ДРУГИЕ ПРОЕКТЫ:
|
Нина Фёдорова, «Жизнь», роман
Несколько лет назад «Роман-газета» опубликовала роман
писательницы-эмигрантки первой волны Нины Фёдоровой «Семья». Это
произведение имело огромный успех у читателей. В редакцию пришли сотни
писем. Сейчас мы печатаем новый, неизвестный российскому читателю, роман
русской писательницы из США «Жизнь». Это настоящая семейная сага, действие
которой охватывает несколько десятилетий – с предреволюционных времён до
начала Второй мировой войны. Роман Нины Фёдоровой перекликается с такими
классическими произведениями русской литературы, как «Тихий Дон» Михаила
Шолохова и «Доктор Живаго» Бориса Пастернака. Драматическая история страны
показывается через судьбу людей – студентов, революционеров, литераторов,
интеллигентов и простых тружеников. Роман «Жизнь» представляет интерес для
читателей всех возрастов – для тех, кто только вступает в жизнь и для тех,
кто хранит память о великом и трагическом прошлом нашей страны.
№ 6, 2005 г.
Фёдорова Нина (Антонина Ивановна Подгорина) родилась в 1 895 году в г
Лохвица Полтавской губернии. Детство её прошло в Верхнеудинске, в
Забайкалье. Окончила историко-филологическое отделение Бестужевских женских
курсов в Петербурге. После революции покинула Россию и уехала в Харбин. В
1923 году вышла замуж за историка и культуролога В. Рязановского. Её
сыновья, Николай и Александр тоже стали историками. В 1936 году семья
переехала в Тяньцзин, в 1938 году - в США. Наибольшую известность приобрёл
роман Н. Фёдоровой «Семья», вышедший в 1940 году на английском языке. В
авторском переводе на русский язык роман были издан в 1952 году нью-йоркским
издательством им. Чехова. Роман, посвященный истории жизни русских
эмигрантов в Тяныдзине, проблеме отцов и детей, был хорошо принят критикой
русской эмиграции. В 1958 году во Франкфур-те-на-Майне была издана повесть
Фёдоровой «Дети». В 1964-1966 годах в Вашингтоне вышла первая часть её
трилогии «Жизнь». В 1 964 году в Сан-Паулу была издана книга «Театр для
детей». Почти до конца жизни писала романы и преподавала в университете
штата Орегон. Умерла в Окленде в 1985 году. В 1992 г. «Роман-газета»
опубликовала роман «Семья» с послесловием Дм. Урнова (№ 10). Роман «Жизнь»
публикуется в России впервые.
Нина Фёдорова
«Жизнь»
роман
Книга третья
(избранные главы)
VIII
Итак, её муж, теперь большевик, товарищ Гордеев, — в городе, на
революционной сцене. Он власть, по делам общественным и государственным
всемогущ. Главный герой грядущих трагедий города...
Что осталось в давно выжженном сердце когда-то молодой, восторженной Ани?
Она видела падение империи, несчастья своей семьи. Страх и горе всё теснее
сжимали «Усладу», туже закручивая, обвивая семью Головиных со всех сторон.
Всё забыть: личные чувства, собственное достоинство, — но спасти детей
брата! Просить выпустить Димитрия и Милу за границу; просить помочь
разыскать Бориса, если он жив, и ему также помочь уехать... Какое это было
бы счастье! Она пойдёт и будет просить. Она имеет право на это, она, так
беззаветно, так бескорыстно отдавшая незнакомому человеку своё право на
счастье. Итак, услуга за услугу, жертва за жертву. Если хотите, преступление
за преступление, одно за другое, но честно, товарищ! Если нужно, она может
стать перед ним на колени... Возможно, надо целовать его обувь? Она поцелует
и обувь. Только бы спасти детей от Поповых, Оливко, Полины. Две старые
женщины остались в «Усладе». Убейте их, рвите на части, если вам это нужно.
Не медлить!
Мила за дверью услыхала лёгкие шаги тёти и порхнула по лестнице вниз. Как
изваяние сидела генеральша на страже, в кресле.
Недрожавшей рукой накинула Анна Валериановна бархатную чёрную накидку и
кружевной чёрный шарф. Обычной походкой спустилась вниз и — прямая, гордая,
величественная и суровая — прошла по гостиной. На пороге она обернулась:
— Я ухожу в город. Не беспокойтесь — возможно, я задержусь.
«Боже мой, — подумала Мила, — но у ней совсем другое лицо! Боже мой, я могла
бы не узнать её, если бы не шарф и накидка».
Генеральша не сказала ничего. Она не подняла головы от вязанья.
После долгих лет героической выдержки, после неослабного постоянного
контроля над собою Анне Ва-лериановне было необычно действовать под влиянием
минуты и импульса. Но в ней прорвалось то, что давно накипело.
Разнообразные чувства-воспоминания подымались в ней, переливались из неё,
волнами катились над её головой, она затоплена была своим внутренним
волнением и не могла, не хотела уже рассуждать, снова молчать, опять одной
знать и хранить свою тайну.
Быстро, не глядя по сторонам, она мчалась по улицам города. Но у самого
здания Думы, напротив входа, она круто остановилась.
Куда она шла? Зачем? Что влекло её? Что уносило? Чего она ждала? Она не
могла бы ответить.
Коричневые полосатые маркизы над дверью, давно выцветшие, грязные,
полуоторванные, бились на ветру, словно сами страдая и её предупреждая о том
же. Великолепные когда-то ступени входа были заплёваны, затоптаны, грязны.
Она потому и остановилась так круто — в ней словно спросил кто-то строго:
«Здесь ты ищешь защиты?»
Но романтик в ней, пробудившись, не дал ей думать, мчал её дальше. «Зачем я
здесь? — она спросила ещё раз себя, но уже на пороге, уже взявшись за ручку
двери, и тут же ответила: — Ищу защиту для детей семьи». «Но нет! нет! —
крикнул в ней голос рассудка. — Не только это! Тебя гонит другое». «Другое?
Пусть друroe». Ей хотелось увидеть того человека, для счастья которого она
так бескорыстно отказалась от личной жизни. «Как он выглядит? Он помнит обо
мне? Должен помнить, конечно. Что он думает обо мне? Что он мне скажет?» И
ещё раз голос рассудка ей крикнул: «Остановись! Ты пожалеешь об этом!»
Но она уже вошла. Она уже пробивалась сквозь толпу. Она спрашивала
секретаря, как увидеть товарища Гордеева.
— Занят, — ответил секретарь, не поднимая головы от своей работы.
— Доложите. Он примет меня, — сказала она высокомерно.
— Он примет вас, гражданка?
Секретарь положил перо и взглянул на неё с любопытством. Встретив этот
пылающий взгляд, он подумал: «Наверное, у ней револьвер под накидкой. Но
товарищ Гордеев тоже сидит с револьвером, конечно».
— Так он вас примет? — переспросил секретарь.
— Да, примет, как бы он ни был занят. Дайте мне,
пожалуйста, перо. — И, вырвав из своей записной книжки сиренево-серый
листок, она написала: «Особа, стоявшая с вами в церкви в Сибири, желает вас
видеть немедленно».
Секретарь вернулся через минуту. Удивление было на его лице:
— Пожалуйста, гражданка!
Она вошла в кабинет.
— Здравствуйте, — услышала она размеренный, бесцветный голос. — Садитесь.
Чем могу служить?
Его тон говорил: спешите, я занят. Я занят.
Но она не намерена была спешить. Она не позволяла себя торопить. Она
медленно подошла к креслу, сказав: «Благодарю вас!», села и затем, медленно
поднимая глаза, взглянула наконец на него.
— Ну-с? — спросил он, продолжая писать. Он ещё не посмотрел на неё. Его
«ну-с» говорило куда больше, чем эти три звука: К делу! Будьте кратки! К
делу, к делу. Скажите и уходите. Так принимают ненужных, нежеланных и
бестолковых просителей.
Она всё ещё сидела молча, глядя на него. Если он был занят, она не была. Она
не спешила. Ею уже было уплачено за всё то время, какое она могла бы отнять
у него.
Перед нею сидел пожилой человек аскетического типа, худой и бледный, но
твёрдый, чем-то сильный и чем-то страшный. Если на нём не было жира и почти
не было мускулов, скелет его был сделан из стали. Одет он был бедно и
выглядел действительно очень занятым и очень усталым.
— Я была другом вашей Лизы, — сказала наконец
Анна Валериановна.
— Лизы?! — переспросил он. — Ах да... Залесской.
Так что же?
Она молчала: он позабыл даже фамилию Лизы.
— Чем могу служить? В чём ваша просьба?
Это слово — «просьба» — всколыхнуло в ней гнев.
— Вы действительно узнали меня? — спросила она холодно и высокомерно.
— Нет, конечно, я не узнал и не мог бы узнать вас. Но вот ваша записка: я
вспомнил, кто вы, то есть кто вы были. Только поэтому я и принял вас вне
очереди, хотя я и очень занят... Так в чём же ваша просьба? Ваша записка, —
костлявым, длинным пальцем он постукал по записке на столе, — не говорит
ничего. Но тут слово немедленно, — он подчеркнул ногтем прямые, гордые буквы
слова. — Так давайте же спешить, гражданка! Дело ваше такой большой
важности? Слушаю. — И, закрыв глаза, очевидно, стараясь извлечь мгновение
отдыха от этой остановки в работе, он приготовился слушать.
Она молчала.
Он открыл глаза и с удивлением посмотрел на неё.
— Наконец, в чём же вы нуждаетесь?
Волна гнева подхватила и понесла её.
— Лично я ни в чём не нуждаюсь. Нет ничего, в чём вы могли бы быть мне лично
полезны. Но есть другие... В городе анархия... в городе грабежи, пожары,
террор...
— Всё это мы приведём в порядок... в своё время.
Она снова замолчала.
— Слушаю, — торопил он. — Это всё, что вы хоте ли сказать? Тогда до
свиданья. Время драгоценно теперь.
— Оно всегда было драгоценно, — сдержав свой гнев, она говорила с
высокомерным презрением.
