди, Сергей, - останавливаю я его. - Я ещё хочу сказать...
Монах уходит к своей кровати, садится с краю, - словно на чужую лежанку.
- Сергей! - зову его я.
Он оборачивается.
- Сказать кое-чего хочу.
Монах молчит.
- Как появляется вера? - говорю я, перевернувшись в его сторону. - Верят
те, кто умеет сомневаться, чьи сомненья не разрешимы. Не умеющие разрешить
свои сомненья, начинают верить. Звери не умеют сомневаться, поэтому и верить
им не за чем. А человек возвел своё сомнение в абсолют.
- Это... ерунда... - отвечает Монах, он встает с кровати и вновь
возвращается ко мне. - Ересь. Человек возвел в абсолют не страх свой и не
сомнение, а свою любовь. Любовь с большой буквы, неизъяснимую... Только
любовь человеческая предельна, а Бог - не имеет границ, он вмещает в себя
всю любовь мира. И сама его сущность - это любовь.
- И Бог велел нам возлюбить любовь?
- Да. Возлюбить бога, возлюбить ближнего своего, потому что только на
этом пути есть истина.
- И он сказал: "не убий, ибо гневающийся напрасно на брата своего
подлежит суду".
- Сказал.
- А как ты думаешь, почему он сказал "гневающийся напрасно"? Значит,
можно гневаться не напрасно?
- Что ты имеешь в виду?
- Ты знаешь, что. Бог заповедовал нам возлюбить Бога, ближних своих и
врагов своих, но не заповедовал нам любить врагов Божиих. Ты же читал жития
святых - там описываются случаи, когда верующие убивали богохульников.
- Бог не принимает насилия ни в каком виде.
- А когда ты ребенку вытираешь сопли, - это насилие? Когда врач
заставляет женщину тужиться, - насилие?
- Согласно заповеди божьей, убийство неприемлемо.
- Бог дал человеку волю бороться со злом, и разум, что бы он мог
отличить напрасный гнев от гнева ненапрасного.
- Бессмысленно бороться со злом - на все воля божия.
- Если на все Божия воля, так ты не умывайся по утрам: бог тебя умоёт. И
подмоет. Не ешь: он тебя накормит. Не лечи своего ребенка: он его вылечит.
А? Но ты же умываешься, Монах! Ты же набиваешь пузо килькой, презрев божию
волю! Может, он вообще не собирался тебя кормить?
- Не идиотничай, Егор. Ты хочешь сказать, что здесь ты выполняешь волю
божию?
- Я просто чувствую, что гнев мой не напрасен.
- Как ты можешь это почувствовать?
- А как человек почувствовал, что нужно принять священные книги, как
священные книги, а не как сказки Шахеризады?
- Человеку явился Христос. А тебе кто явился кроме твоего самолюбия? Ты
же ни во что не веришь, Егор!
- Эй, софисты, вы достали уже, - кричит Гоша.
Я не заметил, как Гоша вернулся.
Мне очень хочется ответить Монаху, но я понимаю, что этот разговор не
имеет конца. По крайней мере, сегодня его не суждено закончить.
Я выхожу из школы, я возбужден. Я всё ещё разговариваю с Монахом - про
себя. Обернувшись на него, вновь усевшегося на кровать, и начавшего
копошится в рюкзаке, я вижу, что и он со мной разговаривает, - молча,
сосредоточенно, глубоко уверенный в своей правоте.
Во дворе, за своей кухонькой Плохиш, натаскав из школьного подвала
поломанные ящики, разжёг костер. Пацаны сидят вокруг костра, курят,
переговариваются. В ногах лежат автоматы.
Плохиш подбрасывает в огонь щепки, ему жарко. Он раздевается, остается в
штанах и в берцах.
Выходит из школы Женя Кизяков.
- О, Плохиш, какой ты хорошенький. Как Наф-Наф.
- Иди ко мне, мой Ниф-Ниф! - дурит белотелый, пухлый Плохиш, призывая
Женю.
Кизяков спускается по ступенькам. Он шутливо хлопает Плохиша по спине.
- Потанцуем?
Кизяков и Плохиш начинают странный танец вокруг костра, подняв вверх
руки, ритмично топая берцами. Пацаны посмеиваются.
- Буду погибать молодым! - начинает читать рэп Плохиш в такт своему
танцу. - Буду погибать! Буду погибать молодым! Буду погибать!
- Буду погибать молодым! - подхватывает Женя Кизяков. - Буду погибать!
- Буду погибать молодым! Мне ведь поебать! - кричит Плохиш.
Ещё кто-то пристраивается к ним, держа автоматы в руках как гитары,
покачивая стволами. Начинают подпевать. Плохиш подхватывает свой ствол с
земли, поднимает вверх правой рукой, держа за рукоять. Кизяков тоже
поднимает "Калаш".
- Будем погибать молодым! Нам ведь поебать! Будем погибать молодым! Нам
ведь поебать! - орут пацаны.
В телефонной трубке, словно в медицинском сосуде, как живительная
жидкость переливался ее голос. Она говорила, что ждёт меня, и я верил, до
сих пор верю.
Утром я приезжал к ней домой. По дороге заходил в булочную, купить мне и
моей Даше хлеба. Булочная находилась на востоке от ее дома. Я это точно
знал, что на востоке, потому что над булочной каждое утро стояло солнце. Я
шёл и жмурился от счастья, и потирал невыспавшуюся свою рожу. На плавленом
асфальте, успевшем разогреться к полудню, дети в разноцветных шортах
выдавливали краткие и особенно полюбившиеся им в человеческом лексиконе
слова, произношение которых так распаляло мою Дашу несколько раз в течении
любого дня, проведенного нами вместе. У меня богатый запас подобных слов и
более-менее удачных комбинаций из них. Гораздо богаче, чем у детей в
разноцветных шортах, поднимавших на меня свои хихикающие и стыдливые лица.
Булочная располагалась в решетчатой беседке, представлявшей собой
пристрой к большому и бестолковому зданию. До сих пор не знаю, что в нём
находилось. Кроме того, о ту пору никакие помещёния кроме кафе нас с Дашей
не интересовали. Чтобы подняться к продавцу, надо было сделать шесть шагов
вверх по бетонным ступеням. От стылых ступеней шёл блаженный холод, в
беседку булочной не проникало солнце, но она хорошо проветривалась.
Я говорю, что, идя навстречу солнцу, я жмурился и вертел бритой в
области черепа и небритой в области скул и подбородка головой, но войдя в
беседку, я, наконец, открывал глаза. Видимо, оттого, что я так долго
жмурился и вертел головой, и от солнца в течение нескольких минут ходьбы до
булочной наполнявшего мои, не умытые, слипшиеся колцой, глаза, на меня,
вошедшего в беседку, и сделавшего несколько шагов по бетонным ступеням,
накатывала тягучая сироповая волна головокружения, сопровождающаяся
кратковременным помутнением в голове. Открытые глаза мои плавали в полной
тьме, в которой, скажу я вам, поэтическим пользуясь словарём, стремительно
пролетали запускаемые с неведомых станций желтые звездочки спутников и
межгалактических кораблей. Потом тьма сползала, открывая богатый выбор
хлебной продукции, себе я покупал черный, вне всякой зависимости от его
мягкости хлеб. На выбор хлеба Даше уходило куда больше времени. Собственно
хлеба, в конце концов, я ей не покупал. Двенадцать-пятнадцать пирожных,
уничтожение которых абсолютно никак не сказывалось на фигуре моей любимой
девочки, впрочем, я об этом тогда и не задумывался, но когда задумался, мне
это понравилось, - итак, полтора десятка или даже больше пирожных безобразно
заполняли купленный здесь же в булочной пакет, мажа легкомысленным кремом
суровую спину одинокой ржаной буханки.
Хлеб продавала породистой и богатой красоты женщина. Всё время, пока я
выбирал хлеб и сопутствующие мучные товары, она, улыбаясь, смотрела на меня.
Она очень хорошо на меня смотрела, и я останавливался, и прекращал шляться
от витрины к витрине, разглядывая мелочь на своей ладони, и тоже очень
хорошо смотрел на нее.
- Почему у вас не продают пива? - интересовался я. - Вы не можете
повлиять на это? Я вам организую небольшую, но постоянную прибыль.
На улице дети расплющенным от долгого надавливания в теплый асфальт
сучком делали последнюю завитушку над "ижицей", чтобы множественное число
увековеченного в детской письменности объекта превратилось в единственное.
Солнце светило мне в затылок, и моя тень обгоняла меня, и забегала
вперед, а потом окончательно терялась в подъезде дома, приютившего нас с
Дашей, и порой поджидала меня до следующего утра; грохнувшая входная дверь
подъезда оповещала мою девочку о возвращении меня.
Шум включенного душа - первое, что я слышал, заходя в квартиру.
"Егорушка, это ты?" - второе.
Ну, конечно же, это я. Чтоб удостоверится в том, что это действительно
я, я подходил к зеркалу и видел свои по-собачьи счастливые глаза.
К заводскому району Грозного примыкает поселок Черноречье. Из
Черноречья через Заводской район, выбитые из Грозного чечены, возвращаются в
город. Чтобы убить тех, кто их изгнал. И тех, кто занял их осквернённое
жильё. Например, меня.
Нас подняли в пять утра. Плохиш привычно заорал, никто никак не
отреагировал. Все устали за прошедший день, наглухо заделывая, заваливая,
забивая окна первого этажа.
В семь утра нам заявили, что мы идём делать зачистку в Заводском районе.
Развод провёл чин из штаба, приехавший из Управления на "козелке" (следом
катил БТР, но он даже не въехал во двор - развернулся и умчал, подскакивая
на ухабах). Я присмотрелся к чину - узнал: тот самый, что нам школу
показывал в первый день, и тот же, что подорвавшегося пацана забирал.
Чин - черноволосый, с усиками, строгий без хамства и позы, невысокий,
ладный. Звёзды свои он поснимал, на плечевых лямках остались дырки в форме
треугольника, поэтому и звание непонятно. Для "старлея" чин стар, для "полкана"
- молод. Мы, собственно, и не интересовались. Чин сказал, что по офицерам
снайпера стреляют в первую очередь, потому, мол, и поснимал звёзды.
- А по прапорщикам? - спросил Плохиш. Он прапорщик. Все поняли, что
Плохиш дурочку валяет. Семёныч посмотрел на Плохиша и тот отстал.
Чин Семёнычу посоветовал тоже звезды снять. Семёныч сказал, что под
броником всё равно не видно. Это он отговорился. Его майорские,
пятиконечные, ему будто в плечи вросли. Хотя, если ему дадут подпола, это
быстро пройдет.
Чин пояснил Семёнычу задачу.
Хасан вызвался в арьергард. Чин узнал, в чем дело, немного поговорил с
Хасаном, и дал добро, хотя его никто не спрашивал.
Сам чин остался на базе. Вместе с ним остались пацаны с постов,
дневальный -Монах, начштаба, и помощник повара, азербайджанец, Руслан Аружев.
Плохиш увязался с нами, упросил Семёныча.
Хасан с двумя бойцами из своего отделения пошёл впереди. Метрах в
тридцати за ними - мы, - по двое; сорок человек.
Бежим, топаем. Стараемся держаться домов. От земли несёт сыростью, но
какой-то непривычной, южной, мутной. Туманится. Броники тяжелые, сферу через
пятнадцать минут захотелось снять и выкинуть в кусты. Хасан поднял руку, мы
остановились.
- Сейчас он нас прямо к своим выведет! - съязвил Гоша.
Я прислонился сферой к стене деревянного дома с выгоревшими окнами, -
чтоб шея отдохнула. Из дома со сквозняком пахнуло неприятно. Я заглянул
вовнутрь помещения - битый кирпич, тряпьё. На черный выжженный потолок налип
белый пух. Ближе к окну лежит пожелтевший от сырости раскрытый "Коран", с
оборванными страницами.
- Давай Аружеву "Коран" возьмем? - предложил кто-то.
- Да у него страницы на подтирки вырваны!
- Во, чичи, писанием подтираются!
- Да не, это наши, чичи вообще не подтираются. Они моются. С кувшином
ходят. Я в армии видел.
- Поди, дембеля чеченского подмывал? - опять язвит Гоша.
Саня Скворцов перегнулся через подоконник, и разглядывает паленые
внутренности дома.
- Бля, пацаны, там валяется кто-то! Мужик какой-то! - Скворец показывает
рукой в угол помещения.
Перегнувшись через подоконник следующего окна, Язва осветил ближайший
угол фонариком.
- Кто там, Гош?
- Мужик.
- Живой?
- Живой. Был.
Подошел Куцый:
- В дом не лезьте!
В углу дома лежит обгоревший труп. Совершенно голый. Открытый рот, губ
нет, закинутая голова, разломанный надвое кадык. Горелый, черный, задранный
вверх, будто эрегированный член.
- Мужики, никто не хочет искусственное дыхание ему сделать, рот в рот,
может не поздно ещё? - это опять Гоша.
...Кончились сельские развалины, начались "хрущёвки". За ними - высотки,
полувысотки, недовысотки, вообще уже не высотки. Наверное, на луне пейзаж
гораздо оживленнее и веселее.
Серьёзные, грузные, внимательные гуляки, мы пересекаем пустыри и тихие,
безлюдные кварталы.
Очень страшно, очень хочется жить. Так нравится жить, так прекрасно
жить. Даша...
На подходе к заводскому блок-посту, мы связались с ним по рации,
предупредили, чтоб своих не постреляли.
На блок-посту человек десять. БТР стоит рядом. Пацаны-срочники высыпают
из поста, сразу просят закурить. Через минуту у срочников за каждым ухом по
сигарете. Пацаны все откуда то из Тмутаракани. Один - тувинец, с СВД-шкой.
Глаз совсем не видно, когда улыбается. А улыбается он всё время.
Старший поста объясняет:
- Вон из того корпуса ночью постреливают... - он показывает в сторону
Черноречья, на заводское здание. - Здесь объездных дорог в город полно, мы
на главной стоим... Наша комендатура в низинке, пять минут отсюда. Мы базу
уже предупредили, что вы будете работать. А то мы по всем шмаляем. Здесь
мирным жителям делать не хера.
Держим путь к заводским корпусам.
Много железа, тёмные окна, неприкуренные трубы, ржавые лестницы...
Корпуса видятся чуждыми и нежилыми.
Метров за двести переходим на трусцу. Бежим, пригибаясь, кустами.
Ежесекундно поглядываю на заводские корпуса: "Сейчас цокнет и прямо мне
в голову. Даже если сферу не пробьёт, просто шея сломается и всё... А
почему, собственно, тебе?..
...Или в грудь? СВДэшка броник пробивает, пробивает тело, пуля выходит
где-нибудь под лопаткой, и, не в силах пробить вторую половинку броника,
рикошетит обратно в тело, делает злобный зигзаг во внутренностях и
застревает, например, в селезёнке. Всё, амбец. И чего мы бежим? Можно было
доползти ведь. Куда торопимся? Цокнет, и прямо в голову. Или не меня?..
...Иди на хрен, заебал ты ныть".
Кусты кончились. До первого двухэтажного корпуса метров пятьдесят. Он
стоит тыльной стороной к нам.
Куцый разглядывает корпуса в бинокль. Каждое отделение держит на прицеле
определенный Семёнычем участок видимых нам корпусов.
- Ну, давайте, ребятки! - приказывает Семёныч.
Гоша, Хасан и его отделение бегут первыми. Остальные сидят. С крыши
ближайшего корпуса беззвучно взлетает несколько ворон. Левая рука не держит
автомат ровно, дрожит. Можно лечь, но земля грязная, сырая. Никто не
ложится, все сидят на корточках.
- Ташевский, давай своих!
Бегу первый, за спиной десять пацанов, бойцы, братки, Шея - замыкающий.
Очень неудобно в бронике бегать. Бля, как же неудобно в нем бежать. Кажется,
не было бы на мне броника, я бы взлетел. Медленно бежишь, как от чудовища во
сне. Только потеешь. Какое, наверное, наслаждение целится в неуклюжих
медленных, нелепых, тёплых людей.
"Господи, только бы не сейчас! Ну, давай чуть-чуть попозже, милый
господи! Милый мой, хороший, давай не сейчас!"
Взвод Кости Столяра держит под прицелами окна и крышу. Гоша, Хасан пошли
со своими налево, вдоль тыльной стороны корпуса.
Мы пойдем вдоль правой стороны здания. Останавливаюсь возле первого
окна, оглядываюсь. Пацаны все мокрые, розовые.
- Скворец, давай дальше! - говорю Сане Скворцову. Он обходит меня,
ссутулившись, делает прыжок и через секунду оборачивается ко мне, стоя с
другого края оконного проёма. Лицо как у всех нас розовое, а губы
бескровные. Из-под пряди его рыжих, волнистых волос, стекает капля пота.
Смотрю сбоку на окно, оно огромное, решёток нет, рам нет, пустой проём.
Заглядываю наискось вовнутрь здания. Груды железа, бетон, балки. Глазами и
кивком головы на окно спрашиваю у Саньки, что он видит со своей стороны.
Санька косится в здание, потом недоуменно пожимает губами. Ничего
особенного, мол, не вижу. Держим окно на прицеле. Подходит Куцый.
- Чего там, Егор? - спрашивает у меня.
- Да ничего, свалка.
Когда Куцый рядом - спокойно. Через два часа по прилету в Грозный его
весь отряд не сговариваясь стал называть "Семёныч". Конечно, пока никаких
чинов рядом нет. У Семёныча круглое лицо с густыми усами. Широкий, пористый
нос. Хорошо поставленный командирский голос. Порой орёт на нас, как пастух
на глупую скотину. Те, кто давно его знают, - не боятся. Нормальный
армейский голос. А как иначе, если не орать? Иногда мне кажется, что Куцый
жадный. До чинов, до денег. Что он слишком хочет получить подпола.
"А почему бы ему не хотеть?" - отвечаю сам себе.
- Сынок! - Куцый подзывает Шею. - Возьми со своими окна с этой стороны.
Не суйтесь никуда, а то друг друга перебьём.
Вдоль нашей стены четыре окна. Пацаны встают, так же как я с Санькой, по
двое возле каждого. Несколько человек, пригнувшись, отбегают от здания, чтоб
видеть второй этаж. Ещё двое встают на углах. Куцый связывается по рации с
парнями на другой стороне корпуса. Хасан отвечает. Говорит, что они тоже у
края здания стоят. Куцый с десятком бойцов и парни с того края, все вместе
поворачивают за угол, с разных сторон идут ко входу.
Мы ждём...
Ненавижу свою "сферу". Утоплю ее в Тереке сегодня же. Далеко, интересно,
этот Терек? Надо у Хасана спросить.
По диагонали от меня, внутри здания - полуоткрытая раздолбанная дверь.
Даже не зреньем, и не слухом, а всем существом своим я ощутил движенье
за этой дверью. Надо было перчатку снять. Куда удобней, когда мякотью
указательного чувствуешь спусковой крючок. И цевьё лежит в ладони удобно,
как лодыжка моей девочки, когда я ей холодные пальчики массажиро...
Дверь открылась.
Вот было бы забавно, если б командир отделения Ташевский имел характер
неуравновешенный, истеричный. Как раз Плохишу в лоб попал бы.
Плохиш поднял кулак с поднятым вверх средним пальцем. Это он нас так
поприветствовал.
В проёме открытой двери я вижу, как пацаны боком, в шахматном порядке
поднимаются по лестнице внутри здания, задрав дула автоматов вверх. Первым
идёт Хасан...
Появляется Семёныч, делает поднимающимся парням знаки, чтоб под ноги
смотрели, - могут быть растяжки. Ступая будто по комнате с чутко спящим
больным ребенком, парни исчезают, повернув на лестничной площадке.
Cмотрю на лестницу, ежесекундно ожидая выстрелов или взрыва. Иногда в
лестничный пролет сыпется песок и мелкие камни. Задираю голову вверх, -
будет очень неприятно, если со второго этажа нам на головы кинут пару
гранат.
Через пятнадцать минут на лестнице раздается мерный и веселый топот.
- Спускаются! - с улыбкой констатирует Саня.
Первым появляется Плохиш, заходит в просматриваемое мной и Санькой
помещение, аккуратно вспрыгивает на бетонную балку, и начинает мочиться на
пол, поводя бедрами как радаром и мечтательно глядя в потолок. Затем косится
на нас и риторически спрашивает:
- Любуетесь, педофилы?
Через пять минут собираемся на перекур.
- На третьем этаже растяжка стоит, - рассказывает мне Хасан. - Две
ступени не дошёл. Спасибо, Слава Тельман заметил. Тельман! С меня пузырь...
На чердаке лежанка. Гильзы валяются 7,62. Вид из бойницы отличный. Мы его
растяжку на лестнице оставили, и ещё две новых натянули.
...Через три часа мы зачистили все пять заводских корпусов, и уселись на
чердаке пятого обедать. Тушёнка, килька, хлеб, лук...
- Семёныч, может по соточке? - предлагает Плохиш.
- А у тебя есть? - интересуется командир.
По особым модуляциям в голосе Семёныча, Плохиш понимает, что тема
поднята преждевременно, и припасенный в эрдэшке пузырь имеет шанс быть
разбитым о его же, Плохиша, круглую белесую голову.
- Откуда! - отзывается Плохиш.
- Кто без особого разрешения соизволит, может сразу собирать вещи, -
строго говорит Семёныч.