Он сделал нетерпеливое движение, и она заговорила наконец деловито и быстро,
уже чувствуя своё унижение в том, что могла снизойти до какого-то другого
тона с этим человеком.
— Я прошу вас помочь уехать отсюда, совсем из России... лицам, кого безвинно
преследует новая революционная власть. Вы знаете, как принято было прежде
помогать тем, кого преследовало старое царское правительство. Знаете, долг
платежом красен.
От её слов лицо собеседника несколько переменилось, не внешне, а чем-то
внутренним, насторожённым, словно мысль его прыгнула в западню и сторожила
зорко и тайно оттуда.
— Ах, вот что! — сказал он дружеским, любезным тоном.
Но она, слепая в тот час, не заметила ничего. Она, возможно, и заметила эту
новую его насторожённость, но её внимание лишь скользнуло по этому
впечатлению, не останавливаясь, не задерживаясь.
— Кого же именно мы с вами отправим за границу? — спросил он любезно и
быстро. — Родных? Друзей? Просто ваших знакомых? Или вы сами?.. Я, право,
ещё не знаю, я внове здесь, могу ли я, вернее, должен ли я... Но скажите, —
и голос его становился всё приветливей, мягче и ласковей, — ваша фамилия?
Ведь я не знал и не знаю её. Ваше имя?
— Анна Валериановна Головина.
Он слегка откинулся на спинку стула.
— Это из местных помещиков? Или ещё есть здесь другие какие Головины?
— Нет, я не слыхала о других.
— Так, так. Так вы просите отправить за границу. Попробуем. Кого же? Кто
желает отбыть за границу? Ваш муж? Ваш сын? брат? племянник?
Уже пугаясь того, какое направление принимал разговор, желая прервать, не
дать ему произнести это слово — «племянник», и не успев, при слове
«племянник» она сделала лёгкое невольное движение и видела, что он заметил.
В этот миг она ясно поняла положение, поняла всё: какую ошибку она сделала
тем, что пришла, и тем, что сказала... Она вдруг вся подтянулась и была уже
настороже. Пожизненная актриса, она надеялась сыграть и эту роль: полное
душевное спокойствие, якобы наивное непонимание, что имеет в виду враг. Она
откинулась на кресле и, вся замирая, внешне имея непринуждённый вид, начала:
— Муж? Я не вышла во второй раз замуж. У меня нет ни мужа, ни сына. Брат
мой... — Но тут она с ужасом поняла, что снова приближается к слову
«племянник». Она замолкла.
— Вы сказали — ваш брат? Вы просите за брата? — спросил он голосом, полным
симпатии.
«Природный сыщик, — подумала она с ужасом, с отвращением, — родился с этим
талантом!» И чтобы держать его на этом слове — «брат», надеясь не допустить
разговор, вернее, уже допрос, дальше, она заговорила медленно, придав лицу и
голосу выражение глубокой, но сдержанной печали:
— Брата моего нет в живых. Он убит.
— Кто же убил его?
— Как это — кто? Немцы, конечно, кто же ещё?
— О, немцы не были единственными, кто убивал русских генералов, — сказал он
небрежно, и она теперь уже понимала всю опасность. Он назвал её брата «г е н
е р а л о м»: он имел какие-то сведения о Головиных для каких-то своих
целей.
— Я пришла, — заговорила она слишком поспешно, после только что взятого
медленного тона: она чувствовала, что выдаёт себя, свою мысль, свои чувства,
— я пришла просить вас вообще о тех, кого преследуют. Я всегда была на
стороне гонимых, — добавила она с горечью, — стараясь им помочь. Моя просьба
вполне естественна, вытекает из моего положения и характера: в этом городе я
родилась, здесь я жила почти всю свою жизнь. И, видя, как новая власть
уничтожает... как она относится к населению...
— Мы уничтожаем не население, мы уничтожаем врагов его.
— Но эти люди... их нельзя назвать врагами... Они ничего не сделали.
— Мы уничтожаем и наших потенциальных врагов.
— Даже? — Ненависть к этому человеку душила её.
— Даже, — спокойно повторил он, стукнув костлявым пальцем по дереву стола.
Сухой стук этот заставил её вздрогнуть. Она не могла продолжать.
— Если вы затрудняетесь говорить...
«Боже, — думала она, — он знает всё, он видит меня насквозь...»
— Вот бумага. Изложите вашу просьбу письменно.
Вот и карандаш.
Она протянула руку взять карандаш. Её рука дрожала. Она вся начинала дрожать
от отвращения к этому человеку, дрожала при мысли коснуться чего-либо
исходящего от него, чего он сам касался, что трогали его руки. Но она хотела
выиграть время и, медленно протягивая руку, наклонилась к нему, вперёд.
Вдруг он сделал неожиданное быстрое движение, словно подпрыгнув, — и над
столом их лица сблизились. Он взглянул ей прямо и глубоко в глаза и весело
вдруг воскликнул:
— Но племянник! Вы не сказали мне и слова о племяннике! — И, видя, как лицо
её потемнело, как упала рука, как она отшатнулась, он уже знал всё, что ему
было нужно. И он ответил за неё:
— Да, вижу: у вас не было племянников. Ни даже крестников... (Анна
Валериановна крестила обоих: и Бориса, и Димитрия.)
Теперь начинался бой... Она отступала. Она искала щели, где бы спрятаться.
Он преследовал её. Пауза была короткой.
— Вы ошибаетесь, — ответила она спокойно. — У меня два племянника. Оба мои
крестники.
— Вы сказали: были два племянника.
— Почему были? — Её голос сорвался: она думала о Борисе, о ком со дня
революции не было вестей.
— Значит, они есть ещё, то есть существуют. И Борис, и Димитрий. (Боже! Он
знал их имена.) И вы пришли просить за них? '
— Нет... Для них я ни о чём не прошу.
— Они не нуждаются в протекции?
— Нет.
— Понимаю. Прекрасно. Значит, и они тоже большевики. Что же, поздравляю. Это
интересно. Где ж они? Когда стали членами партии?
Облака плыли перед её глазами.
— Постойте... одну минуту... Поскольку я ещё не знаю, что вы считаете
«потенциальный возможностью вражды», то есть кого вы полагаете истребить за
возможность вражды в будущем, я, пожалуй, и откажусь от своей просьбы. Ваш
приём, после всего прежнего... может сделать из меня потенциального врага...
Я ни о чём не прошу...
— Что ж, пожалуй, и не стоит, — сказал он, вставая.
Она тоже поднялась с кресла.
— Аристократическая женщина, — начал он просто и как-то сердечно ей
улыбаясь, — имеет ту общую черту с женщиной буржуазной: обе связаны. Для
второй имущество, то есть деньги, и собственный телесный комфорт дороже
всего на свете, дороже, чем благо всего человечества. Для аристократки
честь, имя, семья, так сказать, продолжатели рода дороже собственной жизни и
всего мирозданья... какой-нибудь там племянник... Вы, конечно, предполагаете
просить о Димитрии Петровиче, не о Борисе же...
Она вздрогнула и видела: он и это отметил. Бориса, видимо, нет в живых, —
горько она подумала, но вслух сказала спокойно и уже высокомерно:
— Благодарю вас. Вы помогли мне понять, что такое большевик.
— Не стоит благодарности, — ответил он рассеянно, словно мысли его уже
заняты были чем-то другим.
Она направилась к выходу, когда он вдруг ещё раз её окликнул:
— И прошу извинить за такой нелюбезный приём. Но мы, знаете, заняты...
Времени нет для поз и ролей. Мы действуем. А Димитрию Петровичу кланяйтесь.
Он где-то тут неподалёку, в губернии, Конечно, и вас навестит как-нибудь,
всё же последний в роду... племянник!
Она круто повернулась и пошла к нему. В её глазах был огонь, безумие. И
громко, как имущая власть, произнесла:
— Вы прокляты!
Он даже отпрянул от неожиданности. Но быстро овладев собою, весело ответил:
— Сделайте одолжение. Проклинайте.
Этим закончилось их свидание.
IX
Тётя Анна Валериановна продолжала жить с семьёю брата в его поместье.
Молодою, двадцати одного года, приехала Анна Валериановна к брату в «Усладу»
со словом «навсегда». Ей были рады, отвели отдельные покои, и с тех пор она
жила в семье Головиных, но вначале держалась как-то на отлёте, ни во что не
вмешиваясь, никогда первая не начиная разговора, всегда сдержанная,
спокойная. И всё же в ней угадывалось какое-то большое волнение, глубокая
печаль.
Почему она не вышла замуж — красивая, богатая, хорошо воспитанная,
образованная, — никто не знал. Головины поколениями были семейные люди:
женились рано, рано выходили замуж. Тётя Анна Валериановна являлась
исключением. И первые годы её положение и поведение в семье казалось
несколько странным. Потом все привыкли к ней.
Высокая, тонкая, не выглядевшая ни молодою, ни старой, всегда в тёмном, она
казалась тенью, отбрасываемою весёлою жизнью Головиных.
День она проводила большею частью в своих покоях, в саду или в парке, одна.
Вечером она начинала бродить по дому. С наступлением сумерек её охватывало
волнение, глухое беспокойство.
Она бесшумно спускалась и поднималась по лестницам, длинною, узкою тенью
металась по залам, силуэтом на миг застывала на фоне зеркал и полутёмных
окон. Рассеянно и бесцельно она прикасалась к стульям, гардинам, этажеркам,
схватывала и затем, не раскрыв, отбрасывала в сторону альбомы и книги — всё
это молча, не зажигая ламп, всё это в парадных комнатах, куда никто из семьи
и прислуги не заглядывал по вечерам.
С годами она стала двигаться меньше, научилась охлаждать тревожные мысли,
наружно не проявлять беспокойства. Но под этим, придавленная, шевелилась
тоска. Анна Валериановна уходила в круглую гостиную, садилась там у рояля и
долго — часами — играла фуги Баха. Звуки подымались, взлетали, катились и
опускались, на волне своей укачивая её беспокойное сердце, как мать в
колыбели укачивает больное дитя. Они отрывали её от себя, относили её в свой
невесомый мир, в вечность. Забвение. Полусон. Небытие. Что может быть лучше?
Жизнь! Жизнь в человеке соединена со страхом. Жить — значит бояться. Силы
для жизни находит лишь тот, кто научился забывать. Музыка Баха была
средством забвения.
Дети Головины так и росли: сумерки, вечер, издалека доносится музыка — фуги
Баха.
К ужину Анна Валериановна выходила уже вполне овладев собою, без внешних
признаков волнения. Ни её бледное лицо, ни руки её, необыкновенной красоты,
ни голос не выдавали ничего.
Но в ней шла перемена. Сначала она боялась оглядываться назад, вспоминать.
Её жизнь? Её жизнь...
Свою жизнь она часто сама рассказывала себе — по секрету, всё повторяя и
повторяя, чтоб не забыть и одной подробности, на случай, если... Возможно,
она одна только и знала её. Возможно, никто больше и не мог бы рассказать.
Вначале она рассказывала себе свою жизнь в первом лице. Она запирала дверь
своей комнаты, словно опасалась, что мысли её могут подслушать. Но шли года,
бледнело прошлое, стирались краски, отдалялась, отходила, таинственно
замыкаясь в прошедшем, та прежняя, молодая Аня. Между нею и тётей Анной
Ва-лериановной не осталось сходства. Аня была уже не « я », а « о н а ». И
всё же вновь и вновь являлась потребность вызвать к жизни ту Аню, ещё раз,
холодно удивляясь, осудить её. Но тогда она рассказывала себе «ту жизнь» где
придётся — в саду, на балконе, у камина в гостиной зимою, и уже в третьем
лице, словно это было не её собственным прошлым, словно та часть жизни
откололась, отпала, отделилась навеки. Словно те дни разметало бурей, и
частей не собрать, обломков не склеить. Те дни мертвы. Им не будет
воскресения. И это возможно. Возможно ли?
Как в общем счастливы люди без веры: здесь — безнаказанность, там — небытие.
Но ей, Головиной, соврождённой верой в незыблемость моральных законов, — ей
было известно, что наступит день, когда... И, готовясь, она рассказывала
себе «ту жизнь» «той Ани», пытаясь установить размеры вины и,
соответственно, тяжесть возмездия.
Она начинала себе рассказывать.
Семнадцать. Восемнадцать. Девятнадцать. Ей шёл двадцатый год. Она только что
вернулась от крёстной из Парижа именно к этому дню ноября — день её рождения
— в Петербург. В Мариинском театре шёл балет «Спящая красавица». Городской
дом брата был для неё открыт, но родных никого не было, только прислуга.
Там её ждала записка, накануне принёс кто-то от Лизы Завадской, школьной
подруги, вместе учились в гимназии в Киеве.
«Значит, Лиза на курсах!» — радостно подумала Аня, беря записку.
В записке Лиза просила прийти к ней скорее, немедленно, по важному, по
совершенно неотложному делу.
Но Аня отложила визит до после балета. А затем, утром — морозным, сияющим, —
на лихаче помчалась к Лизе, всё ещё упоённая музыкой, счастливая: обещали её
познакомить с Чайковским.
Но какой странный адрес: Васильевский остров, Малый проспект. Трущоба,
должно быть.
Аня прошла через грязный двор, залитый помоями, заваленный мусором, потом
через другой двор, ещё грязнее. На узкой лестнице старалась не дышать и ни к
чему не прикасаться. Конечно, Завадские были бедны, но всё же... У двери не
было звонка, просили «стучать погромче». Но здесь нельзя жить, думала Аня.
Это всё похоже на декорацию, сделанную нарочно.
Лиза была больна, в постели. Лиза была неузнаваема. Где её румянец и весёлый
вздёрнутый носик? Лизу словно кто обжёг на костре: уголь и пепел.
— Лиза! — только и могла вскрикнуть гостья, оста
новившись у края кровати.
— Аня! Спасение моё! — И Лиза пробовала поднять
ся, но не могла. Она протягивала к Ане страшные, се
рые, костлявые руки. — Ты пришла! Ангел мой!
Она схватила Анину руку и сжала её с неожиданной силой, и пальцы её — одни
кости, твёрдые, тонкие, тёмные — походили на железные крючья.
— Аня, Аня, — повторила она, задыхаясь, — ты спасёшь меня! Ради того —
помнишь? — учились вместе, сидели вместе, вместе писали сочинения... Ты
помнишь?
помнишь? Сядь сюда. Слушай, что надо сделать. Ты пришла и всё сделаешь — да?
да? Только действовать надо скоро, сейчас же, иначе гибель, будет поздно.
Уже нельзя терять ни минуты. Ты пришла в последний момент!
Прежде всего она потребовала от Ани честного слова.
— Нет, лучше клятву! Клянись... ты веришь в Бога — клянись Богом, что всё,
что ты узнаешь, навеки останется тайной. Так будет лучше, безопасней для
всех.
И когда ошеломлённая Аня поклялась, Лиза рассказала ей всё, что случилось.
Лиза была членом революционной партии вот уже два года. Она любит товарища
Андрея — вот уже год. И он любит её.
— Недавно он принимал участие в террористическом акте: третий метальщик. Ты
слыхала, конечно. Ты читала в газетах. Ты знаешь. Он был схвачен с другими.
Он осуждён в Сибирь, на каторгу... Он... в кандалах ушёл... Он уже отправлен
по этапу. Аня! На двадцать лет! Ты слышишь это? На двадцать лет!
И Лиза снова пыталась встать и не могла. Заливаясь слезами, рыдая, задыхаясь
от кашля, она ловила Анины руки, впивалась в них, как в якорь спасения.
— И ты можешь помочь мне! Я скажу как. — В изнеможении упав на подушки, она
шептала беззвучно: — Спаси меня... Спаси.
Это всё было так не похоже на Париж, на балет, на жизнь самой Ани. Она
отступила на шаг. Заметив это движение, Лиза зашептала испуганно:
— Не уходи! Спаси меня! Что тебе! У тебя всё, у тебя так много всего:
здоровье, свобода, красота, жизнь, богатство... и ты откажешь? А в гимназии
мы всем делились... мы говорили: дружба навеки... — Её голова металась по
плоской нечистой подушке. — И вот ты бросаешь меня и уходишь...
Благородство — родовое, присущее всем Головиным, — поднялось в душе Ани. Она
сказала твёрдо:
— Я сделаю. Я обещаю. Скажи, что нужно.
Задыхаясь, спеша, заливаясь слезами и кашлем, Лиза изложила ей «план».
Первым решением Лизы было следовать за Андреем в Сибирь и там жить с ним
вместе. Но право следовать за осуждённым политическим преступником даётся
только законным жёнам, то есть повенчанным церковным браком, в церкви.
Андрей и Лиза решили повенчаться. Было уже получено от властей разрешение на
брак. Затруднение оказалось за Лизой. Она происходила из очень
консервативной, чиновничьей семьи. Отец её был монархист по убеждению, на
царской службе. С огромным трудом, после долгой борьбы, она вырвалась на
курсы. Недовольная семья, через знакомых, старалась вести за нею слежку,
негласный надзор. Недавно, очевидно, узнали что-то. Отец прислал приказ:
бросить курсы и немедленно возвратиться домой. Лиза не подчинилась. Родители
прекратили посылку денег. Не имея средств, она не смогла выехать за Андреем,
к тому же заболела. «И ты видишь, Аня, довольно серьёзно».
В конце концов решено было так: Лиза выедет вскоре вслед за Андреем. Она
догонит его в одном маленьком городке Сибири. «Каторжане, ты знаешь, идут
очень медленно». В том городке они повенчаются и дальше пойдут уже вместе.
На это уже есть разрешение. Тогда родители, потеряв власть над
несовершеннолетней Лизой, не смогут ни остановить её, ни вернуть. Но пока
Лизе надо действовать совершенно секретно. И что же? На днях она получила
письмо из дому: мать и старший брат едут за нею. Возможно, они уже здесь.
Они могут войти сюда, в эту комнату, каждую минуту.
— И вот осталось одно спасение — ты, моя Аня! Я встану, я поправлюсь, но
только сейчас мне надо помочь. Тебе не будет трудно. Даже не будет хлопот
никаких. Немного денег, немного времени — и это всё.
Слёзы, мольбы страшной, неузнаваемой Лизы заставили Аню сказать ещё раз:
— Сделаю всё, как ты просишь.
— Теперь слушай. Я объясню.
Если венчание не произойдёт в том городе в назначенный день, разрешение на
брак теряет силу, недействительно для другого города и дня. Надо будет
хлопотать, начиная всё сначала. А Андрей между тем будет уходить всё дальше
и дальше. Один.
— Аня, взгляни отсюда: эти бескрайние леса, страшные болота, эти льды,
снега, бесконечные пустыни... Этот лёд сибирский и этот снег! Андрей там
будет один! Он и одет плохо. Он может заболеть, умереть, замёрзнуть. Его
станут бить — нет свидетелей! Ты знаешь, как долго идёт письмо туда? Месяцы,
месяцы... Зимою почту везут на санях собаки или олени. Летом почту везут
рыбаки в лодках вместе с пойманной рыбой. Весною и осенью — бездорожье,
почты нет. Там разливаются реки... Ты видишь, как трудно будет списаться? Ты
понимаешь, как легко сделать, чтобы письма не доходили? Мы потеряем друг
друга, и понадобятся годы, Аня, годы, чтобы мы могли повенчаться. Но, Аня, —
она понизила голос, — есть выход! Вот! Один студент, юрист четвёртого курса
— талантливый человек! — всё и придумал: ты поедешь вместо меня. Ты возьмёшь
— вот они, готовы — мои документы. Уедешь завтра, с экспрессом — надо
спешить! До Урала, на случай встречи с кем-нибудь, кто тебя знает, ты
поедешь под своим именем. Там пересадка, в Челябинске. Сибирь. Кто тебя
может там знать? Переоденешься в дамской, сядешь в вагон второго класса — и
дальше поедешь под моим именем. Ты нагонишь Андрея в городке Н. Сразу же
там, в тюрьме, заявишь о своём приезде. Вас там повенчают. И немедленно ты
возвратишься с брачным свидетельством сюда таким же путём. Я возьму бумаги—и
это всё! Как только я оправлюсь и встану, я уеду к Андрею, за ним, без
задержки уже, как жена. Ты поняла? Ты видишь, как просто!