- Парни, может наёбаемся всем отрядом? - предлагает Гоша. - Нас Семёныч
домой ушлёт.
Такие шуточки Гоше позволительны. На любого другого, кто вздумал бы
пошутить по поводу слов Семёныча, посмотрели бы как на дурака.
- Главное Аружеву ничего не говорить, а то у него запой сразу начнётся,
- добавляет Плохиш. Руслан Аружев, помощник Плохиша, оставшийся на базе -
трусит, это видят все.
Жрём всухомятку, хрустим луком, скоблим ложками консервные банки, и тут
Санька Скворец, сидящий на корточках возле оконца, задумчиво говорит:
- Парни, а вон чеченцы...
По дороге быстрым шагом к нашему корпусу идут шесть человек. Озираются
по сторонам, оружия вроде нет, одеты в чёрные короткие кожанки, сапоги,
вязаные шапочки. Только один в кроссовках и в норковой шапке.
Спускаемся вниз. По приказу Семёныча часть бойцов, выйдя из здания,
убегает вперёд, часть остается в здании. Мы с Шеей и с моим отделением,
притаились у больших окон первого этажа с той стороны, откуда идут чеченцы.
Через пару длинных минут, они появляются. Мы не смотрим, чтоб нас не
засекли. Слушаем. Чечены идут молча, я слышу как один из них, почему-то я
думаю, что это именно тот, что в кроссовках, заскользил по грязи и тихо
по-русски, но с акцентом матерно выругался. Как-то тошно от его голоса.
Наверное, от произнесения им вслух нецензурных обозначений половых органов,
я физиологически чувствую, что он, - живой человек. Мягкий, белый,
волосатый, потный, живой...
Комвзвода улыбается.
Стою, прижавшись спиной к стене возле окна. Боковым зрением смотрю на
видимый мне просвет - два метра от угла здания. На миг в просвете появляется
каждый из идущих, - один, второй, третий... Всё, шестой.
- Пошли!
Грузно, но аккуратно выпрыгиваем, или даже вышагиваем из низко
расположенного окна, Шея, я, Скворец...
Несколько метров до угла здания, - поворачиваем вслед за чеченами, -
последний из них обернулся на звук наших шагов. - На землю! - заорал Шея, и,
подбежав, ударил сбоку прикладом автомата по лицу ближнего чеченца, того
самого, что в норковой шапке. Чеченец взмахнул ногами в воздухе, и
кувыркнулся в грязь, его шапка юркнула в кусты.
Остальные молча повалились на землю.
Подбегая, я наступаю на голову одному из чичей, и, едва не падаю, потому
что голова его неожиданно глубоко, как в масло, влезла в грязь. Мне даже
показалось, что я чувствую, как он пытается мышцами шеи выдержать мой вес.
Хотя вряд ли я могу почувствовать это в берцах.
Через минуту подходят наши. Мы обыскиваем чеченцев. Оружия у них нет.
Семечки в карманах. С лица чеченца, угодившего под автомат Шеи, обильно
течет кровь. Чеченец сжимает скулу в кулаке и безумными глазами смотрит на
Шею.
- Чего на заводе надо? - спрашивает Семёныч у чеченцев. От его голоса
становится зябко.
- Мы работаем здесь, - отвечает один из них. Но одновременно с ним
другой чеченец говорит:
- Мы в город идём.
Стало тихо.
"Что же они ничего не скажут!" - думаю я.
Чеченцы переминаются.
Семёныча вызывают по рации пацаны, оставшиеся на чердаке для наблюдения.
Он отходит в сторону, связывается с бойцами.
Оказывается, что по объездной дороге едет грузовик, в кабине два
человека в гражданке, вроде чичи; кузов открытый, пустой.
Одно отделение остаётся с задержанными чеченцами. Мы бежим к
перекрёстку, навстречу грузовику, мнётся и ломается под тяжелыми ногами
бесцветная, сухая чеченская полынь-трава.
Шагов через сорок скатываемся, безжалостно мажа задницы, ляжки и руки, в
кусты, по разные стороны дороги. Пацаны спешно снимают автоматы с
предохранителей, патроны давно досланы.
Слышно, что грузовик едет с большой скоростью, через минуту мы его
видим. За рулем, действительно, кавказцы.
Шея, лежащий рядом с Семёнычем, привстает на колено и даёт очередь
вверх. Грузовик поддает газку. В ту же секунду по грузовику начинается
пальба. Стекло со стороны пассажира летит брызгами. Я тоже даю очередь,
запускаю первую порцию свинца в хмурое чеченское небо, но стрелять уже не за
чем: машина круто останавливается. Из кустов вылетает Плохиш, открывает
дверь со стороны водителя и вытаскивает водителя за шиворот. Он живой,
неразборчиво ругается, наверное, по-чеченски. Подходит Хасан, что-то
негромко говорит водителю, и тот затихает, удивленно глядя на Хасана.
Пассажира вытаскивают за ноги. Он стукается головой о подножку. У него
прострелена щека, а на груди будто разбита банка с вареньем, - чёрная густая
жидкость и налипшее на это месиво стекло с лобовухи. Он мёртв.
Пацаны лезут в машину, копошатся в бардачке, поднимают сиденья...
- Нет ни черта!
Хасан ловко запрыгивает в кузов. Топчется там, потом усаживается на
кабину и закуривает. Он любит так красиво присесть где-нибудь, чтоб
поэффектней.
Что делать дальше никто не знает. Семёныч и Шея стоят поодаль, командир
что-то приказывает Шее.
- Пошли! - говорит Шея бойцам. - Труп на обочину спихните.
- А что с этим? - спрашивает Саня Скворец, стоящий возле водителя. Тот
лежит на животе, накрыв голову руками. Услышав Саню, чеченец поднял голову
и, поискав глазами Хасана, крикнул ему:
- Эй, брат, вы что?
- Давай, Сань! - говорит Шея.
Я вижу, как у Скворца трясутся руки. Он поднимает автомат, нажимает на
спусковой крючок, но выстрела нет, - автомат на предохранителе. Чеченец
прытко встает на колени и хватает Санькин автомат за ствол. Санька судорожно
дергает автомат, но чеченец держится крепко. Все это, впрочем, продолжается
не более секунды. Димка Астахов бьёт чеченца ногой в подбородок, тот
отпускает ствол, и заваливается на бок. Димка тут же стреляет ему в лицо
одиночным.
Пуля попадает в переносицу. На рожу Плохиша, стоящего возле, как будто
махнули сырой малярной кистью, - всё лицо разом покрыли брызги развороченной
глазницы.
- Тьфу, бля! - ругается Плохиш и оттирается рукавом. Брезгливо смотрит
на рукав, и начинает оттирать его другим рукавом.
Санька Скворец, отвернувшись, блюет не переваренной килькой.
Уходим.
Плохиш крутится возле машины. Я оборачиваюсь и вижу, как он обливает
убитых чеченов бензином из канистры, найденной в грузовике.
Через минуту он, довольный, догоняет меня, в канистре болтаются остатки
бензина. Возле грузовика, потрескивая, горят два костра.
...Оставшееся возле корпусов отделение выстроило восемь чеченцев у
стены.
- Спросите у своих, кто хочет? - тихо говорит мне и Хасану Шея, кивая на
пленных.
Вызывается человек пять. Чеченцы ни о чём не подозревают, стоят, положа
руки на стены. Кажется, что щелчки предохранителей слышны за десятки метров,
но, нет, они ничего не слышат.
Шея махнул рукой. Я вздрогнул. Стрельба продолжается секунд сорок.
Убиваемые шевелятся, вздрагивают плечами, сгибают-разгибают ноги, будто
впали в дурной сон, и вот-вот должны проснуться. Но постепенно движенья
становятся всё слабее и ленивей.
Подбежал Плохиш с канистрой, аккуратно облил расстрелянных.
- А вдруг они не... боевики? - спрашивает Скворец у меня за спиной.
Я молчу. Смотрю на дым. И тут в сапогах у расстрелянных начинают
взрываться патроны. В сапоги-то мы к ним и не залезли.
Ну вот, и отвечать не надо.
Связавшись с нами по рации, подъехал БТР из заводской комендатуры. На
броне - солдатики.
- Парни, шашлычку не хотите? - это, конечно, Гоша сказал.
V
- C почином вас, ребятки!
Все ждут, что Семёныч скажет. Ну, Семёныч, ну родной...
- Десять бутылок водки на стол.
- Ура, - констатирует Гоша спокойно.
- Нас же пятьдесят человек, Семёныч! - это Шея.
- Я пить не буду, - вставляет Аружев.
- Иди картошку чисть, пацифист, тебе никто не предлагает. Семёныч, может
пятнадцать?
- Десять.
Суетимся, как в первый раз. Лук, консервы, хлеб, картошка, счастье
какое, а.
Водка, чудо моё, девочка. Горькая моя сладкая. Прозрачная душа моя.
Шея бьёт ладонью по донышку бутылки, пробка вылетает, но разбрызгивается
горькой разве что несколько капель. Сила удара просчитана, как сила
отцовского подзатыльника.
Семёныч говорит простые слова. Стоим, сжав кружки, фляжки, стаканы,
улыбаемся.
Спасибо, Семёныч, все правильно сказал.
Первая. Как парку в желудке поддали. Протопи ты мне баньку, хозяюшка...
Лук хрустит, соль хрустит, поспешно и с трудом сглатывается хлеб, чтоб
захохотать во весь розовый рот на очередную дурь из уст товарища.
Вторая... Ай, жарко.
- Братья по оружию и по отсутствию разума! - говорю. Какая разница, что
говорю. Семёныч, отец родной! Плохиш, поджигатель, твою мать! Гоша! Хасан!
Родные мои...
И курить.
И обратно.
Водка, конечно, быстро кончилась.
Но раз Семёныч сказал, что десять, значит, так тому и быть. Не девять и
не одиннадцать. Десять. Мы всё понимаем. Приказ, всё-таки...
Ещё бы одну и хорош. Тсс!
Мы, чай, не с пустыми руками из дома приехали. Засовываю пузырь спирта
за пазуху и поднимаюсь на второй этаж. Наши пацаны уже ждут. У Хасана
кружка, у Саньки Скворца луковица. Полный комплект.
Стукаемся кружками. Глот-глот-глот.
Опять стукаемся.
Ещё пьём.
...Не надо бы курить. А то мутит уже.
Саня Скворец медленно по стене съезжает вниз, присаживается на корточки.
Глаза тоскливые.
Хасан пошел отлить. Плохиш побежал за Хасаном, и с диким криком прыгнул
ему на шею, - забавляется.
Съезжаю по стене, сажусь на корточки напротив Саньки.
Всё понимаю. Не надо об этом говорить. Мы сегодня лишили жизни восемь
человек.
Пойдем-ка, Саня, спать.
Я часто брал Дэзи за голову, и пытался пристально посмотреть ей в
глаза. Она вырывалась.
Дэзи была умилительно красивой дворнягой. Пытаясь заглянуть в глубины
памяти, - а где как не там, я смогу увидеть Дэзи, ведь фотографий ее нет, -
мне она кажется нежно синего окраса, в чёрных пятнах, с легкомысленным
хвостом, с вислыми ушами спаниеля. Но цвета детства обманчивы. Так что
остановимся на том, что она была очаровательна.
Я не ел с ней с одной чашки, она не выказывала чудеса понимания, и не
спасала мне жизнь, не было этого ничего, что я с удовольствием бы описал, ни
взирая на то, что кто-то описывал это раньше.
Помню разве что один случай, удививший меня.
У дяди Павла в огороде стояла ёмкость с водой, куда он запускал карасей.
Лениво плавая в ёмкости, караси дожидались того дня, когда дядя Павел
возжелает рыбки. Но рыба стала еженощно исчезать, и дядя Павел,
пересчитывавший карасей по утрам, догадался, кто тому виной. Вскоре в
поставленный им капкан попал кот.
Так вот, из всех дворовых собак, столпившихся вокруг кота и злобно
лающих на него, только Дэзи схватила кота за шиворот и воистину зверски
потерзала его, закатившего глаза от ужаса - другие собаки на это, к моему
удивлению, не решились.
"Чего же они бегают за котами, если так бояться их укусить?" - подумал я
тогда, и зауважал Дэзи. В знак уважения я накормил ее в тот же день
колбасой, и когда отец, возвращавшийся с работы, увидел меня за этим
занятием, он только сказал: "На ужин нам оставь", и ушёл в дом.
Иногда я водил Дэзи купать. Метрах в ста от нашего дома был чахлый
прудик, но Дэзи не шла за мной туда, и поэтому мне приходилось её
заманивать. Я брал дома пакет с печеньями, и каждые три-четыре шага бросая
их Дэзи, подводил свою собаку прямо к реке, а потом спихивал с мостика в
воду. Дэзи с трудом выползала на обвисший черными, оползающими в воду
комьями берег и отряхивалась.
Первый раз она ощенилась зимой, мне в ту пору, было, думаю, лет пять.
Отец мне о судьбе дэзиного потомства ничего не сказал, но тетя Аня
проболталась: "Дэзи-то ваша щеночков принесла, а они уже все мёртвые".
Как выяснилось, наша собачка разродилась на заброшенной, полуразваленной
даче, неподалёку от дома.
Стояли холода, я сидел дома; отец, подняв воротник, и, куря на ходу,
возвращался, когда уже было темно, но я видел в окно его широкоплечую
фигуру, его чёрную шубу, его шапку, над которой вился и тут же рассеивался
дымок.
В этот тридцатиградусный мороз наша Дэзи породила несколько щеняток,
которые через полчаса замерзли, - она была юной и бестолковой собакой, и,
кроме того, наверное, постеснялась рожать перед нами, вблизи нас - двоих
мужчин.
Уже замерзших, она перетаскала щенков на крыльцо нашего дома. Я узнал об
этом от тети Ани, и сам их, заиндевелых, скукоженных, со слипшимися
глазками, к счастью, не видел.
Узнав о гибели щенков, я ужаснулся, в том числе и тому, что у Дэзи
больше не будет детишек, но отец успокоил меня. Сказал, что будет и много.
Странно, но меня совершенно не беспокоил вопрос, откуда они возьмутся.
То есть, я знал, что их родит Дэзи, но по какой причине и вследствие чего
она размножается, меня совершенно не волновало.
Ещё раз Дэзи родила, видимо, когда отец в предчувствие очередного запоя
отвёз меня к деду Сергею. Куда делись щенки, не знаю. Отец бы их топить не
стал точно. Может, дядя Павел утопил, он был большой живодёр.
Несколько раз Дэзи убегала. Она пропадала по несколько дней и всегда
возвращалась.
Но однажды ее не было полтора месяца. Пока она отсутствовала, я не
плакал, но каждое утро выходил к ее конуре. Тетя Аня сказала, что Дэзи
видели на правобережной стороне города, "кобели за ней увиваются", добавила
тетя Аня, и меня это покоробило.
Не знаю, как Дэзи перебиралась через мост: по нему со страшным шумом
непрерывно шли трамваи, автобусы и авто, - я никогда не видел, чтобы по
мосту бегали собаки. Может быть, она перебиралась по мосту ночью?
Как бы то ни было, она вернулась. У неё была течка.
Мне пришлось оценить степень известности Дэзи в собачьей среде, вернее
среди беспризорных кобелей, проживающих на территории Святого Спаса.
Наверное, наша длинношерстая вислоухая сучечка произвела фурор, появившись в
"большом городе", - так мы называли правобережье Святого Спаса, где в
отличие от наших тихих районов были дома-высотки, цирк, стадион и так далее.
Как-то утром, выйдя из дома (по утрам я писал с крыльца - "удобства" у
нас были во дворе, идти к ним мне было лень), я обнаружил на улице свору
разномастных, как партизаны, собак. Они нерешительно толпились за забором,
иные даже вставали на задние лапы, положив лапы на поперечную рейку,
скрепляющую колья забора. Они могли бы пролезть в щели, забор был весьма
условным, но своим животным чутьем кобели, видимо, понимали, что это чужая
территория и делать во дворе им нечего.
Дези задумчиво смотрела на гостей.
Босиком, ёжась от холода, в трусиках и в маечке, я спустился с крыльца,
испуганно косясь на собак, и одновременно выискивая на земле камушек
побольше. Площадка у крыльца была уложена щебнем, и я решил использовать
его.
До забора корявые кругляши щебенки едва долетали, но на кобелей это
подействовало, отшатнувшись от забора, они незлобно полаяли для приличия и
убежали за угол дома. Дэзи, как мне показалось, равнодушно проводила их
взглядом.
- Ах, ты моя псинка! - сказал я, и, немного поразмыслив, как был, босыми
ножками, ступая на цыпочки, добежал до конуры.
- Они тебя обижают? - спросил я, и, не дожидаясь ответа, прижал Дэзи к
себе. Вообще такие нежности мне были не свойственны, но тут я что-то
расчувствовался.
- Егор, малыш! Ну, ты что, мой родной? - позвал меня вышедший из дома
отец.
Я вытер ноги о половик и вернулся в кровать. Но отчего-то мне было
неспокойно, и быстренько одевшись, я вновь побежал на улицу. Дэзи в конуре
не было.
Загрузив в карманы курточки щебень, я пошёл спасать мою собаку.
Дойдя до угла дома, я решил, что вооружился плохо, вернулся к забору и
вытащил подломанный колик.
За углом нашего дома проходила полупроселочная серая дорога, поросшая
кустами. Чуть дальше она срасталась с асфальтовой, видневшейся за деревьями.
Дэзи стояла посредине дороги, ее крыл крупный кобель. Кобель делал свое дело
угрюмо и сосредоточенно. Дэзи, повернув голову, смотрела на меня; ее
безропотный взгляд и мой, ошеломлённый, встретились.
"Как она может позволить так с собой поступать?" - подумал я, открыв рот
от возмущения.
- Ах ты, гадина! - сказал я вслух, едва не заплакав.
Я размахнулся и кинул в спаривающихся собак камнем. Они дернулись, но не
перестали совокупляться.
- Ах ты, гадина! - ещё раз повторил я.
- Блядь! - с остервенением выкрикнул я мало знакомоё мне слово, и,
перехватив колик побежал к Дэзи и к ее смурному, конвульсивно двигающемуся
товарищу.
Собаки с трудом отделились друг от друга. Кобель, не оборачиваясь,
побежал по дороге, словно по делу, Дэзи осталась стоять, по-прежнему
равнодушно глядя на меня. Не добежав до собаки несколько шагов, я
остановился. Ударить ее коликом мне было страшно, но обида за то, что она
так себя ведет, так вот может делать, раздирала моё детское сердце.
Путаясь в ткани и швах, я достал из курточки щебень и, замахнувшись,
бросил в свою собаку. Дэзи взвилась вверх, неестественно изогнулась и
увернулась-таки от камня. Чертыхнувшись, она встала на четыре лапы и
недоуменно посмотрела на меня, всё ещё не решаясь убежать.
- Ну что за гадина! - крикнул я уже для нее лично, будто взывая к ее
совести, и запустил в Дэзи ещё один камень.
Она отбежала, посекундно оглядываясь на меня. Это меня ещё больше
разозлило. Мне хотелось ее немедленного раскаянья, мне хотелось, чтобы Дэзи
кинулась ко мне подлизываться, подметая грешным хвостом землю, а она -
натворила и наутёк.
Я сунулся в карман, не обнаружил там больше щебёнки, и побежал за
собакой с пустыми руками, выискивая не земле, что бросить в нее. Я подбирал
полусырые комья, и, спотыкаясь, метил в Дэзи.
Она отбегала от меня, сохраняя расстояние детского броска, - отбегала
как от хозяина, - не очень торопясь.
Я гнал ее до стен старых складов, находившихся неподалёку от нашего
дома. У стен росли когтистые, кривые кусты. Она прошмыгнула в гущу;
царапаясь и корябаясь, я стал пробираться за ней, видя, как терпеливо она
ожидает меня. Подобравшись к Дэзи, я обнаружил в ее глазах уже не
безропотность или удивление, а отчаянье, граничащее с раздражением. Я
попытался схватить ее за холку, и тут Дэзи зарычала на меня. Я увидел вблизи
мелкий ряд ее зубов, острых и белых и убрал руку.
- Ах, ты! - ещё раз сказал я, кажется, уже понимая, что лишился своей
собаки.
В исступлении я стал ломать сук, Дэзи вильнула между кустов. Я побежал
за ней, гнал ее до пруда, - зачем-то мне хотелось спихнуть собаку в воду,
омыть её. Она послушно добежала прямо до берега, но когда я стал подбегать к
ней, злобно, истерично залаяла на меня и, увернувшись от удара палкой,
рванула вдоль берега так быстро, что я понял - всё, не догнать.
Вечером она вернулась. Я вышел к ней, Дэзи брезгливо посмотрела на меня.
С тех пор она только так и смотрела на меня, брезгливо.
"Странно, - думаю я, засыпая, - вот мы, пятьдесят душ лежим, спим в
каком-то доме, на пустыре, посреди чужого города. Совсем одни".
Открываю глаза, вижу дневалящего Скворца, задумчиво взирающего в
пустоту, обвожу взглядом парней, укутанных в серые одеяла, автоматы висят у
кроватей, берцы стоят на полу...
Вспоминаю то, что видел несколько часов назад с крыши: неприветливую
землю, и сухие кусты, и помойку, и чужие дома вокруг.
"Кто сказал, что этот город нам подвластен? В разных углах города спим
мы, чужие здесь, по утрам выбегаем в город, убиваем всех, кого встретим, и
снова отсиживаемся..."