— Но он... не видал меня никогда...
— Об этом плане он уже знает. Ему сообщено. Он повенчается с той, кто
приедет под моим именем. Помни! ты обещала!
— Да, — ответила Аня. И ей действительно всё показалось чудесно и просто.
Она увлеклась проектом.
Она словно переступила какой-то порог и вошла в мир фантазии.
— Аня, кольца не забудь. Купи обручальное кольцо. Ты едешь завтра?
— Да. И я пошлю тебе цветы с вокзала — знак, что я уехала.
— Нет, нет, не надо. Нужна осторожность. Там будет один человек, он последит
за тобою и мне потом скажет. Но ты его не ищи. Не смотри по сторонам, не
вызывай подозрений.
Остаток дня прошёл в хлопотах. Сначала билет. Кольцо. И вдруг захотелось:
фата, подвенечное платье. Сложить вещи.
Аня была в тумане. Ей казалось, звучит музыка и жизнь так же таинственна и
прекрасна, как сюжет балета. Необычайность положения восхищала её. Тайна
взяла её крепко под своё очарование.
Всё прошло и легче и проще, чем ожидалось.
Под густою вуалью Аня спешно прошла по перрону, одна, в своё отдельное купе.
Кондуктор любезно помог ей устроиться там, называя её подобострастно — «ваше
сиятельство». Контролёр, ещё любезнее, взял её билет, чтобы уж с этим её не
беспокоить до Урала. Документа спрашивать тогда и не полагалось. Наконец
пересадка, а вскоре затем — и последняя станция. Дальше надо было ехать уже
на лошадях.
Снег и степь. Сани и кони.
Полуграмотный чиновник просмотрел документы Елизаветы Завадской, не сделав
никаких замечаний. Ни одно из объяснений, заготовленных «на случай», не
понадобилось.
Сибирь! Сибирь! Она впервые, конечно, была в Сибири. Тишина, белизна,
бесконечность.
Падал снег. Ни неба, ни земли, ни горизонта. Полусонные бежали кони,
раскачивались низкие сани. Ямщик-инородец тихо пел что-то на своём языке,
состоявшем из хрипов и восклицаний. Они ехали. Куда? Никакой не видно было
дороги. Впереди не было ничего. А за нею, за Аней, растаял и исчез прежний
мир. Она испытывала какой-то прорыв в своей жизни и с ним — покой, чувство
необыкновенной свободы. Время? Пространство? Не было ничего. Эти кони
уносили её в бескрайнюю даль.
День? Ночь? То светлело слегка, то темнело. Луна на небе? Или это такое
здесь солнце? Всё равно. Никогда прежде она не испытывала в себе такого
мира, такого полного отсутствия желаний. Где была её воля, её властное «я».
И это бездумное, безличное состояние в полной свободе от всего казалось ей
тогда самою жизнью.
Но вот разорвалась снежная полоса. Перед ними снежная равнина. Неподалёку
чернелся город. Кони стали. Последняя станция. Приехали!
Городок был и низок и мал, почти невидим под снегом. Его присутствие
выдавали не столько постройки, сколько гигантские столбы дыма, подымавшиеся
из каждой трубы каждого дома. Дым, казалось, стоял неподвижно, только вверху
причудливо раскручиваясь в кудреватые шапки. Подымаясь над прочими,
возвышались только два здания: тюрьма и церковь. Аня подъехала к тюрьме.
Это было старинное здание, острог, окружённое частоколом из тёмных брёвен,
заострённых вверху.
В окно за решёткой, в чью-то заскорузлую и мохнатую руку подала Аня
«пропуск». Ей открыли массивную, будто из серого камня, калитку в воротах,
на железных болтах, с большими, как блюдца, шляпками гвоздей. Сопровождаемая
солдатом с винтовкой, она прошла по пустому двору. Здесь снег был не бел, он
был грязен, и двор был пуст. «Куда я иду?» — спросила она солдата. Он не
ответил, но показал пальцем на обитую грязным войлоком дверь. Она вошла в
канцелярию. Она просила свидания с заключённым Андреем Гордеевым. Но было
поздно: час для свиданий прошёл. Особа, чьё слово могло бы разрешить
отступление от тюремных правил, отсутствовала. Аня стояла одна в полутёмной
комнате, глядя на решётку, за которой он бы появился, если б свидание
разрешили.
Её снова провели в канцелярию: там знали о предстоявшем венчании. Документы
были в порядке.
— Завтра. Его приведут в церковь в пять пополудни. Мы уведомили священника.
Оставьте здесь все бумаги.
— А после венчания? — спросила Аня.
— Его отведут обратно в тюрьму. Послезавтра уходит партия дальше на север.
— А я?
— Вы свободны. Хотите поезжайте следом, нет — отправляйтесь домой.
Она никогда не могла забыть ни этого странного города, ни этого странного
дня. Они вдруг вставали перед нею через годы, в их властной собственной
атмосфере, непостижимые, не связанные ни с чем реальным в её жизни. Земля и
небо, белое и голубое, мир в утро третьего дня творения.
Толпы белых холмов, груды белых облаков неразличимы одни от других. И в душе
— чувство бескрайней первозданной свободы.
Холмы были домами под снегом. Но был и настоящий холм, на его склоне —
сосна. Одна-единственная, истерзанная ветрами, она имела фантастическое
очертание.
Безмолвный город лежал, плотно укрывшись снегом. Где-то неподалёку
находилась река, но под снегом её не было видно.
Здесь живут? Какой странный город! И дома, как острог, были обнесены каждый
своим забором. В каждом дворе, лязгая цепью, день и ночь сторожила большая
собака. Что она охраняла? Чего они боялись? Что у них было? Что скрывали?
Чем дорожили? Что делалось в этих домах? Возможно ли, чтоб под такой крышей,
под этим столбом дыма, под звуки собачьего лая и цепи рождались дети и жили,
любили, страдали, старились и умирали! Или здесь этого нет? Под снегом не
было видно кладбища.
Но в этом же мире, на этой самой планете — Париж, Петербург и Чайковский,
«Услада», балет, газеты и книги. И то и другое одинаково называется жизнью.
Кому где родиться — называлось судьбой, и человеку не дано было выбирать
самому, где родиться.
Утром Аня увидала нежное, чистое, кроткое небо. Ветер улёгся. Снег не шёл.
Но как было холодно! Толстые брёвна стен трещали от мороза. Великолепие
лазурного неба и ослепительный блеск снега на солнце сливались с могильным
холодом.
Присев на завалинке, Аня смотрела, удивляясь всему. Тихо. Истерзанная ветром
сосна на холме отдыхала от своих мучений. Как всё было пусто! Словно великий
творец — художник — задумал великолепнейшую картину, набросал фон и, не
доделав, ушёл, махнув рукою. И всё осталось как было.
После полудня Аня начала собираться к венцу. В доме, где ей дали отдельную
комнату, от всего, и людей и вещей, исходил во всё въевшийся доселе
незнакомый ей запах черемши. Она разливала на пол духи от Герлэна, но они не
могли его заглушить. Висело, как призрак, венчальное платье. Фата
растекалась по постели и полу, светящаяся, прозрачная и туманная, как
Млечный Путь.
Она спросила, где можно купить букет. При слове «цветы» на неё посмотрели с
испугом. Зимой?! На сотни, на тысячи вёрст вокруг не было цветов. Летом
цветут сарана и багульник, шиповник и жёлтые болотные лилии. Об оранжереях
здесь не слыхали. Зелени? Только и зелени, что та вот сосна, на том вон
холме.
Аня начала одеваться.
, Скрипнув, чуть-чуть приоткрылась дверь. В узкую щёлку смотрел глаз
хозяйки, и голос её шёпотом сообщал о виденном собравшимся в кухне
любопытным соседкам.
— Оболокается...
— Ну? — подымался вздох женщин. — В чего?
— Юбка-сподница, должно, канифас. С кружавцем.
— Ах!
— Платье — белый муар, и с хвостом.
— Да ну!
— Обутки серебряны!
— Ой!
Слух о невесте и свадьбе взволновал весь городок. Девочки, девушки, мужние
жёны, вдовы, старушки — всё женское население, стайками, как воробьи,
неслось к церкви. Это было сплошь простонародье, одетое бедно—в пимах, в
полушалках, в тулупах. Входя, они размашисто крестились, неопределенно глядя
на алтарь, затем быстрыми узкими глазами, блестевшими и тёмными, как агат,
впивались в невесту и замирали в созерцании.
Она одиноко стояла у правого клироса.
Горели лампады и свечи. От амвона до входной двери расстилался узкий
ковёр-дорожка — путь жениха и невесты; на него никто не вступал, хотя
церковь была полна. Царило молчание. Лишь кое-где прожурчат два-три слова
или священник кашлянет в алтаре. И все, сколько было их в церкви, стояли, на
миг не спуская глаз с невесты: эти глаза пожирали её, жадно впитывая, что
видели, в себя, — и ей казалось, что от неё ничего не остаётся.
Под этими взорами, стоя одна, отдельно, на возвышении, Аня всё более и более
теряла ощущение реальности. Кто была она? Кто эти люди? Как могло случиться,
что они вместе? И именно в эти минуты, на миг как бы теряя сознание, потом
вдруг просыпаясь, она, поднимаясь, опускаясь, плывя, тая в воздухе, исчезая
куда-то под своею фатою, потом опять возникая перед сотнями глаз, — она как
глубоким уколом вдруг пронзена была сознанием, что заключалось нечто
страшное в том, что происходило с нею. Что она? Ей этот аналой? Сон всё это?
Происходит всё это или же только кажется? Кажется к о м у? В чей сон
вплетена её жизнь? Почему, чьей волей она так далеко, в Сибири, и отчего, не
отрываясь, смотрят на неё сотни тёмных глаз? Что они ожидают увидеть?
Ей хотелось упасть, закричать, этим криком разорвать сон. Бежать, вызвать к
жизни обычный свой мир, найти себя в другом месте, одной, без подвенечного
платья, фаты, без этих людей, без церкви, свечей, аналоя.
— Жених! — пронёсся взволнованный шёпот. — Жених идёт... Жених... — И все
лица обернулись ко входу.
А она — почему? — вдруг всплеснув руками, взметнув сверкнувшей фатой, по
ковровой дорожке бежала ему навстречу. За нею взвился горячий шёпот:
— Гляди! Бежит! Поди, не видались давно.
— Голубка! — и по лицам старух, похожим каждое
на угасшую луну, катились слёзы. — Шибко любят, должно быть!
Широко распахнулись церковные двери — и за ними: пылающий зимний закат,
словно дверь распахнулась прямо в небо, в его небесное пламя, и на фоне
огня, медленно поднимаясь по ступеням, возникали три человека: два
стража-солдата с винтовками и — между ними — высокий и тёмный жених. Они шли
спиною к свету, и все трое были темны. Тень скрывала их лица. Они вышли из
пламени — откуда? из рая? из ада? — и приближались к ней. Подойдя, жених не
сказал ей ничего, а она, остановившись, смотрела, не видя, прямо в его лицо.
Он улыбнулся и протянул ей правую руку. Она услышала странные звуки —
лязганье цепи: жених был в кандалах. Молча она всплеснула руками.
— Ой, заплачет, запричитает... — пронёсся шёпот.
Но ни он, ни она не издали звука. Жених взял руку
Ани, висевшую беспомощно, как плеть, и повёл её к аналою.
Закрыли входную дверь, и исчезло пламя заката, бушевавшее в небе за её
порогом. В церкви вдруг стало темно. Аня вздрогнула, ослеплённая этим
исчезновением света. Жених вёл её к аналою, и фата завивалась за ними
серебряным тающим следом. Они встали рядом. По обе стороны выстроились
часовые-солдаты. При свете лампад мерцали, тоже как свечи, их штыки.
Священник вышел из алтаря, благословляя жениха и невесту. Он дал им свечи
жёлтого воска, и обряд венчания начался.
Сгрудившись, женщины стеною подступали всё ближе, жарко дыша и пожирая
глазами невесту и жениха.
Слёзы вдруг брызнули из глаз Ани. Почему? Они скатывались по лицу, срывались
и падали, на лету отражая огонь свечи, как будто она плакала прозрачными
каплями света.
— Ой, плачет, глядите!.. — шептали в толпе. — Голубка, намаялась, видно!
Священник обвёл их трижды вокруг аналоя. Фата невесты цеплялась за кандалы
жениха и разрывалась по краю. Дьячок, один составлявший хор, пел печальным
старческим голосом.
Обряд венчания был закончен. Священник предложил новобрачным поцеловать друг
друга. Холодные губы коснулись лица Ани. Она ответила таким же безжизненным,
холодным поцелуем.
— Гляди! Цалуются! Гляди! — восторженно шептали в толпе.
Погасив свечи, священник протянул их Ане. Он начал было поздравительное
слово, но смешался, не закончил и сказал просто:
— Вот и всё. Распишитесь и попрощайтесь с вашей женою. Вам надо немедленно
возвращаться в острог.
Андрей и Аня стояли молча друг против друга. Она смотрела ему прямо в лицо,
не видя его, не запоминая. Он протянул ей руку, сказав:
— Спасибо, товарищ.
Два слова. Это было всё. Он повернулся и, не оглянувшись, под конвоем вышел
из храма.
Аня стояла, прижав руки к сердцу, уже совсем не отдавая себе отчёта ни в
чём, и тихо плакала. Священник сказал ей наставительно:
— Не горюйте безмерно. Не ужасайтесь и не ропщите. И плечи ваши и ношу для
них создал Господь.
Его ноша — по силам несущих.
Женщины бросились её поздравлять. Они обнимали её, гладили её плечи,
заглядывали в глаза, ощупывали фату и шелк её платья. Кто посмелей, целовал
её.
— Покажи-ко обутки! — просила молодая девица. — Ты выдвинь ногу-то. Неужто
же серебряны?
Низкорослая старуха, всех растолкав, встала вплотную перед Аней. Её камлотом
покрытая шуба была в заплатах и жирных пятнах. Накрученный на голове тёплый
платок делал её голову чудовищно большой. От старухи пахло махоркою и
черемшой. Её узенькие глазки светились добродушным весельем и лаской.
— Что плачешь, молодка? — сказала она. — Не тужи. Где любовь, тут и счастье:
в цепях ли, на воле ли.
Бог зол на того, кто заковал людей в цепи. И его закуют, и на него наденут
цепи — будет час! — И её шершавое круглое монгольское лицо приникло к Ане с
материнским тёплым поцелуем.
На следующее утро Аня покинула город. Словно прогоняя её — прочь! прочь,
скорее! — носился над землёю страшный ветер. Он гнал яростно снег по дороге.
Одинокая сосна на холме, борясь за жизнь, гнулась, раскачивалась, припадая
почти к самой земле, принимая причудливые позы. Ветер безжалостно бил её,
будто она издавна была его личным врагом и он добрался наконец до жестокой
расправы.
Под этим ветром вдруг что-то обрушилось в самой Ане. В ней поднялось смутное
опасение чего-то, всё растущее беспокойство. Она ещё не могла дать себе
отчёта, но понимала: что-то стало её пугать. «Прочь отсюда! Уехать!
Скрыться! Скорее уехать!»
Те же сани и тот же кучер увозили её.
От ворот подбегали к саням вчерашние женщины. Они кричали ей: «Прощай!
Прощай!» — но ветер относил и разрывал их слова. И все они были похожи одна
на другую, словно это была одна и та же женщина, магически исчезавшая позади
и появлявшаяся впереди на дороге. И это, всё то же лицо — круглое, тёмное,
плоское — кружилось и множилось перед Аней, как мяч, как шар,
перебрасываемый ловкой рукою. Вчерашняя старуха, забежав вперёд, остановила
сани и тёмной рукою протянула Ане мёрзлый пшеничный калачик, присыпанный
маком:
— На дорогу! Гостинец!
Ветер крепчал. Он разматывал дым по земле, и снег покрывался сажей, не был
тем белым и чистым, как раньше.
Проезжая мимо тюрьмы, она закрыла глаза: забыть! не видеть! Не помнить
больше. Не знать.
И только на Урале, когда, переодевшись, она снова была уже в экспрессе, в
купе первого класса, в ней полностью восстановилось её прежнее, её настоящее
«я».
Привычный комфорт, обстановка, прислуга поезда с её «вашим сиятельством» —
это был её мир, её место в нём, где она родилась и жила, тут она снова нашла
себя и стала только собою. С быстрым движением поезда, с мельканием огней и
станций быстро заработали и трезвые мысли. Сибирь осталась позади.
Аня удивлялась тому, что было.
«Боже, какой маскарад, какой вздор! Как я могла!» И та романтическая
девушка, что ненадолго поднялась было в ней, и расцвела, и повелевала,
лежала теперь посрамлённой под холодным, критическим взглядом. Она была
призвана к ответу. Ей не находилось оправдания. Гипноз!
Но что загипнотизировало её? Балет и музыка? Больная, страшная Лиза? Её
повесть и слова: «Аня, у тебя всего так много...» Жажда приключений? Тайна?
Сибирь? Или же всё вместе и всё сразу?
Аня стала догадываться, что совершённое ею было преступлением перед законом,
церковью, совестью. Это был обман. Никогда в жизни не лгавшая, она вдруг
навсегда связала себя обманом. Как надолго? Насколько это опасно? Кто знает
о её поступке? Свидетели? Увы, целый город! И тюрьма, и канцелярия, и
священник, и дьякон. Холодея, она вспоминала, что подписала своею рукою
чужое имя на брачном свидетельстве. Так же расписалась и в церковных книгах.
А книги эти хранятся сотнями лет. Её подпись надолго-надолго переживёт её
самоё.
Смутно она понимала, что совершила уголовное преступление. Что за это?
Тюрьма? Каторга?
Она рвалась в Петербург. Приехать и сейчас же что-то сделать, как-то всё это
выправить. Увидеть Лизу, отдать бумаги, дать ей денег, и скорее-скорее пусть
она едет туда, в Сибирь. Устроить, чтоб она не ехала через тот же самый
город, где было венчание. И Лиза пробудет на каторге «с ним» двадцать лет.
Долго. Далеко.
Но казалось ей, что и это было ещё не всё. Надо с Лизой уговориться — взять
клятву — под каким-то предлогом надо заполучить все те бумаги из церкви,
заменив их другими, где бы Лиза сама расписалась. А её, Анину, подпись
уничтожить. Но как? Возможно ли это? Или лучше ничего такого не делать?
Может быть, именно это и опасно. Не нужно возбуждать подозрений.
Она терялась. Что ни сделай — позор остаётся. Она думала о брате: их было
двое Головиных. Он — много старше. После смерти родителей заменял ей отца.
Всегда честный и добрый. Неужели она опозорит его?
В Петербург она приехала вечером. Он волшебно сиял огнями, надменный и
гордый, столица великой империи. И она чувствовала, что чем-то ему изменила.
Наконец она дома. Она в своей постели.
О, дожить бы до завтра скорее! Дожить до завтра — и начать, и дело будет
устраиваться. Кто станет докапываться? У ней нет врагов. Да? Но враги есть у
Лизы, её родители... Враги есть у «него» — и сколько! «Дожить до завтра, и
завтра в этот же час я, возможно, уже буду спокойна».
В десять утра она стучала в дверь Лизы. И тут ожидала её страшная новость:
Лиза умерла. Ее похоронили. Приезжали мать и брат.
Что теперь?
С холодеющим сердцем Аня высчитала, что Лиза умерла накануне того дня, когда
Аня — под её именем — венчалась.
Аня вернулась домой, с тем же пакетом в руках: Лизин паспорт, пропуск в
тюрьму, разрешение на брак, брачное свидетельство.