И снова смотрю на спящих, здоровых мужиков, тепло и спокойно засыпающих.
Ночью мне приснился Плохиш, который, как картошину, чистил голову
мертвого чеченца. Аккуратно снимал ножом кожу, под которой открывался белый
череп.
Проснулся, вздрогнув. Открыл глаза. Темно, мрачно смотрятся бойницы на
окнах. Саня читает растрёпанную книгу. Пацаны мерно дышат. Как в
интернате... Только тогда по потолку пролетали отсветы фар проезжающих по
дороге машин, а здесь - тихая, сладкая на вкус от мужского пота и чуть
скисшего запаха отсыревших берцев, полутемь. И потрескивание рации...
Поднялся утром в нервозном состоянии. Чувствую, что мне страшно.
По школе всю ночь периодически постреливали, то с одной стороны, то с
другой. Наши посты молчат, затаясь, вроде как мы мирные люди.
А я боюсь...
Холодные ладони, и маята, и много без вкуса выкуренных сигарет, и
нелепые раздумья, которые неотвязно крутятся в голове.
Так хочется жить. Почему так хочется жить? Почему так же не хочется жить
в обычные дни, в мирные? Потому что никто не ограничивает во времени? Живи -
не хочу...
Вопросы простые, ответы простые, чувства простые до тошноты. Люди так
давно ходят по земле, вряд ли они способны испытать что-то новое. Даже конец
света ничего нового не даст…
Аружев подрядился отрядным писарем, я смотрю ему через плечо, как он
заполняет какую-то ведомость, аккуратно вписывая наши фамилии, и, сам от
себя неприязненно содрогаясь, прикидываю: "Допустим, убьют каждого третьего,
- и прыгаю глазами по списку бойцов... - Аружев, Астахов, Жариков... Блин,
Гошу убьют! - на секунду огорчаюсь, и спешу дальше, - раз, два, три... И
Женю Кизякова убьют! ...раз, два три... Скворцов, Суханов... Ташевский. Я
третий," - заключаю про себя таким тоном, каким мой врач сообщил бы мне, что
у меня рак мозга.
"Ладно, ерунда..." - отмахиваюсь сам от себя.
"Чушь какая..." - ещё раз говорю себе, поёживаясь от внутрисердечного
ознобчика, и сдерживаю желание дать подзатыльник корпящему над листком
Аружеву. У него светло-коричневый затылок в складочку и густые черные
волосы. Он заполняет каждую ведомость по сорок минут, чтобы изобразить свою
необыкновенную занятость. В перерывах между писарством, он крутится на
кухне, ежеминутно выслушивая ругань Плохиша.
Мы вывесили календарь командировки. Честно отсчитали сорок пять дней, и
внизу нарисовали борт, затем, автобус, полный улыбающихся рож в беретках, и,
наконец, в правом нижнем углу, окраины Святого Спаса.
Прошедшие дни командировки обвели в кружочек и зачеркнули красным
фломастером. Фломастер висит на верёвочке, привязанной к гвоздику, вбитому в
угол календаря. Под календарем спит Шея. Каждое утро, первым делом, Семёныч
говорит:
- Сынок, зарисуй!
В это время появляется Плохиш с чаном супа, и с дрожью в голосе
комментирует:
- Сорок пятый день буду зачеркивать я, последний, оставшийся в живых.
Или ещё что-нибудь, вроде:
- Семёныч! Я компот пока не буду готовить. Компот на поминки...
Сегодня Плохиш пришел в натуральном раздражении. Хлопнул дверью и с
порога орёт: - Чего облизываетесь, кобели? Сгущенку в меню увидели? Не будет
вам сгущенки! Аружев ее на броник обменял!
Поначалу никто не поверил.
Плохиш грохнул чан на пол, налил себе супа и стал хмуро поедать его.
- Ну, родит же земля таких уродов! - воскликнул он и стукнул ложкой об
стол.
- Чего случилось, поварёнок? - выразил Шея интерес коллектива.
Плохиш ещё раз повторил, что вчера вечером Аружев обменял у солдатиков,
заезжавших к нам, двадцать банок сгущенки на броник.
- А куда он свой дел?
- А никуда, - пояснил Плохиш. - Ему Семёныч вчера сказал, что он тоже на
зачистку пойдет, и Аружев решил, что два броника, это надёжнее, чем один.
Идите, посмотрите на это чудо, он там по двору ходит. Думает, его из пушки
теперь не пробьешь.
Мы вываливаем на улицу.
- О, Русик... - ласково говорит Гоша. - Доброе утро. Ты куда вырядился?
Парни посмеиваются. На низкорослом и нелепом Руслане сфера, два броника,
- один плотно затянутый на пухлых телесах нашего товарища, а поверх -
другой, с обвисшими, распущенными лямками. На броники натянут бушлат,
который Руслан пытается застегнуть хотя бы на одну пуговицу. Тщетность
попыток усугубляется тем, что его и так короткие руки, совершенно потеряли
способность сгибаться в локтях.
Увидев нас, Руслан с грациозностью колорадского жука разворачивается, и
удаляется на кухню.
- Ну, куда же ты, мимолетное виденье! - зовёт его Гоша.
- Идите есть! - досадливо приказывает, появившийся вслед за нами Семёныч,
а сам отправляется в убежище Русика.
Мы завтракаем без сладкого, вернувшийся Семёныч радует нас второй
зачисткой. Пойдем зачищать "хрущевки", - те, что торчат неподалеку от школы.
Иду в туалет покурить, обдумать новость. Стою у рукомойника, стряхиваю
пепел на желтую, растрескавшуюся эмаль.
Мысли, конечно, самые бестолковые - вот-де, нам на первой зачистке
повезло, на второй точно не повезёт. А ещё если чичи палёные трупы нашли...
Теперь, поди, только и дожидаются, когда мы выйдем...
- Аллах Акбар! - орёт Плохиш, входя в туалет.
- Воистину акбар! - отвечает ему кто-то с толчка.
Плохиш, подскочив, перегибается через железную дверцу, прикрывающую
нужник, громко шлепает кого-то по бритой голове ладонью.
- Плохиш, сука, оборзел? - вопрошает ударенный, - Столяр - узнаю я по
голосу.
Пацаны смеются.
"Ну, дурак!" - думаю я весело.
Спасибо Плохишу, отвлёк.
Вышел из туалета, столкнулся с тем самым чином, что не помню в какой раз
уже приезжает. Курировать, что ли нас будет?
- Кто это? - спрашиваю у Шеи.
- Подполковник, - отвечает он кратко, торопясь мимо меня с рулоном
бумаги. У пацанов никак не кончается расстройство желудков. Бойцы, на всякий
случай, клянут Плохиша. Тот честно соглашается, что мочился в чан со щами,
чтоб не скисли.
Чин поднимается на второй этаж с Семёнычем, что-то объясняет нашему
командиру. Куцый сделал внимательное лицо, хотя я по его виду чувствую, что
он сам себе башка. Чин, впрочем, вроде бы приемлемый мужик. Зачем он только
дырку провинтил для ещё одной звезды, непонятно. Может, "комок" с чужого
плеча? Но с каких это пор подполковникам комуфляжа не достается? В общем,
плевать.
Когда мы построились во дворе, из кухоньки выполз Аружев, и тоже встал в
строй, на свое привычное последнее место. Он по-прежнему в двух брониках,
только без бушлата. На броники натянута разгрузка. Две гранаты, что
топорщатся в грудных карманах разгрузки, делают Руслана похожим на пухлую,
малогрудую, свежевыбритую тётю. С Роминого круглого плеча ежесекундно
скатывался "Калаш".
- Мы будем зачищать жилые квартиры, - говорит Семёныч. - Детали работы
определим на месте. Предупреждаю сразу: в квартирах ничего не брать!
Мародерства быть не должно в принципе!.. Женщин не трогаем, по этому поводу,
думаю, никого предупреждать не надо. Всех мужиков собираем, рассаживаем в
"козелки" и ак-ку- рат-но, в полной сохранности довозим сюда. Вопросы есть?
- Аружев интересуется, можно ли трогать мужиков? - спрашивает Плохиш,
чистящий возле своей каморки картошку. Естественно, что Аружев ничем ни
интересовался. Шутовство на тему однополой любви, - один из самых любимых
способов Плохиша доводить Руслана до истерики.
Выходит подпол, прохаживается возле строя, негромко спрашивает у Андрюхи
Суханова:
- А почему без бронежилета? Без сферы?
Андрей Суханов, по прозвищу Конь, метр девяносто ростом, прокаченный,
белотелый, надел камуфляжную куртку на голое тело, через плечи запустил
пулемётные ленты, на правое плечо повесил ПКМ. Сферу тоже не стал надевать,
положил ее в ноги. Она лежит на битом асфальте дворика, как мяч.
- Есть вопрос, Семёныч! - говорит Шея, игнорируя подпола, (то есть, не
испросив у него разрешения обратиться к Куцему), - Может, не будем сферы
надевать?
Парни одобрительно загудели.
- И броники тоже! - добавляет Язва.
Семёныч подходит к подполу, перекидывается с ним парой слов.
- По желанию, - громко говорит Семёныч.
Все снимают с себя сферы и броники. Семёныч тоже. Остаёмся в комуфляже и
в разгрузках.
Только Руслан не снял ни один из своих броников.
До жилого сектора бежим лёгкой трусцой, Руслан постоянно отстаёт.
- Русик, может, мы тебя засыплем ветками, а на обратно пути заберём? -
язвит Гоша.
На подходе к жилому кварталу разделяемся на две группы. Семёныч с двумя
отделениями уходит на правую сторону улицы. Мы остаёмся под руководством Шеи
на левой.
В первом же сельского типа доме, обнаруживаем вполне пристойную
обстановку. Телевизор, видео, ковры - обычная российская квартира.
Кто-то тянется к магнитофону.
- Ничего не трогать! - орёт Шея.
Все топчутся в нерешительности.
На кухне находим мешок арахиса. Пока Шея не видит, рассовываем арахис по
карманам.
- Мужики, может отравленный? - сомневается кто-то.
- Давай Аружева угостим? - предлагает Гоша.
- Да ладно, хватит хернёй страдать! - говорит Астахов, зачерпывает
горсть арахиса и засыпает в рот. Мы сосредоточенно смотрим, как он жуёт.
- О, а тут ещё подпол! - говорит кто-то.
Открываем, светим фонариками. Хасан лезет вниз. За ним Шея.
- Мужики, тут бутыль вина! - кричит Хасан. Мы не успеваем обрадоваться,
как раздается короткий чавкающий звук. Нам, нагнувшимся вниз, овевает лица
терпкий запах алкоголя.
- Я же сказал, ничего не трогать! - повторяет комвзвода, и надевает
автомат с подмоченным прикладом на плечо.
- Мужики, никому не хочется плюнуть на Шею? - предлагает Язва, чья
голова в числе прочих, склонилась над лазом в подпол.
Шея вылезает первым, и выходит на улицу. За ним появляется Хасан,
спрашивает глазами: "Ушёл?", и вытаскивает наверх мешок с сушёными фруктами.
Через пару минут вываливаем на улицы, у всех полны рты орехов и прочих
вкусностей. Присаживаемся во дворике покурить. Появляется Семёныч с парой
ребят.
- Как дела?
- Курим вот.
- Ничего не брали?
- Ты ж сказал, Семёныч!
Молчим, Семёныч смотрит на дома.
- Чего ешь-то? - спрашивает у Язвы.
- Да вот, орешки.
Семёныч подставляет широкую красивую ладонь с четкими линиями судьбы.
Язва щедро отсыпает даров Востока. Все иронично смотрят на Куцего. Тот жует,
потом на мгновение прекращает шевелить челюстями:
- Чего уставились?
- Ничего, - пожимает плечами тот, на ком остановил взгляд Куцый. Все
начинают смотреть по сторонам.
Через десять минут оцепляем первые "хрущёвки". Находим место
наблюдателям и снайперу, чтобы смотрели за окнами, проверяем связь, и
вперёд.
Первый подъезд, первая дверь. Стучим... Тишина. Шея бьёт ногой, дверь
слетает как картонная.
Ходим по квартире, будто только что ее купили - новые, наглые хозяева.
Везде пусто. На полу валяются какие-то лоскуты. В зале на жёлтых обоях
написано: "Русские - свиньи". "Русские" с одним "с".
В следующей квартире открывает дверь женщина. Напугана... или, скорей,
изображает, что напугана. В квартире ещё одна женщина, по лицу угадываю, что
младшая сестра открывшей. Обе говорят без умолку, - они не при чём, мужья
уехали с детьми в Россию, а они сторожат квартиры... Через минуту все
перестают их слушать. Разве что Саня Скворец смотрит на них с изумлением.
Чувствую, что ему хочется успокоить их, сказать, что всё будет хорошо.
Только он стесняется. Нас, остолопов.
Шея деловито лазает по шкафам на кухне.
Аружев, доселе стоявший у входа, бочком входит и начинает поднимать
крышки у кастрюлей на плите. В кастрюлях суп и каша. Скворец, пошлявшийся по
залу, хватает семейный альбом, лежащий за стеклом объёмного серванта.
Одна из женщин почему-то начинает плакать.
Скворец ежесекундно поднимает на нее глаза, и, не глядя, листает альбом.
- Ну-ка, стой! - тормозит бездумное движение его пальцев, Язва, -
Отлистни-ка страничку!
Парни быстренько сходятся, чтоб посмотреть на заинтересовавшую Язву
фотку.
На поляроидной карточке изображена та из сестер, что плачет, - в обнимку
с каким-то бородатым парнем. Может, муж, может, брат, может, дружок. На
плече у него висит "Калаш". Морда наглая, ухмыляется.
- Кто это? - спрашивает Гоша.
Женщина начинает плакать ещё громче.
Шея берет тетку за локоть и уводит ее в ванную.
Старшая сестра, рвётся было за ней, но ее аккуратно усаживают на стул,
она делает ещё одну нервозную попытку подняться, и получает звонкий удар
ладонью по лбу.
Скворец в каком-то мандраже, начинает открывать двери серванта.
Последняя дверь не сразу поддаётся, Саня дергает сильнее, и на него
вываливается из шкафа человек. Кто-то из наших сдуру щёлкает затвором, хотя
стрелять явно не в кого, - выпавший из шкафа оказывается стариком лет
шестидесяти.
Его обыскивают, хотя сразу видно, что в обвисших штанах на резинке и до
пупа расстегнутой грязно-белой рубахе оружия не утаишь.
- А чего вы его спрятали? - удивляется Хасан, толкая старшую сестру. Она
быстро, перемежая русские слова с чеченскими, начинает говорить, что солдаты
убивали всех, изнасиловали соседку в подъезде, и деда ее застрелили и
бросили из окна, и ещё что-то, - полный беспредел творили злые солдаты, даже
всех чеченских пацанов перестреляли. И вот за старика, за отца, она тоже
боится.
Появившийся из ванной Шея, велел забрать обнаруженного старикана с
собой.
- А бабу? - предложил Гоша.
- Да хули ее тащить, здесь у каждой второй муж воюет.
- Может, она и вправду не знает, где он, - добавил он, подумав.
- А если ее за ноги повесить, то она вспомнит, где, - отвечает Гоша. -
Или хотя бы, по каким дням он заходит домой за жрачкой.
- А где ее повесить? - спрашивает Шея.
- А прямо в "почивалье".
- Семёныч не даст.
Непонятно, шутят они или серьезно.
- Не, давай вернёмся, - останавливается Гоша уже на лестнице. - Пойдем
ее... уломаем поговорить на предмет местонахождения супруга? - теребит он
Шею, - Я там пассатижи видел. И утюг. Всё для ответственной беседы.
- Хорош! - одергивает его взводный.
Другие квартиры в доме пусты. Кое-где стоит обычная советская мебель,
раскрытые шкафы с пустыми вешалками, разбитые телевизоры, кресла с выдранным
нутром.
Останавливаемся покурить на одной из лестничных площадок. И тут Аружев,
оставленный ниже этажом на площадке с начисто вынесенным окном наблюдать за
улицей и домами напротив, передаёт по рации:
- Вижу движение вооруженных людей!
Сыпемся по ступеням к Аружеву. Шея орёт матом, чтоб не грохотали, не
суетились, не светились и вообще на хер заглохи все. Комвзвода осторожно
присаживается возле бледного Аружева.
- Где? - спрашивает он почему-то шепотом.
- Вон, на третьем этаже!
Шея приглядывается.
- Может, обстреляем? - шёпотом риторически спрашивает Шея.
- Не надо, они уйдут... - говорит Аружев и оборачивается на парней,
чтобы его поддержали.
- Не, надо обстрелять, - задумчиво говорит Шея, глядя в бинокль.
Стоит тяжёлая пауза, все щурятся и смотрят на противоположные дома.
- Вот Семёныч руками машет, - продолжает Шея, - Сейчас мы его
обстреляем...
- Какой Семёныч? - удивляется Аружев.
- Ты не в артиллерии служил, Русик? - начинает первым смеяться Язва. -
Из тебя бы вышел офигенный наводчик!
Руслан разглядел наших на другой стороне улицы.
Через десять минут мы собираемся возле зачищенного дома. Группа,
пошедшая с Семёнычем, задержала двух весьма побитых жизнью чеченцев,
трудноопределимого возраста. Ну, лет под сорок, наверное, каждому. Рядом с
нашими, - два в высоту, полтора в плечах добрыми молодцами, чичи смотрятся,
как шкеты. Спортивные штаны с отвисшими коленями усугубляют картину.
Вызываем с базы приданные нам "козелки", чтобы отвести чичей.
Усаживаем чеченцев в машины, на задние сиденья; двоих, - в один "козелок",
задержанного нами старика, - во второй. Язва едет старшим. Я, по приказу
Шеи, усаживаюсь рядом с водителем во втором "козелке".
Мы трогаемся, проезжаем всего метров сто, и я внезапно понимаю, что у
меня атрофированы все органы, что мой рассудок сейчас двинется, и покатится,
чертыхаясь, назад, к детству, счастливый и дурашливый. По нам стреляют.
Откуда, я не понял. Почему-то мне показалось это совершенно не интересным. Я
зачарованно взглянул на дырку в брызнувшей мелким стеклом лобовухе. Потом,
неожиданно для себя самого, ловко открыл дверь, вывалился на дорогу,
одновременно снимая автомат с предохранителя, и в несколько кувырков
скатился к обочине, в кусты.
Оборачиваюсь назад, - Санька Скворец сидит за машиной на корточках и
вертит головой. Возле машины лежит, поджав ноги, дед-чеченец.
Водителя я не вижу.
"Козелок", ехавший впереди нас, снесло на противоположную обочину; из
парней, ехавших в нем, я тоже никого не вижу.
Куцый вызывает по рации меня и Язву. Тянусь к рации, чтобы ответить, и
слышу, как Язва отвечает первым, чуть срывающимся голосом:
- На приёме!
- "Семьсот десятый" на связи! - кричу и я.
Семёныч немедленно отвечает:
- Займите позицию, и не высовывайтесь! Стреляют из домов впереди вас!
"Займите позицию..." - передразниваю я Куцего, и ловлю себя на мысли,
что меня всё происходящее как-то забавляет, кажется весёлым, неестественным.
Вот, мол, война началась уже, а я все ещё жив. Значит всё замечательно! Всё
просто чудесно! Только руки дрожат...
Я поворачиваю голову к Скворцу, машу ему рукой.
"Ляг!" - показываю. Он не понимает.
- Саня, ляг!
Чеченцы стреляют очередями, откуда-то спереди. Я вижу, как несколько
пуль попадает в машину, одна разбивает зеркало заднего вида.
"А если взорвется? - думаю, - В кино машины взрываются..."
Саня, тоже понимая, что в машину стреляют, дёргается, не знает куда
деться.
- Давай сюда! - кричу.
Санька привстаёт на колене, и, зажмурившись, в два прыжка летит ко мне.
- Водюк где? - спрашиваю.
- В канаве лежит с той стороны.
Кусты, в которых мы завалились, - негустые; ближний, тот, что справа,
дом, нам хорошо виден. Он безмолвен.
"А если б стреляли оттуда? - думаю я. - А если сейчас начнут стрелять?"
Смотрю на дом с таким напряжением, что кажется, вот-вот начну видеть его
насквозь.
- Смотри на дом! - говорю Сане, сам разворачиваюсь в сторону дороги,
укладываюсь поудобнее, упираюсь рожком автомата в землю, охватываю цевьё.
Плечо чувствует приклад, всё в порядке.
Поднимаю голову, - что там у нас? Откуда стреляют?
Ничего не соображаю, глаза елозят поспешно...
И тут у меня едва затылок не лопается от страха, - явственно вижу, что
стрельба ведётся с чердака дома, находящегося по диагонали, метров за
пятьдесят от нас, и метров за тридцать от первого "козелка".
Конечно же, я подумал, что стреляют прямо в меня, и ткнулся рожей в
землю, блаженно ощутив щекой ее мякоть и сырость. Пролежав несколько секунд,
догадываюсь, что стреляли, нет, не в меня, - палят прямо в "козелок" в
котором ехал Язва. С крыши "козелок" очень хорошо видно.
Прицеливаюсь. Получается плохо. Даю несколько длинных очередей по дому,
по чердаку. Закрываю глаза, пытаюсь унять дикую дрожь в руках, понимаю, что
это бесполезно, и снова стреляю.
Кто-то начинает стрелять сзади нас с Санькой. На малую долю секунду я
подумал, что - в нас, что - с обеих сторон, что - всё на хрен. Так и
подумал: "всё на хрен", и снова голову в землю вжал, и землю укусил от
страха.
- Наши подошли! - шепчет мне Скворец.
Оборачиваюсь, и вижу Куцего, он запрашивает меня по рации, глядя на
меня. Вытаскиваю рацию из-под груди.
- Целы? - кричит Костенко.
- Мы целы! Я и Скворец! Оба! Водитель - не знаю!
Куцый запрашивает Язву:
- Целы?
Язва молчит.
Раздаются один за другим несколько взрывов около дома, из которого чичи
палят.
"Пацаны гранаты кидают!" - догадываюсь я.
- Всё нормально, Семёныч! - откликается, наконец, Язва. - Лежим под
забором, как алкаши…
К нам подползает Кеша Фистов, снайпер. Смотрит в прицел на чердак. Я
оборачиваюсь на него, и вижу его открытый, левый, свободный от прицела глаз,
смотрящий куда-то вбок. Кеша косой. Меня очень смешит это зрелище, - косой
снайпер. Даже сейчас смешит. Стать снайпером ему предложил Язва, на общем
собрании, ещё в Святом Спасе, когда мы выбирали себе медбрата, повара,
помощника радиста. Речь зашла и о снайпере, которого в нашем взводе ещё не
было.
"А пускай Кеша будет снайпером! - задумчиво предложил Язва, - он даже
из-за угла сможет метиться!"
Кеша, хоть и не умел целиться из-за угла, но винтовку освоил быстро.
- Ну как, Кеш? - спрашивает подбежавший Семёныч, и одновременно с его
вопросом Кеша спускает курок.
- Куда палишь-то? - интересуется Семёныч, привстав на колене, не
пригибаясь, и я слышу по его грубому голосу, что он спокоен, что он не
волнуется.
- А в чердак, - отвечает Кеша.
Вместе с Семёнычем подбежал Астахов, держит в руках "Муху".
- Дима! - говорит Семёныч Астахову, - Давай. Надо, только, чтобы пацаны
от дома отползли.
Семёныч вызывает Язву:
- Гоша, давай отходи к нам, мы прикроем!
Мы беспрерывно лупим по чердаку, по дому, по окнам, и по соседним домам
тоже.
Пацаны с другой стороны дороги стреляют по диагонали, в другой дом, где
засели чичи. Жёстко, серьёзно бьёт ПКМ Андрюхи-Коня. Прицельно стреляет
улегшийся рядом со мной Женя Кизяков. Я замечаю, что у него совершенно не
дрожат руки.
- Пацаны у нас! - передаёт Шея с той стороны дороги.
- Все? - спрашивает Семёныч.
- Все! И Язва со своими, и водюк из второго "козелка" тоже!
- Давай, Дим! - Семёныч пропускает вперед себя Астахова, сам
отодвигается вбок, чтобы "трубой" не опалило.
Астахов встаёт рядом со мной на колено, кладёт трубу на плечо,
прилаживается.
- Ну-ка уйди! - пинаю я Скворца, лежащего позади Астахова, - а то морда
сгорит!
Раздается выстрел, заряд бьёт в край чердака, все покрывается дымом.
Когда дым рассеивается, мы видим напрочь снесенный угол чердака, его
тёмное пустое нутро. - Как ломом по челюсти, - говорит Астахов.
С другой стороны дороги наш гранатометчик бьёт во второй дом. Первый раз
мимо, куда-то по садам, второй - попадает. Мы лежим ещё пару минут, в
тишине. Никто не стреляет.
- Выдвигаемся к домам! - командует Семёныч.
Мы бежим вдоль домов, двумя группами по разные стороны дороги. Нас
прикрывают Андрюха-Конь и ещё кто-то, запуская короткие очереди в чердаки.
Перескакиваем через забор, рассыпаемся вокруг искомого дома, встаём у
окон.
Стрельба прекращается, и я слышу дыханье стоящих рядом со мной.
Семёныч бьёт ногой в дверь, и тут же встает справа от косяка, прижавшись
спиной к стене. Раздается характерный щелчок, в доме громыхает взрыв.
Лопается несколько стекол.
Саня, стоящий возле окна, (плечо в стеклянной пудре), вопросительно
смотрит на меня.
- Растяжку поставили, а сами через чердак съебались! - говорю.
Семёныч и ещё пара человек вбегают в дом. Я иду четвертым. Дом
однокомнатный, стол, стулья валяются, на полу битая посуда, в углу телевизор
с разбитым кинескопом. В правом углу, - лестница на чердак. Лаз на верх
открыт.
Делаю два пружинящих прыжка по лестнице, поднимаюсь нарочито быстро,
зная, что если я остановлюсь, - мне станет невыносимо страшно. Выдергиваю
чеку, кидаю в лаз, в бок чердака гранату, РГН-ку. Спрыгиваю вниз,
инстинктивно дёргаюсь от грохота, вижу, как сверху сыплется мусор, будто
наверху кто-то подметал пол, а потом резко ссыпал сметённое в лаз.
Снова поднимаюсь по лестнице, высовываю мгновенно покрывшуюся холодным
потом голову на чердак, предельно уверенный, что сейчас мне ее отстрелят.
Кручу головой, - пустота.
Поднимаюсь. Подхожу к развороченному выстрелом Астахова проёму, - здесь
было окошко, из которого палили чичи. Вижу, как из дома напротив мне машет
Язва. Они тоже влезли наверх.
В противоположной стороне чердака выломано несколько досок.
- Вот здесь он выпрыгнул! - говорит Астахов. В прогал видны хилые сады,
постройки. Дима даёт туда длинную очередь.
- Вдогон тебе, блядина!
Пацаны в доме напротив дергаются, Язва приседает. Я машу им рукой, -
спокойно, мол.
- Дима! Хорош на хуй палить! - орёт Семёныч, - в лазе чердака появляется
его круглая голова. - Пошли!
- А у нас тут мертвяк! - встречает нас Язва во дворе дома напротив.
- Боевик? - спрашивает Астахов.
Гоша ухмыляется, ничего не отвечает.
- Мы его вниз с чердака сбросили, - говорит он Семёнычу.
Мы подходим; от вида трупа я невольно дергаюсь.
Чувствую, что мне в глотку провалилась большая тухлая рыба и мне ее
необходимо немедленно изрыгнуть. Отворачиваюсь и закуриваю.
В глазах стоит дошлое, будто прокопчённое тельце со скрюченными пальцами
рук, с отсутствующей вспузырившейся половиной лица, где в красном месиве
белеют дроблёные кости.
Астахов подходит в упор к трупу, присаживается возле того, что было
головой, разглядывает. Я вижу это боковым зрением.
- Дим, ты поройся, - может, у него зубы золотые были, - предлагает
Астахову Язва, улыбаясь.
- Мужики, это же пацан! - восклицает Астахов. - Ему лет четырнадцать!
- Все собрались? - оглядывает парней Семёныч. - Шея! Костя! Не
расслабляйтесь, выставьте наблюдателей... Ну что, все целы? Никого не
задели?
Мы возвращаемся к машинам.
В первом "козелке" с вдрызг разбитой лобовухой сидят два чеченца, - те
самые, которых мы везли на базу. Оба мёртвые. Вся кабина в крови, задние
сиденья сплошь залиты.
У второго "козелка" всё на том же месте валяется старичок, живот щедро
замазан густо красным; остывает уже.
- Четыре ноль, - смеётся Язва.
- Вот бы так всегда воевать, чтоб чичи сами друг друга расхерачивали! -
говорит Астахов.
- Сплюнь! - отвечает Семёныч.
VI
Чищу автомат, нравится чистить автомат. Нет занятия более
умиротворенного.
Отсоединяю рожок, передергиваю затвор - нет ли патрона в патроннике.
Знаю, что нет, но, однажды забыв проверить, можно угробить товарища. В
каждой армейской части, наверняка, хоть раз случалось подобное. "Халатное
обращение с оружием", заключит комиссия, по поводу того, что твой
однополчанин, дембельнулся чуть раньше положенного, и уже отбыл в свою
тамбовщину или смоленщину в гробу с дыркой во лбу.
Любовно раскладываю принадлежности пенала: протирку, ёршик, отвертку и
выколотку. Что-то есть неизъяснимо нежное в этих словах; уменьшительные
суффиксы, видимо, влияют на. Вытаскиваю шомпол. Рву ветошь на небольшие
ровные клочки.
Снимаю крышку ствольной коробки, аккуратно кладу на стол. Нажимаю на
возвратную пружину, извлекаю её из пазов. Затворная рама с газовым поршнем
расстаётся с затвором. Следом ложится на стол газовая трубка и цевьё.
Скручиваю пламегаситель. Автомат становится гол, легок и беззащитен.
"Скелетик мой..." - думаю ласково.
Поднимаю его вверх, смотрю в ствол.
"Ну, ничего... Бывает и хуже".
Кладу автомат и решаю, с чего начать. Верчу в руках затворную раму,
пламегаситель, возвратную пружину... Всё грязное.
Как крайнюю плоть, приспускаю возвратную пружину, снимаю шляпку с двух
тонких грязных жил; мягко отпускаю пружину. Разобрать возвратный механизм, а
потом легко его собрать, - особый солдатский шик. Можно, конечно, и
спусковой механизм извлечь, сделать полную разборку, но сегодня я делать
этого не буду. Ни к чему.
Большим куском ветоши, щедро обмакнув его в масло, прохожусь по всем
частям автомата. Так моют себя. Свою изящную женщину. Так, наверное, моют
коня. Или ребёнка.
В отверстие в шомполе продеваю кусочек ветоши, аккуратно, как портянкой,
обкручиваю кончик шомпола белой тканью. Лезу в ствол. Шомпол застревает:
много накрутил ткани. Переворачиваю ствол, бью концом шомпола, застрявшим в
стволе об пол. Шомпол туго вылезает с другой стороны ствола, на его конце,
как флаг баррикады висит оборванная, чёрная ветошь...
Автомат можно чистить очень долго. Практически бесконечно. Когда
надъедает, можно на спор найти в автомате товарища грязное местечко, ветошью
насаженной на шомпол ткнувшись туда, где грязный налет трудно истребим, в
какие-нибудь закоулки спускового...
Пацаны, как всегда, смеются чему-то, переругиваются.
Язва, активно пострелявший, покидал все донельзя грязные механизмы
автомата прямо в банку с маслом. Задумчиво копошась ветошью в "Калаше",
прикрикивает на дурящих пацанов:
- Не мешайте мне грязь равномерно по автомату размазывать...
Кто-то из пацанов, устав копошиться с ёршиками и выколотками, делает на
прикладе зарубку. Дима Астахов делает две зарубки.
- Хорош, эй!.. - говорю я, - Сейчас вам Семёныч сделает зарубки на
жопе... Автоматы казённые.
Женя Кизяков аккуратно вырисовывает ручкой на эрдэшке жирную надпись:
"До последнего чечена!"
- А вы знаете, какая кликуха у нашего куратора? - говорит Плохиш.
- Какая?
- "Чёрная метка". Он куда не попадет, там обязательно что-то случается.
То в окружение отряд угодит, то в плен, то под обстрел. Все гибнут, -
заключает Плохиш и обводит парней беспредельно грустным взглядом, - Ему
одному хоть бы хны.
Плохиш затеял разговор не случайно, - завтра наш отряд снимается на
сопровождение колонны, чин едет с нами; Плохиш с Аружевым, начштаба, посты
на крыше, выставленный пост на воротах и ещё несколько человек остаются на
базе.
Десять машин уже стоят во дворе. Десять водюков ночуют у нас.
Собираем рюкзаки: доехав, (дай бог!) до Владикавказа, ночь мы должны
переждать там.
Парни, не смотря на новости от Плохиша, оживлены. Почему нормальные
мужики так любят куда-нибудь собираться?
На улице такой дождь вдарил, что посту с крыши пришлось спрятаться в
здание - переждать. До часу ночи лил. Семёныч заставил-таки пацанов
вернуться обратно на крышу.
На утро мы - Язва, Скворец, Кизя, Астахов, Слава Тельман, я и двое
сапёров встаём раньше остальных, - пол пятого утра. Надо дорогу проверить -
вдруг ее заминировали за ночь. Чёрная метка приказал, будь он неладен.
Хмурые, оделись мы, вышли в коридор. Филя, весело размахивающий хвостом,
был взят в компанию. Каждый, кроме Язвы, посчитал нужным потрепать пса по
холке.
- Вы куда собрались-то? - интересуется Костя Столяр, его взвод дежурит
на крыше.
Никто не отвечает. Хочется сострить, но настроения нет.
Костя посмотрел на сапёров, вооруженных миноискателями и увешенных
крюками и веревками - для извлечения мин, и сам всё понял.
- Одурели, что ли? - спрашивает Костя. - Пятнадцать минут назад
стреляли.
- Откуда? - спрашиваем.
- Из "хрущевок", откуда.
Подтянутый, появляется Чёрная метка.
- Готовы? - интересуется.
- Темно на улице... - говорит сапёр, Федя Старичков, - Я собаку свою не
увижу!
Филя крутится у ног Феди, словно подтверждая правоту хозяина.
Чёрная метка смотрит на часы, хотя наверняка только что на них смотрел.
- Колонна должна выйти через пятьдесят пять минут, - отвечает он.
- И стреляли недавно... - говорит Астахов.
Чёрная метка, не глядя на Астахова, говорит Язве, как старшему:
- Давайте, прапорщик, не тяните.
- Сейчас перекурим и пойдем, - отвечает Язва.
Пацаны молча курят. Я тоже курю, глубоко затягиваясь.
Открываем дверь, вглядываемся в слаборазбавленную темень.
Идём к воротам с таким ощущением, словно за воротами - обрыв. И мы туда
сейчас попадаем.
За воротами расходимся по трое в разные стороны дороги, поближе к
деревьям, растущим вдоль неё.
Двое саперов остаются стоять посреди дороги, возле за ночь наполнившихся
водой канав и выбоин. Лениво поводят миноискателями.
Филя, получив команду, дважды обегает вокруг самой большой лужи, но в
воду, конечно, не лезет.
Прижимаюсь спиной к дереву, поглядывая то на саперов, то в сторону "хрущёвок".
"Что я буду делать, если сейчас начнут стрелять?..
...Лягу около дерева..."
Дальше не думаю. Не думается.
Один из сапёров, подозвав Скворца, отдаёт ему свои веревки и крюки, и,
шёпотом выругавшись, медленно вступает в лужу.
Внимательно смотрю на происходящее. Ей-богу, это забавляет.
Сапёр ходит по луже, нагоняя мягкие волны.
Тихонько передвигаюсь, прячусь за дерево.
Сделав несколько кругов по луже, сапёр, хлюпая ботинками, выходит из
воды, и вступает в следующую лужу.
Касаюсь ладонью ствола дерева, чуть поглаживаю, поцарапываю его.
Слабо веет растревоженной корой.
Пацаны стоят возле деревьев, словно пристывшие.
Сапёры, еле слышно плеская густо-грязной водой, ходят в темноте по
лужам, как тихо помешенные мороки.
Противотанковые мины таким вот образом, - шляясь по лужам, - найти
можно, и они не взорвутся: вес человека слишком мал. Что касается
противопехотных мин, то даже не знаю, что по этому поводу думают сапёры.
Наверное, стараются не думать.
Мы уходим всё дальше от ворот школы, и с каждым шагом становится жутче.
Может быть, мы все передвигаемся в пределах прицелов людей, с удивлением
наблюдающих за нами?
Последние лужи возле начинающегося асфальта, сапёры осматривают спешно,
несколько нервозно.
- Всё! - говорит кто-то из них, и мы спешно возвращаемся.
Скрипят ворота, шмыгаем в проём. Переводим дух, улыбаясь. Тискаем очень
довольного Филю.
Блаженно выкуриваем в школе по сигарете. Пацаны уже поднялись и
собираются.
Переталкиваясь, получаем пищу, завтракаем.
Подтягиваем берцы и разгрузки. Чёрная метка подгоняет нас.
Плохиш, похожий одновременно на бодрого пенсионера и на
третьеклассника-второгодника, сидя на лавочке у школы, дурит.
- Саня! - зовёт он выходящего Скворцова. - Может, исповедуешься Монаху?
- Я безгрешен, - буркает Скворец.
- Ну, конечно... - строго смотрит Плохиш, - а кто рукоблудием ночью
занимался? Ну-ка быстро руки покажи!
- Да пошёл ты...
- Ладно, брат, до встречи! - примирительно говорит Плохиш.
Следом за Саней выходит Дима Астахов.
- До встречи, брат! - говорит Плохиш и ему.
За Димкой топают братья - близнецы Чертковы - Степан и Валентин.
- Давайте, братки, аккуратней. Смотрите, не перепутайтесь...
- Берегите спирт, дядя Юр! - напутствует Плохиш и нашему доктору, и всем
идущим за ним говорит, улыбаясь. - До встречи! До свидания, братки!.. А ты,
Семёныч - прощай...
- Тьфу, дурак! - говорит Семёныч без особого зла и три раза плюет через
плечо.
...Машины прогревают моторы, водители суетятся, поправляют броники,
висящие на дверях.
Наши пацаны рассаживаются по одному в кабины, оставшиеся - на броню
пригнанных БТРов.
Выбираю себе место на броне ровно посередине, спиной к башне.
"Если расположиться полулежа, то сидящие с боков в случае чего прикроют
меня", - цинично думаю я.
Приходит Шея, сгоняет меня, усаживается на моё место. Огрызаясь,
перемещаюсь к краю.
Солнышко начинает пригревать, хорошее такое солнышко.
Семёныч лезет на наш БТР, мы пойдем замыкающими.
На первом БТРе сидит Чёрная метка, его, как выяснилось, Андрей
Георгиевич зовут, смотрит на пацанов внимательно.
Открываются ворота, бойцы, стоящие на воротах, салютуют нам, нежно
ухмыляясь. Урча, выползает первый БТР, следом выруливают машины. Мягко ухая
в лужи, колонна выбирается на трассу...
Я уже люблю этот город. Не видел более красивых городов, чем Грозный.
"Первые руины третьей мировой источают тепло..." - констатирую я, впав в
лирическое замешательство. Птиц в самом городе нет. Наверное, здесь очень
чистые памятники. Если они ещё остались.
Ближе к выезду из Грозного начинаются сельские постройки. За
деревянными, некрашенными заборами стоят деревья, подрагивают ветки. Как
интересно чувствуют себя деревья во время войны?
Задумываюсь о чём-то... Прихожу в себя, обнаружив, что я неотрывно
смотрю на Монаха, сидящего неподалеку. Так неприятно, что он едет с нами!..
Вот Саня Скворец рядом, это хорошо. Андрюха-Конь держит в лапах пулемёт.
Женя Кизяков, Стёпка Чертков - один из братьев-близнецов (Шея до сих пор
Степку путает с Валькой, поэтому отправил Валю в кабину одной из машин),
Слава Тельман - охранник Семёныча, Кеша Фистов косит себе, Дима Астахов
"Муху" гладит... все такие родные. Семёныч опять же, доктор дядя Юра... и
тут Монах. По кой хрен он поехал в командировку?
"А чего я взъелся на него?" - думаю тут же.
"Может, он... может, он меня от смерти спасёт", - думаю... Ну чего я ещё
могу подумать.
Трасса лежит посреди полей. Поля вызывают умиротворенные чувства - здесь
негде спрятаться тем, кому вздумалось бы стрелять в нас.
Какое-то время я смотрю на одинокое дерево посреди поля, почему-то мне
кажется, что там, на дереве, сидит снайпер. Пытаюсь его высмотреть.
"Что за дурь, - смеюсь про себя, - Так вот он и сидит в чистом поле на
дереве, как Соловей-разбойник..."
Хочу прикурить, но колонна идет быстро, ветер тушит первую спичку, и я
откладываю перекур на потом.
Поля сменяются холмами. Мы выезжаем на мост.
- Это Терек? - спрашивает у Хасана Женя Кизяков.
- Сунжа, - отвечает Хасан. - Терек далеко, - и неопределенно машет
рукой.
Сунжа медленно и мутно течет. До воды не доплюнуть. Повертев слюну во
рту, сплёвываю на дорогу. Плевок уносит ветром.
"Ещё будет высыхать моя слюна на дороге, а я уже буду мёртв и холоден",
- думаю я. Постоянно такие глупости приходят в голову. Неприятно дёргаюсь от
своих размышлений, хочется провести рукой по голове, по лицу, как-то
смахнуть эту ересь... Морщу лоб, хочу ещё раз плюнуть, но передумываю.
Солнце стоит слева. Кончается асфальт, начинается пыльная просёлочная
дорога, выложенная по краям щебнем.
Скворец толкает меня в плечо: впереди горы. Надвигаются на нас, смурных,
поглаживающих оружие. Даже не горы, а очень большие холмы, жухлой травкой
покрытые.
Наверху одного из холмов вырыты окопы, они видны отсюда, с дороги. Кто
вырыл их? Наши, чичи? Для чего? Чтобы контролировать дорогу, наверное. Все
эти вопросы могут свестись к одному: был ли здесь бой, убивали ли здесь
людей, вот из тех, видных нам окопов, - таких же людей, как мы, так же
проезжавших мимо.
"Нет, вряд ли засада может выглядеть так, - решаю по себя, - окопы на
самом виду... А с другой стороны, - ну сидит в тех окопах человек пять,
сейчас они дадут каждый по несколько очередей и убегут. Что мы на холм
полезем за ними? До этих окопов метров двести..."