Что же теперь надо делать? Делать было нечего. Всё усложнилось. Безусловно,
и день смерти Лизы, и час похорон тоже были где-то и кем-то записаны в
книги. Кто-то, где-то, когда-то мог всё это сопоставить...
Ей хотелось узнать юридическое значение своего поступка. Что полагается за
него по закону? Пойти к адвокату и просто спросить? Но будет ли это просто?
Нет, в глаза бросится странность такого визита. Он станет спрашивать о
подробностях, она невольно и выдаст себя. Была надежда: она что-то смутно
слыхала о «давности». Через сколько-то лет она скажет себе: «Прошло!» Но
когда?
А бумаги Лизы — что с ними делать? Уничтожить? Но возможно, и это тоже
преступление. Держать их? И она решила жить в Петербурге, ожидая, что кто-то
придёт к ней за ними. Стала лгать, написав брату, что увлечена и захвачена
театральным сезоном и остаётся надолго в столице.
За документами не приходил никто. Она проводила часы в библиотеке,
просматривая старые газеты. В них она прочла о преступлении Андрея Гордеева
и о суде над ним. Ужаснулась, поняв, с кем и с чем она себя связала.
Гласность! Андрей Гордеев был выдающимся политическим деятелем. О таких
пишут книги, их жизнь и деятельность — достояние партии, их биографии
печатаются на многих языках. Третий метальщик! Он, возможно, составит и свои
мемуары. Знает ли он её настоящее имя? Что он знает о ней? Но всё равно —
они венчались, обменялись поцелуем: муж и жена.
Как она волновалась! Каторга... пусть для себя, но позор! позор для семьи!
Всё это надо было скрывать. Для вида почти ежедневно ходила в театр, сидела
там, не видя ничего, не слыша. Дома стояла подолгу у окна, прячась за
шторой. Придёт кто-то? Выбегала утром ' к швейцару, чтобы самой взять почту.
Ничего!
Главное, что её мучило: кто знал о происшедшем? Кто они? Сколько их? Что
таится за этим молчанием? Кто тот талантливый юрист, студент четвёртого
курса, который составил весь план? Кто был тот «д руг», что следил за её
отъездом на вокзале? Заметили ли родные покойной Лизы отсутствие у ней
паспорта? Сделали ли они заявление об этом полиции?
Она мучила себя. Дотоле прямая, свободная, гордая, честная, она теперь
подгоняла себя под это новое положение в жизни: скрытность и ложь. А ей
открывались всё новые стороны её несчастья: она замужем, и ей уж не
венчаться снова (опять уголовное преступление и смертный грех перед
церковью). Она видела себя обречённой на одиночество.
Она стала завидовать тем, кто понимает жизнь как хаос, кто не испытывает
мучений совести. Она же от поколений предков унаследовала веру в непреложный
моральный закон: ничто не проходит бесследно. В сущности людей, и вещей, и
явлений, и поступков уже заключается зерно следствия, линия их будущего,
качество их дальнейшего существования. Вы бросили камень? Он упадёт.
Он упадёт, и это единственное верное, что случится. Он упадёт, потому что вы
его бросили. Этого нельзя изменить, этому нельзя помочь! Где, когда, как, в
каком виде — неизвестно, но ждите, он упадёт, потому что вы его бросили.
Наконец она оставила Петербург и переехала в «Усладу», к брату, «навсегда».
Она сказала ему, что решила не выходить замуж, что его дети будут главной
любовью и заботой её жизни, что им она оставит своё состояние.
Она ещё была так молода тогда! Встретила ли она любовь? Знала ли искушения?
Она ни с кем не поделилась этим. Из чудесной Ани она постепенно превратилась
в тётю Анну Валериановну. Её репутация была безупречна. Она превратилась в
одну из тех пожилых спокойных женщин, кто никогда не говорит о себе.
Прошло пять лет. Десять. Пятнадцать. Двадцать. И камень упал.
X
В тот день, когда Анна Валериановна вернулась из канцелярии нового
правительства, вечером, Димитрий покинул «Усладу». Прошли два тревожных дня,
и он вернулся в полночь, совершенно разбитый усталостью.
— Дело погибло, — шепнул он Анне Валериановне
и, поцеловав мать и Милу, ушёл наверх.
Было десять часов утра. Димитрий всё ещё спал наверху, генеральша сидела с
вязаньем у двери. Мила шила что-то, тётя Анна Валериановна заботливо
обмывала большие листья филодендрона, единственного растения, ещё
оставшегося в доме.
Вдруг издали послышался громкий стук. Стучали, очевидно, в парадную дверь:
звонки в «Усладе» давно не работали. С криком пронеслась по коридору Мавра
Кондратьевна, прятаться куда-то в погреб, и бледная Глаша вбежала в
гостиную.
— Солдаты... — сказала она, задыхаясь, — с ружьями. Ведёт Варвара Бублик! —
И с визгом завопила: — Барыня! Они убивать нас будут!..
— Перестань! — прикрикнула Анна Валериановна. — Иди на кухню. Я сама их
встречу.
Миле она шепнула пойти наверх, разбудить и предупредить Димитрия и сейчас же
вернуться. Сама она, внешне спокойная, пошла навстречу судьбе.
Тяжёлые шаги солдат уже раздавались эхом в пустых парадных комнатах усадьбы.
Они взламывали замки, и перед Анной Валериановной анфиладой открывались
когда-то великолепные покои «Услады». Она остановилась на пороге, не
вмешиваясь.
Не найдя ничего — комнаты были почти пусты, — солдаты возвращались. Впереди
шла Варвара.
— Гражданка Головина, — сказала она, обращаясь к Анне Валериановне, — мы
пришли с обыском. Вот приказ. Подпишите.
— Варвара Бублик, — ответила тётя высокомерно, — вы начали обыск без моей
подписи. Продолжайте. Я не прикоснусь к вашему приказу.
У ней была безумная надежда, и она за неё хваталась, как утопающий за
соломинку, рассердить Варвару, заставить её арестовать себя и увести, этим
дать возможность Димитрию ночью скрыться. И с отчаянием в душе она
спрашивала себя: «Но куда он убежит? Где он сможет скрыться?»
Из комнаты в комнату, солдаты с Варварой вошли наконец в малую гостиную. Она
не поздоровалась, не взглянула даже на Милу, которая, с расширенными от
ужаса глазами, не отрываясь смотрела на неё.
— Где ваши сыновья, гражданка? — обратилась Варвара к генеральше. Та подняла
на неё больные, слезящиеся глаза и не отвечала. Губы её дрожали.
— Я не слышу ответа, генеральша Головина, — сурово прикрикнула Варвара. — Мы
продолжаем обыск.
Где вы держите ваши документы, переписку?
Генеральша всё смотрела на Варвару, из глаз её катились слёзы. Она бессвязно
бормотала:
— Варя... Варя... Бог с вами... не надо... опомнитесь...
Заговорила Анна Валериановна, резко, со злобной насмешкой:
— Полно играть комедию, Варвара Бублик! Вы бывали в этом доме, не раз и не
два — частенько. Нет надобности вам спрашивать, а нам показывать, где
библиотека. Впрочем, она пуста теперь... ограблена. Но войдите, пожалуйста.
Она вам, возможно, дорога по воспоминаниям... Вы там любили сидеть во время
наших балов...
Оставив одного солдата с винтовкой стеречь хозяев, Варвара ушла с
остальными. Головины сидели молча, прислушиваясь, как обыскивали их дом.
Варвара вернулась с солдатами.
— Теперь, — обратилась она к Анне Валериановне, — осталось обыскать ещё ваше
помещение. Тут вход? — указала она на дверь, около которой сидела
генеральша.
Головины молчали.
— Идите вперёд! — прикрикнула Варвара на Анну Валериановну. — Ведите!
— Одну минуту! — сказала Анна Валериановна повелительным тоном. — С
винтовками и с солдатами против трёх беззащитных женщин вы, Варвара Бублик,
можете войти и выйти через любую дверь этого дома. Он вам хорошо известен.
Но... — она стояла, загораживая дверь своим телом, надеясь быть тут же
убитой и тем закончить их обыск, — но, прежде чем вы войдёте ко мне, в м о и
комнаты, в м о ё помещение, я скажу вам: много раз вы пытались узнать, кто
поместил вас в гимназию, кто платил за вас, чьим влиянием вы держались там,
несмотря ни на что... Вы пытались узнать, как и ваша покойная мать, чтоб
выразить благодарность. Сегодня вы можете её выразить — я была тем, кто
сделал это для вас, и я прошу: уйдите! оставьте меня и мои комнаты в покое.
Вспомните, это там я вас когда-то причёсывала для бала. Вспомните себя той
маленькой девочкой — и уйдите! В нашем доме вы не видали обид.
Тень прошла по лицу Варвары. Анна Валериановна надеялась — но сделала
промах.
— Я платила за вас деньгами брата, чью семью вы преследуете.
Эти слова вмиг оторвали Варвару от на минуту воскресшего прошлого. Как
набат, они ей прозвучали о её долге — о «катехизисе».
Грубым, сильным движением руки она оттолкнула Анну Валериановну с дороги.
— Идём за мной! — крикнула она солдатам, открывая дверь, и они — гуськом —
пошли за нею вверх по лестнице.
Головины остались одни. Как мёртвые, они не издавали ни звука, казалось, и
не дышали, прислушиваясь, где шёл обыск: в первой комнате... во второй...
отодвигали мебель... стук... стучат в дверь... это дверь в гардеробную...
они взламывают её... Димитрий найден.
Тогда они трое, все сразу, вскрикнули.
— Тише, — сказала тётя, — молчите... Я одна пойду... я буду с ним...
Молчите... Пусть он не видит нашего горя...
Но идти было незачем. Солдаты спускались с лестницы — с ними Димитрий. Он
был бледен, растерян. Его волосы были всклокочены, рубашка расстёгнута на
груди, брюки порваны на одном колене. Варвара вышла последней и закрыла за
собою дверь.
— Контрреволюционер Димитрий Головин заочно уже приговорён к расстрелу... —
начала она.
И тут Мила крикнула:
— Варя! Это мой брат! Это Дима... Ты узнала его? Это Дима...
— Вот приговор и приказ к исполнению. Подпишите. Он сознался и не отрицает
обвинений.
Никто ей не ответил. Она стояла с приказом в вытянутой руке.
— Не желаете? Обойдёмся и без вашей подписи. Ведите в сад, — обратилась она
к солдатам. — Там и расстреляем.
Это было больше, чем человек может услышать, понять и осознать в одну
минуту. Димитрий, побледнев смертельно, вдруг ринулся вперёд. Солдаты
мгновенно схватили его. Затрещал полуоторванный рукав рубашки.
Это был момент такого напряжения, что казалось, Головины не выдержат, упадут
и умрут, все четверо, все вместе.
Анна Валериановна всё взяла на себя. Она поняла, что спасения нет и быть его
не может и что невозможно продолжать эту сцену, что они все могут просто
сойти с ума, что надо действовать быстро, не давая опомниться, что так будет
легче умереть и самому Димитрию.
Она выпрямилась во весь рост для своей трагической роли. Пусть никто не
увидит слёз Головиных, не услышит их мольбы о помиловании. Головин сам
пойдёт на казнь: его не поволокут насильно солдаты. Мать и сестра не
уцепятся за него, не поволокутся за ним по земле, солдаты не ударят их
сапогами. И она крикнула громко, гордо и властно:
— Умереть? Так умри, Димитрий! Среди Головиных ещё не было трусов! Они умели
умирать на поле битвы! Димитрий, ты потомок героев! Иди! Ещё одно славное
имя будет вписано в историю России! Тебя не забудут, верный сын родины...
верный ей до конца!
И пока она кричала, она взяла его за руку, она вела его, она спешила, она
почти бежала, выкрикивая гордые слова бесстрашия и мужества.
— Эта прачка много видела добра к себе в нашем доме! Ни прачка, ни её
солдаты не увидят нас униженными! Они могут убить, но не смогут унизить
никого из Головиных! Быть униженной — это Варварино место в жизни... оно
остаётся ей и теперь... Стены этого дома...
— Ну и хорошо же говорит барыня! — сказал один из солдат, дружески кладя
руку на плечо Димитрия.
— Не прикасайся к нему! — крикнула Анна Валериановна. — Не смей! Он идёт
один! Я веду его. Варвара, ты можешь расстрелять и меня заодно! Я не нужна
тебе больше. Ничего, что нет ни приговора, ни приказа... Потом сама
придумаешь что-нибудь.
Так они шли в сад, все словно загипнотизированные её криками, её чувством,
её волей. Никто не отдавал себе ясного отчёта, какой был день, час, что их
окружало. Туман заволакивал мысль, и все — солдаты, Головины, Варвара — шли
лёгкими шагами призраков, ведомые чужой волей. И Димитрий шёл спокойно и
гордо, и по мере того, как Анна Валериановна кричала, лицо его всё более
принимало выражение высокомерного презрения.
— Снимай рубаху, — сказал солдат.
— Дайте её нам! — кричала тётя. — Дайте её нам... на память о нашем герое...
Любить... беречь... Димитрий! Мы горды тобою! Командуй, прачка! .Солдаты,
смотрите, как умирает офицер императорской армии!
В урагане её криков, её слов не было ни слёз, ни прощаний.
Димитрий стоял у стены, поодаль, лицом к крыльцу. На ступенях крыльца,
высоко, стояли мать и Мила. Между крыльцом и стеной выстроились солдаты.
Варвара и рядом с ней Анна Валериановна стали в стороне.
Все смотрели на Димитрия не отрываясь. Мать, высоко подняв руку,
благословляла его широким крестом. Мила обеими руками держалась за голову.
Варвара махнула рукой, дала команду. Солдаты выстрелили. Димитрий упал. Он
был убит.
Да, он был убит. Он лежал там, на земле. Лицом вверх. Глаза его были
открыты. Он был уже мёртв.
— Шесть пуль, — сказал солдат, наклонившись над трупом. — Две — навылет.
Мёртвый.
С этим закончился гипноз, и наступила реакция.
Мать дико, пронзительно закричала. Она кинулась к трупу и, обняв, упала
около него. Она схватила его за руки и, стоя на коленях, старалась его
поднять. «Встань! — кричала она. — О, встань! Я прошу тебя, я тебя умоляю —
встань!»
Он был прострелен в голову, и лицо его покрывалось кровью. Ладонью она
старалась стирать кровь. Прикоснувшись нечаянно к ране, она ещё раз
вскрикнула громко и в отчаянии стала ногтями рвать своё лицо.
Мила и Анна Валериановна стали на колени у трупа, по обе стороны матери.
Ничего не видя от слёз, путаясь в словах, они пытались обнять её, удержать,
успокоить.
Отойдя поодаль, солдаты стояли кучкой, с неловкостью наблюдая сцену. Они,
кто были годами на войне, годами видели смерть перед собою, ежедневно ожидая
её и для себя, — они, потеряв давно идею о ценности человеческой жизни, не
понимали и не одобряли такого пламенного выражения горя.
— С непривычки... — бормотал один.
На фоне всего, чему они были свидетели, это был лишь частный случай. Малая
подробность грандиозного целого — и эти вопли, эти сцены им казались
неуместными, искусственными, неподходящими для малого, хотя и серьёзного
случая.
— Беспорядок какой... Одно слово — господа... — сказал другой солдат, думая
о том, что в его далёкой северной деревне его собственная мать, перекрестясь,
закричала бы мелодично, певуче, поминая и леса дремучие, и реки глубокие, и
пески сыпучие, и его собственную незадачливую головушку.
Варвара, стоявшая поодаль, подошла и, схватив руки матери Димитрия, крепко
сжала их в своих.
— Оставьте лицо! — сказала она, и голос её был резок и печален. — Вы раните
себя. Вы можете потерять зрение.
Увидя руки матери в руках Варвары, Мила вскочила и начала дико кричать:
— Уйди! Уйди! Сейчас же уйди от нас! Не смей трогать мою мать своими руками!
Солдаты топтались, глядя на рыдающих женщин.
— Мёртвый, а жалко! — сказал один, сапогом своим касаясь ноги Димитрия. —
Славный такой, в общем, мальчонка.
— Враг народа! — сказал другой наставительно. — Убивать таких надо — жалко,
не жалко. Ты его не убьёшь — он тебя убьёт. Время такое. А парнишка, слов
нет, славненький. Ему жить бы да жить.
— Приказ, — сказал третий. — Солдат живёт под приказом. Сказано: стрелять! —
он и стреляет. Кого — то дело начальства.
— Эх, жалелыцики! — сказал ещё один. — А как он тебя поймал бы — не пожалел
бы. Не жди.
И всё-таки они не уходили, топчась около.
— Гражданка мать, — заговорил старший, — или кто тут хозяйка! Распорядиться
надо насчёт похорон. Приказ — не оставлять трупа, потому от него зараза. Нам
убрать тело или похороните сами? По приказу — ваш выбор.
— Оставьте тело, — сказала Анна Валериановна, не взглянув на него. —
Похороним сами.
— В таком случае, гражданка, вы обязуетесь законом закопать молодого
человека немедленно, чтоб до вечера же был в земле. Согласны? Закопать
можете тут где-нибудь. Вона сколько земли! Тут целый полк закопать можно.
Солдаты слушали.
— А как они насчёт могилы? — спросил один. — Есть кто, чтоб помочь?
— А то мы и поможем? — предложил другой.
— Отчего не помочь, поможем, — соглашался третий. — Куда им самим! Сказано:
господа, не трудящий класс. Белые ручки, голубая кровь.
— Гражданочка, — обратился к Миле самый молодой из них, — а ну, где вы
держите лопаты?
Тут Анна Валериановна вернулась к действительности. Подымаясь с колен, она
сказала строго:
— Вы сделали своё дело. Убили. Теперь уйдите. Оставьте нас. Мы не хотим
вашей помощи. Уйдите!
— Как вам будет угодно, гражданка, — обиженно заговорили солдаты. — Как
угодно... Что ж, мы и уйдём... Мы от чистого сердца... помочь хотели...
Один за другим они направились к выходу из сада. Головины остались одни.
XI
Три женщины, стоя на земле на коленях, рыдали, склонившись над трупом.
Где были их друзья? знакомые? слуги? Они остались одни в опустошённом мире.
Наконец с истерическим плачем прибежала Глаша. Увидев солдат с ружьями, она
кинулась в город, ища защиты. Она побывала в двух-трёх домах прежних друзей
своих господ, умоляла их прийти на помощь, но никто не пошёл с нею. Она
возвратилась одна.
Мавра Кондратьевна, укрывшись в подвале, слышала выстрелы. Думая, что всё
кончено, хотела бежать куда глаза глядят, подальше от «Услады». Выползла
потихоньку и услышала рыдания женщин: значит, не всех убили. Кружным путём
она ползла на голос и наконец увидела и поняла, что случилось.
Анна Валериановна первая начала думать о похоронах. Глашу послала за
священником. Мавре велела принести воды, чистые простыни, полотенца.
Они обмыли убитого и тело завернули в белые простыни. Надо было копать
могилу. Окаменевшая Мавра Кондратьевна, с безумным лицом, не издавая звука,
исполняла приказания тёти. Она принесла две больших лопаты.
— Мы похороним его под этой яблоней, — сказала Мила. — Каждой весной она
будет цвести. Цветы будут падать на эту могилу.
— Вот здесь, — указала Анна Валериановна. — Ты копай отсюда. Я стану
напротив. Мы будем приближаться друг к другу... Я думаю, так будет легче.
Они никогда не копали прежде. Они видели, как копают другие, но сами не
умели, конечно. Это была трудная для них работа. Они копали, и слёзы лились
из их глаз, поливая могилу. Их руки были грязны, растрёпаны волосы. Их
лопаты ударялись одна о другую. И они отбрасывали землю куда попало, то в
одну сторону, то в другую.