Окопы между тем исчезают за поворотом. Все пристально глядят на горы.
Каждый хочет первым увидеть того, кто будет целить в нас, блеснет прицелом
снайперской винтовки, выстрелит...
К общему удивлению горы вскоре кончаются, сходят на нет. Снова
начинаются равнины. Иногда проезжаем тихие, малолюдные сёла. Дорога
однообразна. Становится теплей.
Спустя пару часов проезжаем знак "Чечня", перечеркнутый красным. Пацаны
оживляются.
Останавливаемся у рыночка, покупаем пиво, я ещё и воблу. Здесь такая
хорошая сладкая вобла. Мажась пахучим маслом, рву рыбу на части, отделяю от
неё большой красный кус икры, сочащиеся ребра, голову выбрасываю. Заливаю в
глотку половину бутылки пива. Ещё не отняв пузырь ото рта, понимаю, что
бутылки мне будет мало, разворачиваюсь, иду к лотку с пивом, покупаю ещё
бутылку. Наскоро куснув мясца с рыбьего хвоста и пригубив икры, допиваю
первую бутылку, и открываю вторую. Уж вот её-то потяну, понежусь с ней.
Лезем на броню. Нет, на ходу пить будет неудобно. Допиваю и вторую,
отбрасываю. Хорошо, что мочевой пузырь крепкий, до следующего перекура
досижу. Рыба остаётся в кармане. Не брезгую ни карманом, могущим испачкать
рыбу, ни рыбой, пачкающей карман.
...Во Владикавказе, куда мы благополучно прибыли, доедаю рыбу.
Разглядываю город... Похож на все российские города, только горбоносых
много.
Идём в кафе. Суетимся возле меню - все голодные. Хасану очень хочется
показать, какая кухня на Кавказе - он рекомендует выбор блюд. Покупаем суп
харчо, манты. Хасан перешептывается с Семёнычем, тот кивает головой. В итоге
на столах каждого взвода появляется ещё и по бутылке водки.
- Как суп? - спрашивает Хасан щурясь.
- Чудесный суп, - отвечаю, отдуваясь обожженным специями ртом.
Разгрузкой и загрузкой машин занимаемся сами. В машинах - мешки. Что в
мешках, неясно. Пацаны, скинув куртки, оставшись в тельниках, работают.
Красивые, добрые тела. Закатанные рукава, вздувающиеся мышцами и жилами
руки. Хасан опять куда-то убрёл.
Выхожу на улицу, перекурить. По двору складов прохаживается незнакомый
хмурый подполковник.
Выбредает откуда-то Хасан, хитро щурясь, громко спрашивает у Семёныча,
стоящего неподалеку от меня:
- Разрешите обратиться товарищ полковник!
На Семёныче надет серый рабочий бушлат без знаков различия. Семёныч
довольно улыбается одними глазами. Хмурый подполковник, услышав обращение
Хасана, тут же куда-то уходит. Семёныч довольно смеётся. Умеет Хасан
подольститься.
Заканчиваем разгрузку, ночевать едем в вагончики, размещённые на краю
города. Перед сном, как следует, выпили. Пацаны полночи пели поганые
кабацкие бабьи песни. Семёныч подпевал. Тьфу на них.
Я лежал на верхней полке, разглядывал полированный в трещинах потолок.
Даша...
Разбудил меня Женя Кизяков, - моя очередь идти на улицу, дежурить.
Ночь тёплая, мягкая. Посмотрел на звезды, закурил.
"Хоть бы завтра что-нибудь случилось, и мы бы в Грозный не поехали..." -
подумал.
Три раза обошел поезд, ещё, с неприязнью, покурил. Разбудил смену, и
снова улегся.
"Даша, Дашенька..."
- Вылезай, конечная! Выход через переднюю дверь - проверка билетов!
Открываю глаза, утро. Плохиш идёт с полотенцем, перекинутым через пухлое
плечо, орёт.
Пацаны жмурят похмельные рожи, - солнечно. Умылись, похмелиться Семёныч
не дал. Хмуро загрузились в машины, на БТРы.
Где-то посередине города зачем-то остановились. И здесь мы впервые
увидели вблизи девушку, в юбке чуть ниже колен, в короткой курточке,
беленькую, очень миловидную, с черной папочкой. Так все и застыли, на неё
глядя.
- Я бы ее сейчас облизал всю, - сказал тихо, но все услышали, Дима
Астахов.
Честное слово, в его словах не было ни грамма пошлости...
Девушка обернулась, и взмахнула нам, русским парням, красивой ручкой с
изящными пальчиками.
Некоторое время я физически чувствовал, как ее взмах осеняет нас,
сидящих на броне. За городом подул ветер, и всё пропало.
Дорога немного развлекла. Когда долго едешь, и ничего не случается, это
успокаивает. Как же что-то может случиться, если всё так хорошо? Солнышко...
Остановились на том же рыночке, что и по дороге во Владикавказ. Пацаны
разбрелись. Я иду на запах шашлыков. Девушка торгует, сонные глаза, пухлые
ненакрашенные губы.
"Поесть шашлычков?" - думаю.
- Сколько стоят?.. Дорого...
Закуриваю, решаю философский вопрос:
"С одной стороны дорого. С другой - может, меня сейчас убьют на
перевале, и я шашлыков не поем. С третьей - если меня убьют, чего тратиться
на шашлыки? С четвертой..."
- Чего смотришь? - спрашивает девушка-продавец, - Скоро твои глаза не
будут смотреть... Да-да не будут, - речь ее серьезна.
Улыбаюсь, достаю деньги, покупаю порцию шашлыка. Не верю ей. Совершенно
ей не верю.
Вкусный шашлык, свинина. Хватаю здоровый горячий кусок зубами,
одновременно отдуваюсь, чтоб не обжечься. Жадно ем. В середине шампура
попадается особенной большой кус. Попробовал откусить - он какой-то
жилистый. Сдвинул его к краю шомпола, изловчившись, весь цапнул, начал
живать. Долго жую, жилу никак не могу раскусить. Скулы начинают ныть. Решаю
заглотить кусок, делаю глотательное движение, и мясо застревает у меня в
горле. Пытаюсь усилием горловых мышц втянуть его в себя, не могу. Смотрю
обезумившими глазами вокруг: что делать? В голове начинает душно, дурно
мутиться. Сейчас сдохну, а...
Лезу пальцами в рот, хватаю торчащую из глотки, не проглоченную до конца
мясную, жилистую мякоть, тащу. Спустя мгновенье держу в руке изжеванное
мясо, длинный, изукрашенный голыми жилами ломоть. Отбрасываю его в пыль. На
глазах - слёзы.
Покупаю пива, пью. Так дышать хорошо. Очень приятно дышать. Какой
славный воздух. Как славно чадит БТР, как чудесно пахнут выхлопные газы
машин.
Забравшись на броню, пою про себя вчерашнюю кабацкую ересь, под которую
заснул...
На подъезде к горам настигаем автобус, везущий детей. Автобус еле едет.
Чеченята смотрят в заднее стекло, и, кажется, кривляются.
- Семёныч, давай за автобусом держаться? - предлагает кто-то.
Семёныч хмуро молчит, жадно смотрит на автобус. Но по рации с первым
БТР-ом не связывается.
"Надо в заложники их взять! - думаю я, - Что же Семёныч..."
Я смотрю на автобус, еле тянущийся впереди первого БТРа. Пацаны тоже
смотрят. Горы уже близко. Уже началась песчаная, выложенная по краям щебнем
дорога. В этом щебне легко прятать мины. Мы будем спрыгивать с горящего
БТРа, кувыркаясь лететь на обочину, и там, из-под наших ног, упрятанных в
берцы, будут рваться клочья огня. А сверху нас будут бить в бритые русые
головы, в сухие, кричащие рты, в безумные, голубые, звереющие глаза.
Мы въехали в опасную зону. По обеим сторонам дороги вновь расползлись
апокалиптически освещённые холмы. Пацаны вперили взоры в овражки и
неровности холмов, но в самом краю зрачка многих из нас, благословенно
белел, как путеводная звезда, автобус.
"Всё..." - подумал я, когда автобус свернул вправо, на одну из
проселочных веток.
Оглядываю пацанов, кто-то смотрит автобусу вслед, Семёныч смотрит на
первый БТР, Женя Кизяков - на горы, при чем с таким видом, будто никакого
автобуса и не было.
Солнце печёт. Я задираю черную шапочку, открывая чуть вспотевший лоб. Не
смотря на то, что автобус свернул, освободил дорогу, колонна всё равно еле
тянется. Одна из машин едет очень медленно. Из-за неё первые машины колонны,
- БТР и один грузовичок уходят метров на тридцать вперед.
- 801-ый! - раздраженно кричит Семёныч по рации, вызывая Чёрную метку, -
Назад посмотри!
Первый БТР сбавляет ход.
Дышим пылью, взметаемой впереди идущими. Слышно, как натужно ревет мотор
третьей, замедляющей ход колонны, машины.
Переношу руку на предохранитель, аккуратно щелкаю, перевожу вниз; ещё
щелчок, упор - теперь если я нажму на спусковой крючок своего "Калаша", он
даст злую, и, скорей всего, бестолковую очередь. Кладу палец на скобу, чтобы
на ухабе случайно не выстрелить. Упираюсь левой ногой в железный изгиб БТРа,
чтобы было легче спрыгнуть, если.
Как долго. Едем долго как. Хочется слезть с БТРа и веселой шумной
мускулистой оравой затолкать машину на холм. Хочется петь и кричать, чтобы
отпугнуть, рассмешить духов смерти. Кому вздумается стрелять в нас - таких
весёлых и живых?
Третья машина, наконец, взбирается на взгорок, вниз катится полегче. Уже
виден мост. А окопы-то я просмотрел... С другой стороны ехал потому что.
В Грозном всем становится легко и весело.
- Не расслабляйтесь, ребята! - говорит Семёныч, хотя по нему видно, что
он сам повеселел.
Въезжаем на какую-то разгрузочную базу, грузовички там остаются, мы на
БТРах с ветерком катим домой. Петь хочется...
Подъезжаем к базе, а там сюрприз - маленький рыночек открылся, прямо
возле школы. Дородные чеченки, числом около десяти, шашлыки жарят, золотишко
разложили на лотках, пиво баночное розовыми боками на солнце отсвечивает.
- Мужики, мир! Торговля началась! - возвестил кто-то из бойцов.
БТРы притормозили.
- Водка! Вобла! Во, бля! - шумят пацаны.
Возле торговок начштаба шляется с двумя бойцами, виновато на Семёныча
смотрит, переживает, что не успел в школу спрятаться до нашего приезда,
засветился на рынке.
Солдатики подъехали, наверное, с Заводской комендатуры, водку покупают.
- На рынок пока никто не идет! - приказывает Семёныч на базе.
Занимались только друг другом.
Возросший вне женщин, я воспринимал её, как яркое и редкое новогоднее
украшение, трепетно держал её в руках. И помыслить не мог, - как бывает с
избалованными чадами, легко разламывающими в глупой любознательности
игрушки, - о внутреннем устройстве этого украшения, воспринимал её как
целостную, дарованную мне, благость.
Вели себя беззаботно. Беззаботность раздражает окружающих. Нас,
бестолковых, порицали прохожие тетушки, когда мы целовались на трамвайных
остановках, впрочем, целовались мы не нарочито, а всегда где-нибудь в
уголке, таясь.
Трогали, пощипывали, покусывали друг друга беспрестанно, пробуждая
обезьянью прапамять.
Стоя на нижней подножке автобуса, спиной к раздолбанным, позвякивающим и
покряхтывающим дверям, я гладил Дашу, стоящую выше, ко мне лицом, огромными
грудками касаясь моего лица - гладил мою девочку, скажем так, по белым
брючкам. Она задумчиво, как ни в чем не бывало, смотрела через моё плечо -
на тяжелые крылья витрин, пролетающих мимо, на храм в лесах, на строительные
краны, на набережную, на реку, на белые пароходы, ещё оставшиеся на причалах
Святого Спаса. Покачиваясь во время переключения скоростей, я видел мужчину,
сидевшего у противоположного окна, напротив нас, он держал в руках газету. В
газету он не смотрел, он мучительно и предельно недовольно косился на мои
руки, или, скорей, на то, чего эти руки касались.
Время блаженного эгоизма... Занимались, да, только друг другом.
Сидели в парках на траве, покупали на рынке ягоды, просили рыбаков на
пляже фотографировать нас. И потом, проявив в ателье, разглядывали эти
фотографии, удивляясь неизвестно чему, - своей молодости, юности своей.
Любящие - дикари, - если судить по тому, как они радуются всем амулетам,
побрякушкам и милым знакам.
Дикари, - знающие и берегущие своё дикарство, - мы не ходили в
кинотеатры, теле не включали, не читали газет. Мы обучались в некоем
университете, на последних курсах, но и занятия посещали крайне редко.
Дурашливо гуляли, и возвращались домой. Выходили из квартиры, держась за
руки, а обратно возвращались бегом, - нагулявшие жадность друг к другу.
Ее уютный дом, с тихим двориком, где не сидели шумные и гадкие пьяницы и
не валялись, пуская розовую пену передозировки наркоманы; с булочной на
востоке и с громыхающими железными костями трамваями на западе, на запад
выходили окна на кухне, когда я курил там весенними и летними утрами, мне
часто казалось, что трамвай въезжает к нам в окно.
Иногда от грохота начинали тихо осыпаться комочки побелки за обоями.
В некоторых местах обои были исцарапаны редкого обаяния котенком,
являвшего собой помесь сиамского кота нашего соседа сверху с рыжей
беспородной кошкой соседки снизу. Он появился в доме Даши вместе со мной.
Котенка Даша назвала Тоша, в честь меня.
Часто мы лежали поперек кровати, и смотрели на то, как Тоша забавляется
с привязанной к ножке кресла резинкой, увенчанной пластмассовым шариком.
Иногда он отвлекался от шарика, и с самыми злостными намерениями бежал к
углу стены возле батареи, где лохмотьями свисали обои.
- Брысь! - кричала Даша, - брысь, стервец!
Я стучал по полу уже разлинованной когтями котенка рукой, чтобы спугнуть
Тошу. Он оборачивался, и с удовольствием отвлекался на то, чтобы полизать
свой розовый живот.
- Обрати внимание, - говорила мне Даша, притулившись тяжеловатыми
грудками у меня на спине, и, проводя ладонью мне по темени, - кошки и собаки
могут лизать свои половые органы. А человеки, - нет. Выходит, что Бог
специально подталкивает людей к запретным ласкам...
- Едва ли, имея возможность, я стал бы забавляться сам с собой подобным
образом, - отвечал я, блаженно ёжась всем телом.
Даша при мне иногда читала, вечерами, - мне всегда казалось, что из
хулиганства. Я старался отвлечь ее.
- Как книга? - спрашивал я Дашу.
- Мысли короче, чем предложения. Мысли одеты не по росту, рукава
причастных оборотов висят, как у Пьеро.
И снова начинала читать. Ложилась на животик. Она так играла. Ждала, что
я ей помешаю.
Я подлезал ладонями под ее животик, расстегивал верхнюю пуговицу
джинсиков, медленно тянул молнию. Крепко цеплял пальцами джинсы, тянул на
себя, и она приподнимала задик, помогая мне.
Я снимал с неё сразу всё, и чувствовал, что ее одежда, черный кружевной
невесомый лоскут, и даже внутренность джинсиков, чуть-чуть уже пропитались
ей, ее желанием и готовностью.
Поднимал ее, просунув ей ладонь между ножек, поддерживал под животик,
чувствуя мякотью ладони горячие завитки. Мне открывалась прекраснейшая из
земных картин, упоительная география, разрезанный сладкий плод, цвета
мокрого персика, мякоти киви... или причудливая морская раковина. И в ее
влажном исподе пахло морем...
Засыпая, я чувствовал, как во мне продолжает колыхаться и подрагивать
всё то, что произошло в течение дня.
Я помню, как она просыпалась, очень многие утра, - и совсем не помню,
как она засыпала. Наверное, я всегда засыпал первым.
Лишь однажды, уже заснув, я открыл глаза, - и сразу встретился с ней
глазами. Она смотрела на меня. В полной темноте ее глаза жили как два
зверька. Что-то было в этом тёмное, тайное, удивительное, словно я на
мгновенье стал незваным соглядатаем, проник в нору, где встретилось мне
тёплое, мохнатое существо. Впрочем, удивленье быстро замешалось с сонной
вялостью, и я заснул.
- Мне иногда кажется, что жизнь - это как качели, - сказала она мне
утром.
- Потому что то взлёт, то..?
- Не знаю... - задумчиво сказала Даша и засмеялась, - Может, потому, что
тошнит и захватывает дух одновременно?
Я внимательно смотрел на нее, вспоминая ночное выраженье ее существа, ее
зрения, почему-то не решаясь спросить, почему, зачем она смотрела на меня.
- Нет, правда, я, когда что-то вспоминаю, пытаюсь вспомнить, я чувствую,
будто я на качелях: всё мелькает, такое разноцветное... и бестолковое.
Счастье... - ещё неопределенней добавила она.
Утром мы выходили на кухню, выпить горячего чая, Даша с вареньем моего
изготовления, она ела его из гордости за то, что варенье приготовил я, а я -
с закупленными Дашей впрок лазурными печеньями, потому что варенье я уже ел,
а такого печенья еще не пробовал. Я сметал крошки в ладонь, и засыпал их в
рот.
В "козелке" по городу ездить безопаснее, чем, скажем, в сопровождении
двух БТРов. На "козелок", в котором непонятно кто едет, чичи, возможно, и
внимания не обратят. Обстрелять, конечно, могут, мы на себе эту вероятность
опробовали, но всё-таки БТРы обстреливают чаще. Чины из главного штаба уже
пересели на "козелки", и катают по городу на больших скоростях в полном
одиночестве, ну с охраной, конечно, - из таких же белолобых молодцов, как
мы, но безо всяких, украшенных крупнокалиберными инструментами, кортежей.
Главный штаб - законодатель, так сказать, мод.
Наш капитан Кашкин, взяв водителем Васю Лебедева, добродушного бугая,
периодически куда-то катается по поручениям Семёныча, - в основном, в штаб
округа. Поначалу с ним ездил Хасан, - как знающий город, но потом Вася
быстро сориентировался, что да как, да где ловчее проскочить, кроме того,
начштаба где-то карту города раздобыл, так что кататься стали все подряд -
кого Семёныч пошлет, а посылал он обычно кого-то из командиров отделений
плюс один боец.
В первую же поездку я с собой Саню позвал, Скворца. В отделении моём
есть пацаны боевые, возможно, посильнее Сани, позлее, тот же Женя Кизяков -
хронически невозмутимый боец, или Андрюха Суханов, пулемётчик, громило
белотелое. Все пацаны отличные, разве что Монах... да что Монах, тоже
человек... но мне вот с Саней хочется ехать, и даже не хочу разбираться,
почему.
На переднее сиденье сажусь, - честно сознаюсь, не без удовольствия, это
из детства, наверное. Вася Лебедев хлопает капотом, ветошью руки протирает,
садится, ухмыляясь. Вот тоже чудо-человек, с хорошим настроением по жизни.
Из школы выходит начштаба с черной папкой, маленький, сутулый.
Усаживается на заднее сиденье рядом со Скворцом. Чувствуется, что весит
капитан Кашкин не больше чем среднестатистический восьмиклассник.
"Зачем таких в спецназ берут?" - думаю, имея в виду не только физические
данные начштаба, но и его слабохарактерность. Это Семёныч мутит: специально
таких замов себе подбирает, чтоб не подсидели.
- Открывай калитку, служивый! - кричит, приоткрыв дверь и высунувшись,
Вася пригорюнившемуся на воротах Монаху. - Вот фрукт... - без зла добавляет
он, хлопнув дверью и усевшись уже в машине, выруливая в ворота, спрашивает у
меня, - Ну вы там выяснили, за кого Бог-то?
- Бог, - говорю, - за всех. Он всех любит.
- Ага. Ну, вроде как арбитр, - смеётся Вася.
Солнце высвечивает размытые грязные потёки на лобовом стекле, в
зеркальце заднего вида я вижу бесцветное лицо Монаха, захлопывающего ворота.
Прилаживаю на колени автомат, поглаживаю два рожка, перепоясанные синей
изолентой, один - вставленный в автомат, другой, ясное дело, запасной.
Вася аккуратно объезжает лужи у ворот, проезжая правыми колёсами по тому
месту, где был и местами сохранился тротуар.
Чеченки потихоньку собираются на рынок, лотки свои раскладывают.
Семёныч разрешил пацанам на рынок выходить; "внимание, внимание и ещё
раз внимание" - предупредил Куцый. Водку, конечно, запретил пить. "Только
пиво".
Выяснилось, что уличная торговля - обычное в Грозном дело, признак
некоторого спокойствия в городе. Возле ГУОШа уже неделю рынок работает.
Никого пока не отравили. Чеченкам тоже жить хочется, - их же перестреляют
потом.
Пацаны соскучились по сладкому, да по мясистому - Плохиш всех достал
макаронами и тушенкой, - на рынке постоянно кто-то из наших крутится, иногда
из соседних комендатур приезжают ребятки, "собры" изредка бухают - у нас от
большого начальства подальше.
...Выруливаем налево, поднимаемся на трассу, ещё один поворот налево.