Птицы, испуганные выстрелами и криками, разлетелись было из сада, но теперь
возвращались и беспокойно порхали вокруг, стараясь понять, что случилось и
что тут делают. Сырая, свежая земля, любимая ими, их привлекала, и
беспокойным маленьким облачком они кружились над тётей и Милой.
— Мы здесь его похороним, — повторяла Мила. — Он навсегда останется с нами.
Уже никто никогда не возьмёт Диму отсюда.
И они продолжали копать — неумело, беспорядочно, задыхаясь и плача, часто
мешая одна другой.
Откуда-то появился никому не известный, никогда прежде не виданный ими
старик. Он стоял в тени дерева, в отдалении, наблюдая их работу. Неодобрение
было на его лице.
Казалось, он был не настоящий старик и не совсем человек. Он был слишком
стар, чтобы быть живым. Казалось, он пришёл ниоткуда, не из человеческого
жилья, такого старика нигде близко не было видано. Он выглядел тенью
кого-то, кто жил здесь давно-давно и чей призрак навещал своё земное жилище.
Он был лёгок и стоял, казалось, не совсем на земле, а повыше — на воздухе.
Как крестьянин, он одет был в длинную, до колен, белую льняную рубаху. В его
спутанных волосах и в бороде, седых до желтизны, видны были стебельки и
былинки сухой травы, словно он отдыхал где-то в стоге прошлогоднего сена.
Но если старик был живой, настоящий — почему и откуда он появился? Был ли он
одним из давно всеми забытых слуг, жившим где-то близко к усадьбе и
навещавшим её иногда? Был ли это призрак одного из предков, родоначальника
Головиных, кто явился, чтобы быть свидетелем уничтожения семьи и прекращения
рода?
И Мила и Анна Валериановна заметили его, но не думали о нём. Он подступал к
ним всё ближе, останавливаясь после каждого шага, опираясь на странную
палку, тоненький ствол молодого дерева, ещё с зелёными побегами на коре. Он
неодобрительно качал головою, ворчал:
— Да кто же так копает могилу?.. Эх, неряхи... Копать не умеют! Эх, не умеют
копать...
Палкою он потолкал тётю в спину:
— Эй, баба, постой! Я покажу, как копать... Из земли взята, в землю пойдёшь,
а копать землю не умеешь... Лентяйка... Ты, дурочка, — он палкой ткнул в
спину Милы, — посторонись. Ну-ка, уйди с дороги, не топчись... Выросла, а
что с тебя проку?..
И старик занялся делом.
Из кармана полотняных штанов он вынул клубок старых верёвочек разной длины и
толщины, связанных между собою аккуратными узелками.
— Сами-то, видно, могил не копаете, — ворчал он, — наёмные руки для вас! Ну,
учись!..
Он наклонился над трупом.
— А и хорош молодец! Высокий. Ты, баба, рост померяй сначала, вот тут и
держи верёвочку, у головы. Ты, дурочка, у ног держи. Померяй рост да и
прибавь вот
столько. Вот тебе и готова мерка. Держи.
Тётя держала верёвочку.
— А могила тут... Вбить надо колышки... Четыре...
Он легко оторвал четыре палки от разбитого трельяжа и по мерке, наклоняясь и
охая, вбил их сам в землю, ударяя их тут же найденным кирпичом.
— Видала? Учись.
Затем, привязав верёвки от палки до палки, он ограничил прямоугольник,
ворча:
— Гляжу, бабы копают могилу — то косо... Ты гнуть, что ли, будешь покойника?
Не тебе лежать, так и не стараешься. Ты позаботься, родственница. Чем слёзы
лить, ты ему могилку устрой... долго ему лежать придётся... а плакать потом
будешь...
Он распорядился, отступил, поднял с земли свою палку и постоял, любуясь
своей работой.
— Видала? Теперь копай... Учись рыть, учись хоронить...
Нагнувшись, он похлопал мать по плечу.
— Хороша могилка твоему сыночку. Аккуратная.
Генеральша рыдала.
— Ну-ну, — заворчал он, — зачем плакать. Мёртвому лучше, чем живому.
Молодой? Всяк возраст поспел для могилы. Ну вот, теперь копай, копай...
Поспеши.
Анна Валериановна и Мила послушно взялись за лопаты. Могила принимала формы,
делалась глубже.
Старик то отходил, то подходил ближе, внимательно наблюдая ход дела. Он
наклонялся и заглядывал в яму. Кряхтя, давал наставления.
— Ровняй край-то, разиня... донышко тоже, чтоб было ровное, гладкое.
На их руках вскакивали и лопались волдыри, сочилась кровь — они всё копали.
— Теперь ты, дурочка, — он ткнул Милу палкой в спину, — прыгай в яму,
залезай в могилу, там копай! А ты, — он обратился к тёте, — ведро неси,
землю собирать будешь... А мать пусть ещё посидит поплачет. Ей жальчее...
Мила прыгнула в яму.
И когда, копая, она взглядывала вверх и видела безмятежно-спокойное небо и
тихо плывущие по нему облака, когда слышала бессильно затихавшие вопли
матери и опускала взгляд в могилу и перед ней возникало не виданное ещё
никогда грязным лицо тёти, когда палка старика ударяла её по плечу и он
покрикивал: «Поторапливайся, не зевай! Вечереет...» — она чувствовала, что
всё в мире потеряло и смысл и связь и что-то умирало в ней самой, умирало
навеки, что-то дорогое, доверчивое, ясное. Оно покидало и её, и родных, и
«Усладу» навеки. Оно уходило, чтобы больше уже никогда не вернуться. В
могилу эту будет положен не один только Димитрий, с ним будет погребено
доверие к людям и к жизни. Они не узнают больше никогда-никогда душевной
лёгкости, веселия сердца. Из этой могилы она выйдет и вступит не в прежний,
а в какой-то новый и страшный мир. Ничто в жизни не сможет с нею случиться,
что бы помогло ей забыть этот день. Она будет больна этим днём всегда, до
самой смерти.
— Не глубоко еще, но подходяще, — сверху ворчал старик. — А как похороните,
клади кирпичей на могилку. Клади больше. Осесть ей надо. Да донышко ровняй.
Не день ведь лежать, не два.
Он не спеша сматывал верёвочку в аккуратный клубочек.
— Хе-хе! — вздохнул он, довольный собою. — Готова могилка-то. Выкопали.
Другой раз случится, знать будете, как копают. Добрый вам вечер! — И он
ушёл, исчезая за деревьями.
Начинался вечер. Пришла Глаша и с нею священник. Он был стар. Лицо его,
простое и спокойное, и тихий размеренный голос внесли первую мирную ноту в
этот ужасный день. Он держал в руке чемоданчик, из которого вынул ризу,
требник, распятие, кадило, свечи и ладан.
— Как имя покойному? — И он начал отпевание.
Была глубокая, чистая, возвышенная печаль в словах молитв погребальной
службы. Тысячелетний обряд, напевы молитв, как они звучали над миллионами
умерших предков.
Молодой Головин лежал под деревом яблони. Облачка ладана плыли над ним,
обвивали его и уносили тихим вечерним ветерком всё дальше и дальше; они
задевали за кусты, за высокие стебли травы, цветов и постепенно таяли,
исчезая в парке.
К голосу священника присоединилась Мила, потом мать, затем Анна
Валериановна. Они все вместе отпевали Димитрия тихим, проникновенным хором:
это было всё, что они могли ещё для него сделать.
Отпевание кончилось. Рыдая, прощались с телом. Опустили в могилу. Зарыли. На
холмик наложили кирпичей.
Была уже ночь. Редкие капли дождя начали падать с тёмного неба.
Когда Мила взяла мать под руку, чтобы вести её в дом, мать вдруг закричала:
— Боже, дай мне смерть! Если у Тебя есть ко мне милосердие, дай мне смерть.
Дай мне лечь сейчас же рядом в эту могилу!
Священник заговорил с нею тихо и ласково:
— Мужайтесь! В жизни каждого христианина наступает день, когда испытывается
его вера. Сегодня день вашего испытания. Ваш сын покоится с миром.
Мужайтесь и молитесь. Какою мерою мерите вы сегодня — отмерится вам:
простите врагов, обидевших вас, и мир сойдёт на вашу душу. И ничто не будет
вам страшно: ни смерть, ни час Страшного суда...
— Я не могу! — кричала она. — Враги или не враги, я не о них плачу, я плачу
о сыне... Я потеряла его...
— Нет, вы плачьте о живых, о себе. О нём — что плакать? Он покоен тем
блаженным покоем, какого не знают живые. Мученическою смертью искупил, какие
бы ли, грехи. И не потеряли вы его: духовно он с вами, как и вы с ним. И вы
к тому покою приблизились: мать, стоявшая при казни сына, уподобились Той,
что была при распятии...
Священник согласился прожить у Головиных девять дней, чтобы ежедневно
совершать панихиды.
Наконец они вошли в дом. Он стал хлопотать об осиротевших. Просил Глашу
приготовить побольше тёплой воды, помочь всем переодеться в чистое. Вместе с
тётей осмотрел растерзанное лицо матери, помог наложить пластыри. Затем все
собрались в столовой, зажгли лампаду и сели у стола.
В кухне Глаша осыпала кухарку упрёками: «Спряталась, а? Господ покинула в
такую-то минуту! Думала, за тобой пришли? Кому ты нужна!»
Потрясённая всем, что случилось, Мавра Кондратьевна не возражала Глаше и не
оправдывалась. Мучимая угрызениями совести, она кинулась готовить пищу. Вся
распухшая от пережитого страха и проливаемых слёз, между делом, она убегала
на минутку к могиле, попричитать, хозяйственным оком окинуть холмик,
подправить кирпичик, подравнять землю.
Была полночь, когда сели за ужин: в доме никто не ел ничего от утреннего
чаю.
Во втором часу разошлись по комнатам. И странно, словно чудом великий покой
спустился на обитателей «Услады». Все легли, все заснули и спали мирно, без
сновидений. Для них исполнилась какая-то мера страданий, и большей,
казалось, уже быть не могло. Словно донесена была какая-то тяжкая ноша, и
они знали, что надолго уже нечего больше нести.
|