Вася, притормозив, по привычке, наклонившись корпусом к рулю, взглядывает
направо - нет ли транспорта. Пусто...
- Пусто, - говорю.
Едем в аэропорт, как начштаба попросил - язык не поворачивается сказать
о нем "велел" или "приказал". В лучшем случае - порекомендовал. Вася жмет
педаль на полную, поворачивает на такой скорости, что меня на дверь валит.
Начштаба покашливает, - по кашлю слышно, что он беспокоится насчет быстрой
скорости, но замечаний Васе не делает.
Вася спокойно держит тяжелые руки на руле, кажется, если он их напряжет,
да ухватится покрепче, он сможет руль вырвать с корнем.
В километре от аэропорта город заканчивается, трасса идет меж полянок и
негустой посадки. На подъезде к аэропорту стоит блок-пост.
Вася гонит машину, из блок-поста выскакивает офицер, сердито машет
рукой. Солдатик с грязным лицом в грязном бушлате и в грязных сапогах лениво
вскидывает автомат. Вася жмёт на тормоз, машина останавливается в метре от
офицера, тот, неприязненно глядя на лобовуху "козелка", в самую последнюю
секунду делает шаг назад. Видимо, оттого что не выдержал характер,
отшатнулся, офицер приходит в раздражение. Подойдя со стороны начштаба, он
откровенно грубо спрашивает у него документы. "Корочки", которые капитан
Кашкин торопливо извлек из внутреннего кармана комка, в порядке.
- У нас есть способ останавливать таких вот... гонщиков... - говорит
офицер, отдавая документы, глядя мимо Кашкина на Васю. Вася смотрит в
лобовуху, чувствует взгляд, но головы не поворачивает, и спокойно улыбается.
Я знаю, что его добродушный вид обманчив. Скажи офицер что лишнее, Васе
будет не в падлу выйти и дать ему в лицо. Хотя офицер, конечно, прав.
Солнышко блаженно распекает, я даже прикладываю руки к потеплевшей
лобовухе, и незаметно для себя улыбаюсь.
Вася набравший было скорость, на подъезде к аэропорту начинает
притормаживать, и, увидев что-то, произносит нараспев:
- Ё-ба-ный в рот!
Сквозь растопыренные на тёплой и грязноватой лобовухе пальцы, я вижу
людей, лежащих на асфальте... и мне не хочется отнимать рук.
Вася резко бьёт по тормозу, глушит недовольно буркающую машину и выходит
первый, даже не закрыв дверь. От толчка во время торможенья, я стукаюсь лбом
о горбушку левой руки, распластанной на стекле, и, не отнимая головы,
продолжаю сквозь пальцы и мутно-белесое стекло смотреть. Боже ты мой...
На заасфальтированной площадке возле аэропорта суетятся военные, врачи.
По краю площадки ровно в ряд уложены несколько десятков тел.
Солдатики... Посмертное построение. Парад по горизонтали. Лицом к небесам.
Команда "смирно" понята буквально. Только вот руки у мертвых по швам не
опущены...
Как же набраться сил выйти... Может закурить сначала? При мысли о
сигаретах меня начинает тошнить. Отталкиваюсь руками от стекла. Нащупываю
тёплой рукой ледяную ручку двери, гну вниз.
Первый же, лежащий с краю труп тянет ко мне корявые пальцы, я иду на эти
пальцы, видя только их. Ногтей нет или пальцы обгорели так? Нет, не обгорели
- руки розовые на солнце. Колечко "неделька" на безымянном. Два ногтя
стойком стоят, не оторвавшиеся, вмерзшие в мясцо подноготное. Куда ты,
парень, хотел закопаться? За чью глотку хватался...
Рукав драный колышется на ветру, на шее ссохшаяся корка вокруг грязной
дыры. Ухо, грязью забитое, скулы намертво запечатавшие сизые губы,
истончавшиеся от смерти, глаза открытые засыпаны пылью, волосы дыбом. Голова
зависла над землей - как раз под затылком парня кончается асфальт,
начинается травка, но на травку голова не ложится, вмерзла в плечи.
Никак не вижу мертвого целиком, ухо вижу его забитое грязью, пальцы с
вздыбившимися ногтями, драный рукав, волосы дыбом, ширинку расстегнутую,
одного сапога нет, белые пальцы ноги с катушками грязи между. Глаза боятся
объять его целиком, скользят суетно.
Родной ты мой, как же тебя домой повезут...
Где рука-то твоя вторая...
Делаю осторожный шаг вбок, на травку, с трудом ступаю на мягкую землю,
и, проверив ногой ее подозрительную мягкость, переношу вторую ногу на траву,
обхожу убитого. Забываю найти, высмотреть его левую руку, смотрю на
следующий труп.
Рот раскрыт и лошадиные жадные зубы оскалены животно, будто мертвый
просит кусочек сахару, готов взять его губами. Глаза его словно покрыты
слоем жира, подобному тому, что остается на невымытой и оставленной на ночь
сковороде. Руки мертвеца вцеплены в пах, где лоскутья гимнастерки и штанов
вздыбились и затвердели ссохшейся кровью.
Третий поднял, как на уроке, согнув в локте, руку, с дырой в ладони, в
которую можно вставить палец. Лоб как салфетка в грязно-алых потёках
сморщен, смят, наверное, от ужаса; рот квадратно, как у готовящегося
заплакать ребенка, открыт, и во рту, как пенёк стоит язык с откушенным
кончиком.
Наверное, этот откушенный кончик уже утащили в свой муравейник
придорожные муравьи, а парень вот лежит здесь, и куда его убили я никак не
найду.
Четвертого убили, кажется, в лоб. Лицо разворочено, словно кто-то с маху
пытался разрубить его топором. Обе руки его уперты локтями в землю и ладони,
окруженные частоколом растопыренных пальцев, подставлены небу. В ладонях
хранятся полные горсти не разлитой, сохлой крови.
И пятого угробили в лоб.
И шестого, с неровно отрезанными ушами, с изразцами ушных раковин,
делающих мертвую, лишенную ушей голову беззащитной и странной.
Да нет, Егорушка, не в лоб они убиты... В лоб их добивали.
Скрюченный юный мальчик лежит на боку, поджав острые колени к животу. И
хилый беззащитный зад его гол, штанов на мертвом нет. Кто-то, не выдержав,
накидывает на худые, белые бедра мертвого ветошь.
Обгоревшее лицо ещё одного мертвеца смотрит спокойно. Так, наверное,
смотрит в мир дерево. И нагота мертвеца спокойна, не терзает никого, не
требует одежды. И не догоревшие сапоги на черном теле смотрятся вполне
уместно. И железная бляха ремня, впечатанная в расплавившийся живот...
- Уголовное дело надо заводить! - орёт полковник, проходя мимо мертвого
строя. - Ах, мрази! Дембелей отправили безоружной колонной, на восемьдесят
человек четыре снаряженных автомата - они же патроны уже сдали! Без
прикрытия! Их же подставили! Их же в упор убивали пять часов! Ах, мать моя
женщина!
Полковник пьян. Его уводят какие-то офицеры.
Появляется ещё один полковник, трезвый.
- Какого хуя вы их тут разложили? - орёт он, - Телевидения дожидаетесь?
Немедленно всех убрать!
- Восемьдесят шесть, - говорит Вася Лебедев. Он шел мне навстречу с
другой стороны.
Я разворачиваюсь и иду к машине. В затылок будто вцеплены пальцы
мертвого солдатика, лежащего с краю.
- Пахнет... - беспомощно говорит Скворец, так и не отошедший от "козелка".
Влезаем с Васей в машину, одновременно хлопнув дверьми.
- Вась, может, развернешь машину? - просит Скворец.
- Они колонной шли... в тот же день, когда мы с Владика возвращались,
только с восточной стороны города, - говорит мне Вася, будто не слыша
Скворца, - Дембеля... Их уже разоружили. Дали бэтэры в прикрытие...
Снаряженные автоматы были только у офицеров... Слышал, что "полкан" говорит?
Подставили, говорит. Стуканул кто-то...
- Вась, разверни машину, - ещё раз просит Скворец.
- А ты глазыньки закрой.
- Не закрываются, - отвечает Саня.
VII
Первый день мы ходили на рыночек минимум по трое: пока один покупал
что-нибудь, двое глазели по сторонам, чтоб никакая вражина врасплох не
застала. И во второй тоже.
Закупились сразу пивом и воблой, шашлыку отпробовали, хоть и дорогой;
зелени южной отведали.
На третий день, конечно, расслабились, стали себя посвободнее вести. На
сельские постройки, да на дома у дороги, да на далёкие "хрущёвки" никто уже
не смотрел. Дома, как дома, чего на них смотреть. Тем более, что на крыше
школы - четыре поста.
Смуглые, грузные чеченки спокойно стоят за прилавками, расставленными
вдоль дороги. Не шумят, не торгуются, называют цену и не рубля не сбавляют.
Ни мало не похожи они на жертв российской военщины, - не испуганные, сытые,
усатые. К слову сказать, красивого лица не встретишь. Есть одна девушка на
рынке, вроде ничего, миловидная, да и то, скорей, полукровка, с русским
вливанием. Это Хасан нам сказал, ему видней. Возле этой девушки постоянно
стоят наши пацаны, говорят что-то, смеются. У девушки лицо при этом
брезгливое.
Хасан, как-то отправившись на рынок, - мы называем это "в город", -
попал в дурную ситуацию. Купил пивка, побрёл неспешно на базу и услышал, как
за спиной торговка с соседкой переговаривается по-чеченски:
- А это ведь наш парень. Он в школе с моим учился...
Хасан сказал об этом Семёнычу. Командир запретил Хасану в город
выходить.
- Теперь твои яйца стоят по тысяче долларов! - кричит Хасану, внося чан
с супом, Плохиш. - Все твои одноклассники соберутся... - кряхтит Плохиш,
устанавливая чан на скамейку, - с бо-о-ольшими кинжалами...
Хасан хитро улыбается.
- Я бы за две штуки себе яйца сам отрезал, - задумчиво говорит Вася
Лебедев. У него вечно грязные, будто проржавевшие, руки. Белые, атласные,
новые карты, которые он держит в своих заскорузлых лапах, смотрятся
беззащитно и трогательно. Такое ощущение, что дама, на груди которой лежит
окаймленный черной полоской ноготь Васи, сейчас взвизгнет. Вместе с Васей
играют Саня Скворцов и Слава Тельман. Слава их постоянно обыгрывает. Вася
матерится, Скворец улыбается, и, похоже, думает о другом.
- Есть маза прокрутить выгодную сделку, - задумчиво продолжает поднятую
Плохишом тему Язва. - Хасан! Говорят, это совершенно безболезненно...
Хасан все ухмыляется.
- Я беру на себя самую тяжелую часть операции, - продолжает Язва, -
Собственно, прости за тавтологию, операцию. Покупателя ты сам найдешь.
Позвони по старым телефонам, может среди твоих друзей по двору есть
какой-нибудь завалящийся полевой командир. Торговаться пойдет Тельман. И -
две штуки наши. Или четыре, а, Тельман?
Язву внезапно увлекает новая, назревшая в его голове шутка. Он подходит
к играющим.
- Парни, смотрите какой непорядок. Саня у нас Скворцов, Вася - Лебедев,
а Слава какой-то Тельман. Слава, давай ты будешь... Вальдшнеп?
Вася Лебедев довольно смеется. Саня смотрит на Язву удивленно, такое
ощущение, что он даже не понял о чем речь. Слава недовольно молчит.
- Отстань, Гоша, я уже говорил, что я русский, - выговаривает он.
- А я тувинец! - хуже прежнего смеётся грязно-рыжий Вася, щуря
южно-русские глаза с бесцветными ресницами.
Парни рассаживаются есть. Режут лук. Никогда мужики не едят столько лука
и чеснока, как на войне.
Семёныча по рации вызывают в штаб. Он кличет Васю Лебедева и Славу
Тельмана. Слава сразу встает, сбрасывает с тарелки недоеденные макароны в
чан для отходов, берёт автомат и выходит. Вася давится, ложку за ложкой
набивает рот недоеденным. От выхода возвращается, берёт кусок хлеба и
луковицу.
После обеда мы с Саней выходим на улицу покурить. Бездумно обходя
школьный двор, я заглядываю в каморку к Плохишу. Эта скотина там водку в
уголке разливает. Астахов и Женя Кизяков стоят со стаканами наготове.
- А, бляди! - кричу.
- Тихо! - зло шипит Плохиш. - Шеи нет там? А? А начштаба?
- Будешь? - предлагает мне Женя Кизяков.
- Ща, я Саньку позову, - я выглядываю на улицу. - Санёк! Давай сюда.
Мы быстро выпиваем. Закусываем луком. Опять выпиваем. Разливаем
остатки... Плохиш засовывает в щель в полу пузырь. Бутылка звякает, видимо,
там уже таятся ей подобные.
- Плохиш, ты весь НЗ пропьешь! - смеюсь я.
Выходим на улицу. Закуриваем. Сладко туманит и одновременно немного
тошнит. Санька все никак не развеселится.
- Ты чего какой, Сань? - спрашиваю.
- А?
- Ты где?
- Как где?
Я смеюсь.
- Девочку хочу, - вдруг говорит Саня.
- На ужин? - глупо шучу я, и, понимая глупость своей шутки, продолжаю, -
Чего это вдруг? Только вторая неделя пошла.
- Ты представляешь, Егор, - вдруг говорит мне Саня, - я вот что подумал:
это ведь ужас, что на земле есть девушки... тонкие, нежные...
- Чего ж тут плохого? - спрашиваю, чуть вздрагивая от нежданной Саниной
искренности.
- Егор, ты пойми, вот ходят все эти существа, на них трусики одеты,
тряпочки всякие... грудки свои девочки несут... попки... и у каждой из них,
подумай только, у каждой, - ни одного исключения нет, - между ног вот это
розовое... серое... прячется, - Саша сглотнул слюну. - Это ведь божий дар,
то, что у них это есть. Не у всех, конечно, божий дар... у многих, - так,
просто орган... но у некоторых, - это божий дар. А девушки, Егор, все
девушки, им торгуют. Балуются им, - этим даром. Не так торгуют, чтоб
блядовать, а просто разменивают... как папуасы... на всякие побрякушки. Я
пока пацаном был, в школе пока учился, думал, что нормальные девочки все
недотроги. Ну не так чтоб никогда и никому... но, по крайней мере, серьезно
это делают, отчёт себе отдают. Со шлюхами всё понятно, а вот если есть у
девушки голова, она же понимает, что всякие прелести ей не просто так даны.
Как ты думаешь Егор? - не оставив ни секунды мне на ответ, Саня заговорил
дальше, - Я до нашего спецназа три работы сменил. В разных конторах работал,
у меня ведь отец буржуй, он меня пристраивал.
- Кем работал? - зачем-то спрашиваю я.
- Да какая разница, кем... Черт знает кем. Там полно было девушек, самых
разных возрастов. Малолетки были, - после школы, первый курс какого-нибудь
юрфака... лет двадцати-двадцати двух были, которым за муж пора... замужние
были, пару-тройку лет в браке... о разведёнках вообще молчу... Не скажу,
чтоб я там их всех перехапал. Было, конечно. Дело не в этом. Дело в том, что
они с самого начала собой торгуют. Устроится такая девочка на работу.
Улыбается, заигрывает немного, но всё красиво... пристойно... А потом, когда
поближе познакомимся все... Восьмоё марта, скажем, отметим... Вот тут надо
только момент уловить, чтоб, как на рыбалке - подсечь. Выпила она чуть
больше, развеселилась, - ты ее рассмешил, заставил ее хохотать, всех девочек
и не девочек тоже заставил смеяться... А потом вы курить выходите и ты ее, -
пока она горда перед подругами, что ты ее, а не их курить позвал, ты ее
сразу - цап... Или - другой вариант: ее парень обидел. Девочки обычно в этот
день задумчивые приходят на работу, раздраженные даже... Главное, с
менструацией этот день не перепутать. Вот ее парень обидел, а тут ты
наготове. Тютьки-матютьки, заливаешь ей... изображаешь из себя такого
внимательного, понимающего, всепрощающего... И весёлого. Девушкам ведь надо
всего три вещи, - чтоб их смешили, чтоб их баловали и чтоб их жалели. Я имею
в виду, для того чтобы... они могли поделиться своим даром... Всего-ничего
им надо. И не дают они некоторым вовсе не из чувства собственного
достоинства, а потому, что тот, кто добивается, все условности необходимые
не соблюдает. Сделай как надо и - всё будет, как хочешь. Я это десятки раз
видел. И сам пробовал. Иногда прямо на работе, в кабинете... Можно домой ее
к себе позвать. Можно к ней в гости зайти. Самый гадкий вариант - в
гостинице. Туда только законченные твари идут. Гостиница, - погостили и
ушли. Хуй погостил в ней и - до свиданья... Я почему-то сразу никогда не
понимаю всего бесстыдства происходящего. Зато сейчас очень хорошо понимаю...
Ты подумай, Егор, мужики они лопухи. Но в них, в хороших мужи
ках, нет этого бесстыдства. Они тоже, конечно, бывают хороши. Но у них,
у мужиков, Егор, божьего дара-то нет. Хуй себе и хуй. Висит. Какой это божий
дар! И самое главное, это не парни девочек снимают, а наоборот. Всегда
наоборот. Есть, конечно, кобели. Но их мало. А все остальные мужики -
простые существа. Не мудрые. Их самих девушки снимают. Я серьёзно...
Импульсы от них исходят, от девочек - рассмеши меня, покатай меня на машине,
купи мне что-нибудь... чулочки... пожалей меня, когда мне грустно... и
всё... Ты представь, Егор! - Саня повернулся ко мне, - Он ведь совершенно
чужой ей человек, этот мужик, парень, пацан. Никто ей. Она его едва знает. И
она, девочка, совсем голенькая, ложится с ним вместе. В рот себе берёт
его... мясо. Из любопытства, что ли? Никогда не поверю, что случайному
человеку это приятно делать! Ножки забрасывает ему... Куролесит, как
заполошная... Он ее мнёт всю, тонкую... В троллейбусах, в трамваях все
девочки сидят, как подобает, никто на голове не стоит. Попробуй тронь там, в
троллейбусе, девушку. Погладь ее. Получишь сразу. А вот если ты сделал
какой-то набор действий, самый примитивный, - она сразу на все готова. Она
знает-то тебя, на один комплект чулочков и на четыре глупые шутки больше,
чем соседа в трамвае. И уже готова от тебя зачать ребенка! Даже если у неё
сто спиралей стоит, она все равно готова зачать! Чего они такие дуры?
Я молчу.
- Ты как думаешь, Егор, их бог наказывает?
- Наверное, Бог всех наказывает. Всех без исключенья.
Мы бросили бычки в урну.
- Чего-то меня мутит, - говорит Сашка.
- Надо ещё выпить, - предлагаю я.
- Надо, - соглашается Сашка.
Мы отпрашиваемся у начштаба, - и отправляемся на рынок.
Саня сразу прётся к девушке-полукровке.
- Куда ты, Сань? У неё водки нет! - смеюсь я.
Саня меня не слышит. Я думаю о том, что Саня сказал.
"Не буду об этом разговаривать" - решаю для себя. За раздумьями не
замечаю, как покупаю водку. Понимаю то, что купил, уже отойдя от прилавка.
Оборачиваюсь, - вроде, думаю, я денег много дал торговке, а сдачи она дала
мало. Смотрю на торговку, она копошится в своём товаре.
"Чего я ей скажу? - думаю. - "Где моя сдача?" А с чего сдача? Сколько я
денег-то ей дал?"
Саня всё около девушки топчется. Смотрю на него и понимаю, что в том,
как они стоят друг напротив друга, - Саня и торговка, - есть что-то
неестественное.
Подхожу к ним и вижу: Саня уперто смотрит на девушку, в лицо ее. А она
на него, и что-то говорит при этом, зло.
- Зачем вы приехали? - спрашивает она Саню, когда я подхожу. - Кто вас
звал? Вы моих детей убили. Ваши дети будут наказаны за это.
- Пойдем, Санёк, - я тронул его за рукав.
На рыночке уже кто-то состроил столик, две лавочки рядом поставлены.
- Давай посидим здесь, покурим? - предлагает он мне.
- Чего ты на неё смотрел?
Саня неопределенно машет рукой.
Подъезжает БТР. На броне сидят десанты.
- Здорово, парни! - кричат нам с брони. - Вы откуда?
- Со Святого Спаса! - откликаюсь я.
Прямо на броне у десантов расстелен персидский ковёр. Весь затоптанный,
в чёрных иероглифах берцовских подошв, но всё равно красивый. На башне -
красный флаг, советский. Я любуюсь пацанами, их бэтээром, ковром, знаменем.
Случайно цепляю взглядом торговку, на которую Саня смотрел.
- Саня, глянь, как она ненавидит, - говорю, откупоривая пузырь.
Торговка смотрит на БТР, глаза ее источают животное презрение. Так
смотрит собака, сука, если ее ударишь в живот.
Саня не оборачивается. Ему больше не интересно на неё смотреть.
Десанты идут к прилавкам, но деньгами они явно не богаты. Смотрят на
товары, держа руки в карманах.
На рынок подъезжают грузовичок и "козелок", с солдатиками - с пехотой.
Грязная пацанва в замызганной форме. Они вообще не вылезают из машин, только
жадно зарятся на пиво и консервы.
Пока десанты выглядывают товар на рынке, и лениво, но постепенно
озлобляясь, торгуются с чеченками, их БТР начинает разворачиваться. Он
плавно въезжает передними колесами в огромную лужу метрах в десяти от ворот
нашей базы, я смотрю, как чёрные густые волны с шумом занимают сухие
пространства вокруг дороги. Я опять перевожу взгляд на молодую торговку на
другой стороне улочки и вижу, как в лицо ей бьют черные жесткие брызги.
Санька летит со скамейки. Десанты крутят головами, кто-то присел и
сдёргивает с плеча автомат. Раздаются длинные и какие-то далёкие автоматные
очереди...
БТР наехал на мину в луже, вот что случилось. Кувыркаюсь с лавки, в
ужасе оглядывая окрестность, - куда деть себя.
"Мамочка! - зову я про себя женщину, которую не помню, - Куда мне
спрятаться!"
Нет, это не дикий страх, это что-то другое, - некая ошпаренная
суматошность.
Ползу куда-то в кусты, оборачиваюсь и вижу, что десанты вообще никуда не
прячутся, а сидят на корточках возле БТРа. Некоторые даже курят.
Обстрелянные пацаны, сразу видно. У БТРа одно колесо смотрит вбок, шина
висит лохмотьями.
Солдатики повыпрыгивали из "козелка" и грузовичка, и, не теряя времени
даром, тащат в машины пиво и консервы с прилавков. Торговки не
сопротивляются, - спешно убирают под одежды лоточки с пришпилинным к черному
бархату золотишком, - кольцами, серьгами, цепочками.
Очереди раздаются всё ближе. Такое ощущение, что сначала кто-то стрелял
вверх (за горелыми постройками? или со стороны асфальтовой дороги?), после
начал палить по-над головами, а теперь уже норовит проредить рыночек.
Чеченские бабы, покидав в баулы оставшийся товар, побежали в сторону "хрущёвок".
Девушка-полукровка, как-то уродливо хромая побежала за ними, оставив товар
на прилавке. Потом передумала, вернулась. С ее лотка два солдатика сгребают
пиво, засовывая банки за шиворот. Подбежав, она берет банку шпрот и бьёт
ближайшего из солдат по лицу. Тот, весело взглянув на девушку, хватает ее за
руку, - я жду, что он ее сейчас ударит или вывернет руку, - но солдат
аккуратно и быстро извлекает из пальцев девушки шпроты и бегом возвращается
к машине.
Глупо зыркаю по сторонам. Слышу, как меня окликают по имени,
оборачиваюсь на голос так резко, что кажется, шея слетает с резьбы, -
Семёныч, присел возле дороги, у поваленных прилавков. Рядом Вася Лебедев.
- Егор, давай на базу!
Я привстаю, но медлю. Семёныч подбегает ко мне, хватает меня чуть ли не
за шиворот, толкает впереди себя:
- Давай, Егор, быстрей!
Подбегаю к БТРу, сажусь у колеса, с левой стороны, так чтоб меня не было
видно с асфальтовой дороги. Десанты, почувствовав, что запахло палёным,
сгрудились у БТРа, влезли под него, прямо в лужу. Стреляют куда-то, кто
куда.
- Хули вы здесь лежите? - кричит на десантов Семёныч, и тут же мне, -
Егор, открой ворота! Ты с кем был?
Вдруг вспоминаю, что со мной был Скворец. Не знаю, что сказать. Семёныч
имеет полное право застрелить меня здесь же, - я потерял подчиненного.
- Со мной! - отзывается Скворец из под БТРа.
- Ворота откройте! - кричит Семёныч.
Привстаю и теменем чувствую, как над головой пролетают пули, - они
действительно свистят.
"Если бы я был выше, я бы уже умер", - понимаю я. И снова, дергаясь,
присаживаюсь, опускаю зад, как баба, присевшая помочиться. Я не в силах
бежать к воротам. Но Саня уже сорвался, он уже у ворот, уже открывает их.
Утопая в луже, я плюхаю, медленно! медленно! медленно! едва не плача, к
воротам. Подбегая, падаю на железо ворот, толкаю.
Во двор базы сразу влетают, объехавшие БТР, "козелок" и грузовик. Бегут
десанты.
Я, наконец, вспоминаю, что у меня есть автомат, присаживаюсь у ворот,
стреляю, - вперёд стрелять страшно, там, вроде, наши бегают, да и не видно
из-за БТРа. Бью влево, через низину, в сторону асфальтовой дороги, где стоят
нежилые здания.
Представления не имею, откуда стреляют по нам.
Осматриваю опустевший рыночек, - ежесекундно ожидая, что увижу
чей-нибудь труп. Но нет, трупов нет. Вообще никого нет. На земле валяется
банка консервов, оброненная одним из солдатиков. А вот и наш пузырь, я его
выронил, сам не заметил как. Половина уже вытекла. У меня возникает
сожаление. Наверное, это исключительно русское чувство, - смертельно
тосковать по поводу разлитого спиртного.
- Егор, не стреляй! - слышу.
Из кустов вылезает Слава Тельман.
- На базу все! - орёт Семёныч. Рядом с ним сидит Вася Лебедев, по рации
запрашивает крышу, просит, чтобы они нас прикрыли как следует.
- Пусть повнимательнее работают! - говорит Васе Семёныч.
Кто-то открывает двери школы настежь, туда устремляются десанты и
солдатики, пригибаясь, бежит Саня Скворец.
У ворот остаются Семёныч с Васей, и мы с Тельманом, несколько десантов.
Семёныч замечает Тельмана:
- Ты здесь? - говорит он недовольно. - Давай на базу.
Слава, упершись автоматом в бок, бежит к школе, давая длинные очереди в
сторону асфальтовой дороги. В один прыжок через пять ступеней влетает в
двери школы. Я бегу следом за ним.
Мне хочется сделать всё так же красиво, как Слава, - автомат в бок,
длинные очереди на бегу. Но автомат у меня почему-то стоит на одиночных
(когда я успел переставить предохранитель?), и поэтому вместо роскошных
трелей своего "Калаша", я слышу редкие хлопки, сопровождающиеся ощутимой
отдачей приклада в живот. Бежать и стрелять одиночными неудобно, я перестаю
дергать спусковой крючок, и, прижав автомат к груди, со счастливой улыбкой
вбегаю в школу. В коридоре стоят наши и солдатики, встречают. Лица у всех
возбужденные. Я даже с кем-то обнялся, вбежав, и пожал руку кому-то, и
улыбнулся.
За мной вбегает десант. У дверей школы, вижу я, остановился ещё один
десант и самозабвенно палит в сторону асфальтовой дороги. Кто-то из стоящих
рядом позвал его по имени, - хорош, мол, давай двигай в школу, - но он,
взбрыкнув ногами, падает. В голове его, будто сделанной из розового
пластилина, выше надбровья образовалась вмятина. Такое ощущение, что кто-то
ткнул туда пальцем и палец вошел почти целиком.
Все оцепенели.
К десанту подбежали Семёныч с Васей, схватили его за руки-за ноги, и
втащили в школу.
- Док где? - орёт Семёныч.
Подбегает наш док, дядя Юра. Садится возле парня, берёт его руку за
запястье...
- Мужики, у него дочка вчера родилась! - говорит кто-то из десантов,
будто прося: ну давайте, делайте что-нибудь, оживляйте парня, он ведь свою
дочку ещё не видел.
Пощупав пульс, потрогав шею десанта, док делает едва заметное движенье
руками, - как бы бессильно раскрывая ладони, - смысл движенья этого прост и
ясен, - парень убит.
Семёныч сгоняет всех в "почивальню", приказав никому не высовываться.
Сам, взяв Кашкина, собирается идти на крышу. Уже переступая порог,
разворачивается, - увидев Славу Тельмана, обтирающего грязные штаны.
- Ты чего же меня бросил, боевик хуев? - спрашивает Семёныч у Славы. -
Почему меня Вася Лебедев прикрывал?
- Семёныч, я в другую сторону из машины выпрыгнул... - начинает
рассказывать Слава, но Семёныч уже вышел, долбанув дверью.
- Каждая божия тварь печальна после соития, - говорила мне Даша,
памятуя слова одного русского страдальца; мы лежали в ее комнатке с синими
обоями и она гладила мою бритую голову, - каждая божия тварь печальна после
соития, а ты печален и до и после.
- Я люблю тебя, - говорил я.
- И я тебя, - легко отвечала она.
- Нет... Я люблю тебя патологически. Я истерически тебя люблю...
- Там, где кончается равнодушие, начинается патология, - улыбалась она.
Ей нравилось, что - кровоточит.
У меня начались припадки, в те дни. Я заболел.
Я шёл к ее дому, и мне очень нравилась эта дорога. С улицы, где чадили
разномастные авто, я сворачивал во дворик. В подвальчике с торца дома, мимо
которого я проходил, располагалась какая-то база, и туда с подъезжавшей
"Газели" ежеутренне сгружали лотки с фруктами и овощами.
"Газель" подъезжала ко входу в подвальчик. В кузове стоял водитель,
подающий лотки. Из подвальчика выбегал юноша в расстегнутой куртке, под
которой была расстёгнутая рубаха, потный, ребристый, бритый ёжиком. Он
хватал лоток и топал по ступеням вниз. Тем временем водитель пододвигал к
краю кузова ещё один лоток и шёл в дальний конец кузова за следующим. Я как
раз проходил мимо, в узкий прогал между "Газелью" и входом в подвальчик, и
не упускал случая прихватить в горсть три-четыре сливы или пару помидорок.
Так, из баловства.
Во дворе дома стояла клетка метра два в высоту, достаточно широкая. Там
жили собаки, колли, - мальчик и девочка. Кобель и сучка, если вам угодно.
Их легко было различить, - сучечку и кобеля. Он был поджар, в его осанке
было что-то бойцовское, гордое, львиное. Она была грациозна, и чуть ленива.
Он всегда первым подскакивал к прутьям клетки, завидев меня, и раза два
незлобно глухо тявкал. Она тоже привставала, смотрела на меня строго, но
спокойно, глубоко уверенная в своей безопасности. Изредка она всё-таки
лаяла, и что-то было в их лае семейное; они звучали в одной октаве, только
его голос был ниже.
Но однажды сучка пропала. В очередной раз я повернул за угол дома,
вытирая персик о рукав, слыша за спиной невнятный, небогатый мат водителя, и
увидел, что кобель в клетке один.
Он метался возле прутьев, и, увидев меня, залаял злобно и не мелодично.
- Ма-альчик мой, - протянул я и тихо направился к клетке, - А где твоя
принцесса? - спросил я его, подойдя в упор. Он заливался лаем, у него
начиналась истерика.
Зайдя сбоку, я заглянул в их как бы двухместную, широкую конуру и там
сучки не обнаружил.
- Ну, тихо-тихо! - сказал я ему и пошёл дальше, удивленный. Они были
хорошей парой.
Следующим домом была общага, из раскрытых до первых заморозков окон ее,
доносились звуки музыки, дурной, пошлой, отвратительной.
Возле нашего дома стояли два мусорных контейнера, в которых, мирно, как
колорадский жук, копошился бомж. Приметив меня, он обычно отходил от
контейнера, делал вид, что кого-то ждёт, или просто травку ковыряет
стоптанным ботинком. В нашем дворе водились на удивление мирные и
предупредительные бомжи. От них исходил спокойный, умиротворенный запах
затхлости. В сумках их нежно позвякивали бутылки.
Возле квартирки моей Дашеньки стоял большой деревянный ящик, почти
сундук, невесть откуда взявшийся. Подходя к ее квартире, я каждый раз не в
силах был нажать звонок, и присаживался на ящик.
Я говорил слова, подобные тем, что произносила мне воспитательница в
интернате: "Ра-аз, два-а, три-и... - затем торжественно, - Больше! - с
понижением на пол тона, - не! - и, наконец, иронично-нежно, - пла-ачем!"
Сидя на ящике, я повторял себе: "Раз! Два! Три! Думаем о другом!"
О другом не получалось.
Я бежал вниз по лестнице, и, вспугнув грохотом железной двери
по-прежнему копошащегося в помойке бомжа, выходил из подъезда.
"Ну зачем она? А? Зачем она так? Что она? Что она не могла что ли
как-нибудь по-другому? Господи мой, не могу я! Дай мне что-нибудь моё!
Только моё!"
Я бормотал, и плавил лбом стекло маршрутки, уезжая от ее дома, я брел по
привокзальной площади, и сдерживал слезы безобразной мужской ревности. Мне
было стыдно, тошно, дурно.
"Истерик, успокойся! - орал я на себя. - Придурок! Урод!"
Ругая себя, я отгонял духов ее прошлого, преследовавших меня. Мужчин,
бывших с моей девочкой.
Я сам развёл этих духов, так же, как нерадивые хозяева разводят мух, не
убирая вчерашний арбуз, очистки картошки, яичную скорлупу со стола. Я вызвал
их бесконечными размышлениями о ее прошлом, - моей Даши.
К тому времени, когда мой разум заселили духи, я досконально изучил её
тело. Духи слетались на тело моей любимой, тем самым терзая меня, совершенно
беззащитного...
Печаль свою, лелеемую и раскормленную, до дома своего, находившегося в
пригороде Святого Спаса, я не довозил. По ошибке я садился в электричку,
направляющуюся в противоположную сторону. Остановки через две я замечал
совершенно неожиданные пейзажи, роскошные особняки за окном.
"Когда их успели понастроить?" - удивлялся я.
"Почему я их не видел?"
"Может быть, я всё время в другую сторону смотрел? Скажем, в Святой Спас
я ехал всегда, по случайности, слева, а обратно, всегда, по случайности
справа? И в итоге всегда смотрел в одну сторону... Чушь..."
- Куда электричка едет не, скажете?..
"Ну вот, я так и думал...
Ну что за мудак, а".
Я вставал и направлялся к выходу, и тут, конечно же, навстречу мне
заходили контролеры. Строгие лица, синие одежды. Несколько минут я с ними
препирался, доказывая, что сел не в ту электричку, потом отдавал все деньги,
которых всё равно не хватало на штраф, в итоге квитанцию я не получал, и
выдворялся на пустынный полустанок, стылый, продуваемый, лишенный лавочек,
как и все полустанки России.
Подъезжала ещё одна электричка, но там, - о, постоянство невезенья! -
контролеры стояли прямо на входе, проверяя билеты у всех пяти пассажиров,
бессистемно размещённых на платформе. Опережая полубомжового вида мужчину с
подростком лет семи, я подходил к дверям вагона, хватал подростка под руки,
якобы помогая ему забраться, и, защищаясь своей ношей, проникал в вагон.
- Билетик где? - шумела проводница-контролер, злобная тетка лет сорока
пяти, похожая на замороженную рыбу.
- Дайте ребенка-то внести! - огрызался я, обходил ее, ставил лицом к ней
мальца, и пока она брезгливо разглядывала корочки мужика полубомжового вида,
я бежал в другой вагон.
Я выходил на вокзале Святого Спаса, почему-то повеселевший и пешком
добирался до Дашиного дома.
Заходил в ее квартиру и ничего ей не говорил.
Семёныч ещё не успокоился после вчерашнего, - Слава Тельман сидит на
своей койке хмурый; Семёныч уезжал вместе с десантами, убитого отвозил,
Славу с собой не взял, - и тут ещё одно злоключение. Вася Лебедев гранату
кинул в окно.
Семёныч как раз обратно вернулся; мы стоим возле входа в школу,
обсуждаем случившееся. При появлении командира, конечно, все замолчали.
- Проверяйте посты, чтоб внимательней работали, - мимоходом говорит
Семёныч Шее и Столяру, - Поменьше тут мельтешите. Сидите в здании.
Шея заходит за Семёнычем, кивает из-за плеча командира дневальному, -
докладывай, мол.
- Товарищ майор, за время вашего отсутствия произошло чрезвычайное
происшествие: боец Лебедев бросил гранату в окно.
- Пострадавшие есть? - быстро спрашивает Семёныч.
- Нет.
- Лебедева ко мне.
Лебедев, впрочем, вовсе не виноват.
Старичков, сапёр наш, когда-то вытащил чеку из РГН-ки, наверное, на
одной из зачисток, но бросать гранату не стал. Обкрутил, прижав рычаг,
гранату клейкой лентой, и так и носил в кармане разгрузки.
Сегодня утром, пока Семёныча не было, Старичков хорошо выпил; Плохиш,
поганец, наверное, поднёс. Пьяный Старичков пришел в спортзал и со словами
"На! Твоя..." дал Васе Лебедеву гранату. Лебедев взял гранату, сел на
кровати, повертел РГН-ку в руках и стал снимать с нее клейкую ленту. Когда
лента кончилась, раздался щелчок - сработал запал. У Васи было полторы
секунды. В спортзале, на кроватях валялись пацаны, никто, к слову, даже не
заметил, что произошло.
Я видел Васю краем зрения, я читал в это время; Вася двумя легкими
шагами достиг бойницы и кинул гранату.
Ниже этажом ухнуло.
- Вася, ты что охуел? - закричал Костя Столяр, подбегая к Лебедеву, все
ещё стоящему у окна.
В общем, обошлось.
- Вы представляете, что такое ехать с гробом к матери? - Семёныч зло
смотрит на нас, собравшихся актовом зале, и совершенно не смотрит на
Старичкова, который понуро, как ученик, стоит перед парнями, справа от
Семёныча. Рядом с Семёнычем сидит неизменно строгий Андрей Георгиевич -
Чёрная метка.
"Кто он такой?" - думаю.
- Вы представляете, что такое приехать и сказать матери, что ее сын
погиб не героем в бою, а его угробил какой-то мудак? Ты знал, что граната
без чеки?
- Знал.
- Зачем ты ее дал Лебедеву?
- Я не думал, что он ее будет раскручивать.
- Федь, ну как я мог подумать, что ты мне гранату дашь без чеки и ничего
не скажешь, - сказал Лебедев с места.
- Я готов искупить кровью, - тихо говорит Старичков.
- "Готов искупить"? - передразнивает его Семёныч. - Вы ещё войны не
видели! - обращается он ко всем. - Это я вам говорю. Не ви-де-ли!
"Бах-бах-бах", постреляли из автоматиков, боевики вашу мать! Вот когда,
блядь, клюнет жареный петух, - Семёныч снова обращается к Старичкову, но не
смотрит на него, - я посмотрю, как ты будешь искупать!
- Домой поедешь! - безо всякого перехода говорит Семёныч и впервые
брезгливо оборачивается на провинившегося, - А здесь пацаны будут за тебя
искупать. Собирай вещи.
- Сергей Семёныч... - говорит Старичков.
- Всё, свободен.
Сопровождать Старичкова в аэропорт поехали начштаба и мы со Скворцом.
Вася Лебедев напросился в водилы. По дороге я избегал со Старичковым
разговаривать, да и у него желания с нами общаться явно не было.
Вася всё порывался его развеселить, но он не откликался.
"Странно, - думал я, - Вася, который чуть не взорвался и к тому же
остаётся здесь, успокаивает Старичкова, который вечером будет у жены под
мышками руки греть... или Старичков не женат?".
Федя, как казалось, равнодушно смотрел в окно; но уже в аэропорту,
выходя из машины, я увидел, что он плачет.
"Повезло ему или нет? - думаю я. - Вот если бы меня отправили, я бы
огорчился? Всё-таки домой бы приехал, к Даше..."
Я понимаю, что мне не хотелось бы, что бы меня отправили домой. Это было
бы неправильно - уехать и парней оставить. Мне кажется, все наши бойцы
именно так рассуждают. Со Старчковым даже никто не попрощался. Не потому,
что вот его все вдруг запрезирали, просто потому, что он отныне - отчуждён.
Да и сам Федя только Филю, пса своего обнял. Филя и не понял, что хозяин
уезжает.
Начштаба пошел в аэропорт.
На крыше аэропорта стоят буквы "Г", "Р", "О", "З", "Н", "Ы", "Й".
Слева от аэропорта плац, маршируют солдатики.
"Им, может, умирать завтра, а их маршировать заставляют. Что-то тут не
правильно..." - думаю.
Старичков, следом за начштаба выходит из "козелка", вытаскивает свой
рюкзак. Взяв за лямки, волочит его по асфальту в сторону автовокзала.
Вася выскакивает, окликает Старичкова, - куда, мол, но тот не
отзывается.
Вася, пожав плечами, садится в машину.
Проходящий мимо усатый майор строго смотрит на Старичкова. Тот
останавливается, не дойдя до аэропорта.
- Санёк, хочешь домой? - спрашиваю я Скворца.
- Нет, - отвечает.
Появляется наш начштаба, молча проходит мимо Старичкова, идет к "козелку".
- Рейс отменили, - говорит начштаба. - Чего делать-то?
"Тоже, - думаю, - капитан, - совета спрашивает".
- Давай его до Рязани подбросим? - весело предлагает Вася, и в знак
полной готовности хватает обеими руками руль.
- До Рязани далеко... - говорит начштаба серьёзно.
"Интересно, - думаю, - он действительно тупой или просто такой вот
человек?"
Начштаба явно раздумывает, вызвать ли ему Семёныча по рации, на запасной
волне, чтобы спросить, что делать, и сомневается, не покажется ли он при
этом слишком бестолковым.
- Поехали на базу, - насмешливо говорит Лебедев, - Завтра отвезём.
Начштаба неопределенно кивает головой, и Лебедев, как мне кажется даже
не заметив этого кивка, высовывается из машины и зовёт Старичкова.
Тот оборачивается, кивком спрашивает, что надо, но Вася не отвечает,
заводит машину. Старичков нехотя идёт к "козелку".
Он открывает дверь и молча смотрит на нас.
Такое его поведение начинает раздражать.
"Он что, презирает нас всех теперь?" - думаю я.
- Садись, - говорит Вася. - Твой самолет улетел.
- Чего такое? - цедит сквозь зубы Старичков.
- Садись, говорю.
На базе Старичков хмуро вытащил рюкзак и прошел мимо курящих пацанов в
спортзал. Те посмотрели на него иронично, как на новичка. Я, улыбаясь,
прошел за Старичковым в "почивальню".
- Не раздевайся, - говорит мне Шея.
- А чего?
Шея не отвечает на вопрос, - приглядываясь к пацанам, выкликивая
поименно, собирает кроме меня Хасана, Диму Астахова и Женю Кизякова.
Отправляемся в кабинет Черной метки.
- Чего случилось, взводный? - интересуется Астахов по дороге.
- Попросили собрать пять надежных ребят. За неимением надежных
остановился на вас, - говорит Шея серьезно, открывая дверь в кабинет. Нас
молча ждут: Андрей Георгиевич и Семёныч.
- Хасан, знаешь дом шесть по улице Советской? - спрашивает Чёрная метка,
когда мы рассаживаемся.
- Знаю, - говорит Хасан.
- Точно, помнишь, где он? Ты ведь давно в Грозном не был? - спрашивает
Семёныч.
- Я здесь жил. Я помню, - отвечает Хасан.
Чёрная метка пишет на листочке цифры - 6 и 36.
- Это номер дома и номер квартиры. Здесь живет Аслан Рамзаев. По
оперативным данным, он находится в городе, приходит ночью домой. Надо его
аккуратно взять и привести сюда. Ночью или утром. Выбирайте, когда удобней.
"Во, бля...", - думаю я ошалело.
- Насколько аккуратно? - спрашивает Шея.
- Без пулевых ранений в голову, - говорит Семёныч.
Мне кажется, что Семёныч заговорил только для того, что бы показать, что
и он тоже начальник.
Чёрная метка подробно добавляет, о том, что работать надо предельно
аккуратно, и лучше даже синяков не оставлять.
Решаем выйти вечером, в 20.00. Город начинают обстреливать ближе к
полночи, есть смысл выйти пораньше. А обратно уж как получится.
"Ну почему вот я стесняюсь забиться под кровать и сказать, что у меня
живот болит? - думаю я в "почивальне", - Что это за стыд такой глупый? Ведь
убьют и всё... Откуда они могут знать, что этот Рамзаев один придёт? А вдруг
он с целой бандой приходит? А мы будем в подъезде сидеть, как идиоты. Кому
это только в голову пришло..."
Не найдя ответов ни на один из своих вопросов, я думать об этом
перестал. Взял книгу, но ничего в ней не понял.
"Как можно какие-то книги писать, когда вот так вот живого человека
могут убить. Меня. Да и какой смысл их читать. Глупость. Бумага".
Я ушёл курить и курил целый час. Вернулся - Шея носок зашивает.
"Видимо, он намеревается вернуться" - подумал я презрительно. Послонялся
между кроватей, пацаны предложили мне в карты поиграть, я неприятно
содрогнулся.
"В карты, бляха-муха..." - передразнил мысленно.
Хасан лежал на койке с закрытыми глазами.
Я опять вышел на улицу. По дороге встретил Женю Кизякова.
- Последний раз посрал, - сообщил мне Женя, улыбаясь.
- Да ладно! - ответил я Кизе.
Это меня немного успокоило. Хоть один нормальный человек есть. А то
носки зашивают. Тоже мне.
Ну, естественно, пока я одевался, Плохиш предложил мне помыться, чтобы
потом возни было меньше с трупом.
- Вы куда? - спрашивают у нас пацаны с поста на воротах.
- За грибами, - говорит Астахов.
Выходим, бежим, пригибаясь, от дома почти родного, от тёплой
"почивальни"...
"Куда мы? Куда нас?.."
Присели, дышим.
- Хасан, может, ты адрес забыл? - улыбаясь, шепотом спрашивает Кизя, в
смысле - "хорошо бы, если б ты дорогу забыл", и, не дождавшись ответа,
обращается к Шее, - Взводный, давай в кустах пересидим, а сами скажем, что
он не пришёл?
Я по голосу слышу, что Кизя придуряет. Если бы мне вздумалось сказать то
же самое, это прозвучало бы слишком искренне. Кизя смелый.
"Наверное, смелее, чем я", - с огорчением решаю я.
Шея молчит.
Отойдя метров на сто от школы, сбавляем ход.
"Куда нам теперь торопиться?" - думаю иронично.
Хасан идёт первый. Договорились, что если кто окликнет, он ответит
сначала по-русски, а потом и по-чеченски. Мы одеты в черные вязаные шапочки,
разгрузки забиты гранатами, броников, естественно, нет.
Смотрю по сторонам. Мягко обходим лужи. Шея тихонько догоняет Хасана,
останавливает его, делает шепотом замечание. Хасан подтягивает разгрузку, -
видимо, что-то звякало, я не слышал.
Начинаются сельские дома, заглядываю в то окно, где мы видели труп на
первой зачистке.
"Если этот труп по ночам ходит и ловит случайных путников, это не так
страшно, чем сидеть в подъезде..." - думаю.
Вытаскиваю из кармана упаковку жвачки, кидаю пару пропитанных ароматной
кислотой кубиков в рот. Сбоку тянется рука нагнавшего меня Кизи. Поленившись
выдавливать кубики жвачки, кидаю на ладонь ему всю пачку.
Из темноты встает полуразрушенная "хрущёвка", сереет боком. Неожиданно
вспыхивает огонёк в одном из окон на втором этаже. Мы присаживаемся, я,
чертыхнувшись, падаю, чуть ли не на четвереньки. Огонёк тут же гаснет.
Шея машет рукой, пошли, мол. Кизя трогает ладонью землю, - жвачку мою
потерял.
Медленно отходим, огибаем дом с другой стороны. Идём вдоль стены по
асфальтовой дорожке. Хрустит под ногами битое стекло.
Хасан поднимает руку, останавливаемся. Прижимаюсь спиной к стене,
чувствую бритым, тёплым затылком холод кирпича. Оборачиваюсь на Кизю, он
жует - нашёл-таки. Кизя делает шаг вбок, на землю возле асфальта, видимо,
пытаясь обойти стекло, и резко отдернув ногу, произносит:
- Ёбс!
Смотрю на него.
- Говно! - произносит Кизя с необычайным отвращением. Слышится резкий
запах. Видимо, канализацию прорвало в доме.
Астахов, идущий позади Кизи хмыкает.
Кизя бьёт каблуком по асфальту.
Шея недовольно оборачивается:
- Женя, ты что, танцуешь?
- В дерьмо вляпался, - поясняю я.
Идём дворами мимо то деревянных, то железных заборчиков, лавочек у
подъездов, мусорных куч. Лицо задевают ветви дворовых деревьев.
Останавливаемся на углах, перебегаем промежутки между домами, осматриваемся,
идём дальше. Хасан уверенно ведёт нас.
Как всё-таки здесь всё похоже на российские городки, на пыльные дворики
Святого Спаса. Сейчас вот подойдем к этой трехэтажке, а там Даша половички
вытрясает, в белых кроссовочках, в голубеньких брючках, в короткой маечке, и
виден открытый загорелый пупок, и тяжелые грудки встряхиваются, когда она
половичком взмахивает... Ага, Даша... Хасан, выворачивая за угол, лоб в лоб
сталкивается с женщиной, здоровой чернявой бабой в платке, в кожаной,
расстегнутой на груди куртке, в юбке, в резиновых сапогах. Некоторое время
все молчат.
- Напугалась... - говорит она спокойно, и чуть улыбаясь - это слышно по
голосу.
Хасан отвечает что-то нечленораздельное, но по-русски. Приветливый набор
звуков, произнесённый Хасаном, должен по его замыслу выразить то, что мы
тоже немного напугались, но всё, как видим, обошлось благополучно, мы вот
тут прогуливаемся с ребятами и сейчас разойдемся мирно по сторонам. Чуть
склонив голову, женщина тихо проходит мимо нас, мы стоим недвижимо, как
манекены, глядя вперед.
Обойдя замыкающего Астахова, женщина заходит в подъезд, дверь громко и
неприятно скрипит, и зависает в полуоткрытом состоянии.
Шея оборачивается на нас, Астахов коротко и многозначительно кивает
головой вслед женщине. Шея раздумывает секунду, потом говорит:
- Идём!
Чувствую, что Астахов недоволен. А я? Не знаю. Чего, убить ее, что ли,
надо было? Взять бабу и зарезать? Как корову... Ну что за дурь.
"Сейчас она позовет своих абреков, - думаю, - и они нас самих перережут.
Как телят".
Покрепче перехватываю ствол. Сжимаю зубы.
"Сейчас, перережут. Хер им".
Останавливаемся у корявых кустов. Присаживаемся на корточки. Смотрим
назад, на тот дом, от которого отошли. Ломаю веточку, верчу в руках, бросаю.
Где-то далеко раздаются автоматные очереди. Здесь, вокруг нас, тихо.
Встаем, двигаемся дальше. Совсем уже стемнело.
Как мы пружинисто и цепко идём, какие мы молодые и здоровые...
Всё, наш дом, приплыли. Пятиэтажное здание серого цвета, "хрущёвка",
второй подъезд. Напротив дома, видимо, была детская площадка. В темноте
виднеется заборчик, качели, похожие на скелет динозавра, беседка, как
черепашка...
Шея тыкает в меня пальцем и затем указывает на дальний угол дома.
- Глянь и вернись, - говорит он тихо, когда я прохожу мимо него.
Как всё-таки плохо идти одному. Чувствую себя неуютно и нервно.
Неприязненно кошусь на окна: разбитое, целое, разбитое, потрескавшееся...
Вот было бы замечательно увидеть там лицо, прижавшееся к стеклу,
расплывшиеся губы, нос, бесноватые глаза. Даже вздрагиваю от
представленного. Угол. Заглядываю за. Помойка, мусор, тряпки, битое стекло.
Вглядываюсь в темноту. Опять где-то раздаются выстрелы. Дергаюсь, прячусь за
угол.
"Ну чего ты дергаешься, - думаю, - чего? Черт знает, где стреляют, а ты
дергаешься".
Возвращаюсь к своим, не глядя на окна. Хасан и Шея уже зашли в подъезд,
Астахов держит дверь, ждет меня. Вхожу, Астахов медленно, по сантиметру,
прикрывает дверь, но она все равно выдает такой длинный, витиеватый скрип,
что у меня начинается резь в животе.
Поднимаемся на второй этаж. Смотрю вверх, в узкий пролет. Естественно,
ни чего не вижу. Шея щелкает зажигалкой перед одной из дверей - только на
секунду, прикрыв ее ладонью, при вспышке озаряется цифра "36".
"Надо же, - думаю, - номер сохранился. А чего бы ему ни сохраниться.
Кому он нужен..."
Мы быстро, стараясь не шуметь, поднимаемся выше этажом. Прислушиваемся.
"Бля, куда мы забрели", - думаю.
Чувствую внутри мутный страх, странную душевную духоту, словно всё
сдавлено в грудной клетке.
- Чего будем делать? - спрашивает Астахов.
- Попробуем выбить любую дверь, - отвечает Шея. - Может быть, через окна
удастся уйти.
Распределяемся: Женя Кизяков, Дима Астахов и я усаживаемся возле окна на
площадке между вторым и третьим этажами - смотрим на улицы, поглядываем на
двери, чтобы кто-нибудь нежданный не выскочил с гранатометом. Хасан и Шея
стоят сидят на лесенке чуть ниже нас.
Вижу качели на детской площадке. При слабом порыве ветра дзенькает
стекло ниже этажом...
Дерево... Крона как будто бурлит на слабом огне... Кто-то когда-то сидел
под деревом, целовался на скамеечке. Чеченский парень с чеченской
девушкой... Или у них это не принято - так себя вести? У Хасана надо
спросить. Принято у них под деревьями в детских садах целоваться было, или
это вообще немыслимо для чеченцев.
Куда всё-таки нас, меня занесло. Сидим посереди чужого города, совсем
одни, как на дне океана. Чего бы Даша подумала, узнай она, где я сейчас?..
На какое-то время в подъезде воцаряется тишина. Потом Дима тихонько
кашляет в кулак. Чувствую, что у меня затекла нога, меняю положение тела,
громко шаркая берцем. От ботинок Кизи веет тяжелым, едким запахом кала...
- Кизя, может, ты снимешь ботинок и положишь его за пазуху? - предлагает
Астахов шепотом. - Я сейчас в обморок упаду.
Я чувствую, что Кизя улыбается в темноте. Он необидчивый. Даже как-то
радостно реагирует, когда над ним шутят. И от этого значение и едкость шутки
совершенно растворяются.
Хасан поправляет ремень, что-то звякает о ствол.
Шея стоит недвижимо, спиной к стене, полузакрыв глаза.
Далеко раздаются автоматные очереди.
"А что, если я сейчас заору дурным голосом "...тё-мна-я ночь! только
пули свистят по степи..." - что будет?" - думаю я. И сам неприязненно
дергаюсь. Какое-то время не могу отвязаться от этой шальной мысли. Что бы
отогнать беса сумасшествия, тихонько, одними губами напеваю эту песню.
- Ташевский молится, - констатирует Астахов.
- Цыть! - говорит Шея.
Замолкаем. Всё время хочется сесть иначе, ноги затекают. Терплю. Смотрю
на пацанов, никто не шевелится. Терплю. Наконец, Астахов пересаживается
иначе; следом, Кизя, сидящий на лестнице, вытягивает ногу в обгаженном
ботинке и ставит ее на каблук рядом с Астаховым; под шумок и я
пересаживаюсь.
- Как куры, блядь, - говорит без зла Шея.
- Кизя, тварь такая, убери ботинок, - просит Астахов.
Кизя молчит.
Астахов наклоняется над берцем Кизи, пускает длинную слюну - сейчас мол,
плюну прямо на ногу.
- Ага, и платочком протри, - советует Кизя.
Астахов сплёвывает в сторону и отворачивается к окну.
Смотрим вместе в темноту. Качели иногда скрипят. Крона все бурлит.
- Пойдем, на качелях покачаемся? - предлагаю я Димке, пытаясь разогнать
внутреннюю мутную тоску.
Молчит.
"Забавно было бы... Выйти, гогоча, и громко отталкиваясь берцами от
земли, начать качаться... Чеченцы удивились бы..."
От того, что я вспоминаю чеченцев, произношу мысленно имя этого народа,
мне становится ещё хуже.
"Они ведь близко... Где-то здесь, вокруг нас. Может быть, в этом
подъезде... Мама моя родная..."
Метрах в тридцати раздаётся пистолетный выстрел. Бессмысленно
перехватываю автомат.
"О, наш идет, - думаю иронично, пытаясь себя отвлечь, - возвращается
домой и от страха в воздух палит".
Начинаю мелко дрожать.
"От холода..." - успокаиваю себя. Дую на озябшие руки.
Резко скрипит входная дверь и меня окатывает внутренняя тошнотворная
волна. Разум дёргается, как рыба, брошенная на сковороду. Не знаю что
делать. Кизя медленно встает. Астахов уже стоит.
Шея поднимает руку с открытой ладонью - "тихо!" Слышны спокойные шаги.
Один человек будто бы... Да, один.
"Один, один, один, один..." - повторяю я в такт сердцу, быстро.
Медленно снимаю предохранитель, встаю на колено, направляю ствол между
прутьями поручня. Появляется мужская голова, спина, зад.
- Аслан Рамзаев? - спрашивает Шея, шагнув навстречу поднимающемуся
мужчине.
Мужчина делает ещё один, последний шаг и встает на площадке напротив
Шеи. Автомат Шеи висит сбоку, дулом вниз, отмечаю я. Шея стоит вполоборота к
подошедшему, расслабленно опустив руки.
- Да, - слышу я ответ чечена, чувствуя мякотью согнутого пальца холод
спускового крючка.
Шея очень легким, почти незафиксированным моим глазом движением бьёт
чечена боковым ударом в висок. В паденье чечен ударяется головой о каменный
выступ возле двери собственной квартиры. Я смотрю на его тело. Тело
недвижимо. Шея хлопает чечена по карманам. Подбегает Хасан, помогает Шее...
Я расслабляю палец, тупо зависший над спусковым крючком. Кошусь на
Кизякова, тот смотрит на двери третьего этажа, держа ствол наперевес.
Астахова не вижу, он у меня за спиной.
- Как там на улице? - спрашивает Шея тихо глядя поверх меня. Какой у
него голос спокойный, а.
- Пусто, - отвечает Астахов.
Шея рывком переворачивает чечена, ловко связывает припасенной веревкой
руки. Извлекает из разгрузки пластырь и нож. Отрезав сантиметров на двадцать
ленты, залепляет чеченцу рот. Перевешивает автомат на левое плечо. Взяв
чечена за брюки и за шиворот, вскидывает на правое плечо, головой назад.
- Хасан, Егор, посмотрите... - просит Шея на первом этаже.
Выходим, обойдя взводного с его поклажей, на улицу. Вглядываемся в
темноту детской площадки. Расходимся в разные стороны. Я добегаю до конца
дома, заглядываю за угол. Сдерживаю дыхание, прислушиваюсь. Луна
необыкновенно ясная стоит над городом Грозным. Помойка, расположившаяся за
домом, источает слабые запахи тлена.
Возвращаюсь, нагоняю уже вышедших из подъезда своих.
Хасан чуть торопится. Постоянно уходит вперед, потом, присев, и
оглядываясь на нас, поджидает.
"До-мой, до-мой, до-мой..." - повторяю я ритмично и лихорадочно.
- Гэй! - кричит кто-то рядом.
Останавливаемся.
"Сейчас начнётся!" - понимаю я.
- Гэй-гэй-гэй! - повторяют явно нам - то ли с крыши, то ли из одного из
окон, неясно...
Все присаживаются. Шея сбрасывает чечена с плеча, тот внезапно
вскакивает, Шея хватает его за горло, валит на землю, прижимает головой к
земле.
Несколько мгновений мы всматриваемся в темноту, ища источник крика.
- Я тебе, сука, голову отрежу, - говорит Шея внятным шепотом своей
оклемавшейся ноше. - Понял?
Я не вижу, отвечает ли чечен.
- Пошли! Бегом! - командует Шея.
Вскакиваем, я сразу догоняю Шею, потому что чеченец впереди него бежит
не очень быстро. Шея хватает его за шиворот, дергает так, что трещит и
рвется куртка. Подбегаем к дому, жмёмся к стенам, сворачиваем за угол.
- Ещё бросок!
Добегаем до следующего дома. Чеченец крутит головой, таращит глаза,
смотрит назад.
- Давай, порезвей работай клешнями... - говорит Шея чечену, пропуская
его вперед.
- Егор, веди его, - приказывает мне взводный; отходит назад, к углу дома
и вместе с Астаховым начинает вглядываться и вслушиваться в темноту, которую
мы миновали.
Я толкаю чечена, он делает несколько шагов, спотыкнувшись, падает, я
подцепляю его за ремень, он смешно встает на четыре конечности, и оттого,
что я все ещё судорожно тяну его за ремень вверх, не может никак подняться.
Нас догоняет Шея, хватает чечена за волосы, дергает его вперед, наш пленник
делает длинный прыжок вперед и набирает скорость.
"Почему никак не стреляют?" - думаю я.
Пробегаем ещё квартал. Садимся с Астаховым к стене, пускаем длинную,
тягучую слюну. Чеченец быстро дышит носом. Он морщит скулы и мышцы лица, я
понимаю, что ему хочется отлепить пластырь. Я мягко бью ему пальцами левой
руки по лбу, чтоб перестал.
Шея стоит на углу дома.
- Тихо… - говорит он, подойдя к нам. - Вроде тихо.
Мы бежим дальше, чеченец часто спотыкается.
Шея связывается с базой, предупреждает, что мы близко.
Метров за пятьдесят до базы становится легко. Уже дома. Почти уже дома.
Совсем уже дома.
Мы входим во двор и начинаем смеяться.
- "Гэй-гэй-гэй!" - пародирует неизвестного, окликавшего нас, Астахов,
заливаясь. Я тоже хохочу.
- "Гэй!" - повторяю я. - "Гэй-гэй-гэй!"
В ночном Грозном раздаётся наш смех.
- Кизя, мы не скажем парням, что ты боты обгадил от страха! - смеётся
Астахов, и Кизя тоже смеётся.
- Ну что, аксакал, поскакали дальше? - спрашивает гыгыкающий Шея у
чеченца, хмуро смотрящего куда-то вбок. И мы снова хохочем.
Нас встречает улыбающийся Семёныч и начштаба. Семёныч кажется родным,
хочется броситься ему на шею.
"И начштаба - отличный мужик!" - думаю я.
Чеченца сразу уводят в кабинет Чёрной метки.
Мы входим в "почивальню" посмеиваясь. Пацаны дрыхнут.
"Гэй-гэй-гэй!" - повторяем мы, улыбаясь, уже на исходе здорового
мужского хохота.
Скворец поднимает заспанную голову, улыбается нежно, щурит глаза.
"Гэй-гэй-гэй..." Что может быть забавнее.
|