> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > СИБИРСКИЕ ОГНИ  >

№ 03'04

Алла КУЗНЕЦОВА

Сибирские огни

Сибирские огни

XPOHOC

 

Русское поле:

СИБИРСКИЕ ОГНИ
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

Свет невечерний

ЧЕРНЫЙ ОРДЕН

Орудийный раскат в горах похож на звук отскакивающего от стены гороха. Вот далеко за ущельем кто-то наотмашь бросил его, и рассыпались, раскатились горошины, гулко щелкая и ухая, пока их гул не потерялся совсем в роскошной, тревожно-выжидательной зеленке у подножия горных склонов, и сразу стало так тихо, что вся группа услышала, как косуля объедает фруктовое дерево. Косуля эта из сожженного еще зимой заказника, шалея от разрывов, набежала на людей, когда группа выходила из окружения, умело и быстро оставляя растяжки в исковерканном лесу перед самым носом русского спецназа. Они, украинские националисты, приехавшие воевать в Чечню за вольную Украину, поклялись на святом кресте - живыми не даваться. Приехали они сюда не потому, что горячо любили Чечню, нет, они Чечню ненавидели так же, как и Россию, даже куда больше - за ее иноверие, за гортанно-дикий, скребущий, как жесть, язык, оставивший в славянской крови страшную генетическую память о визге и обвальном грохоте конницы печенегов, о турках и всех басурманах, когтивших и рвущих родину на южных ее окраинах, за пренебрежение, за извечный обмер и обвес при бойкой плутовской продаже субтропических плодов, с которыми жители Кавказа по-хозяйски являлись на разноцветные базары Киевщины.

Они приехали бы сюда воевать на стороне кого угодно, хоть самых кровавых палачей, сатанинского полка опричников или каннибалов, содомитов, неслыханных извратов, джеков-потрошителей, красных кхмеров, дерьма собачьего, лишь бы это дерьмо воевало с Россией.

Никому из них в отдельности Россия ничего дурного не сделала. Все они в свое время, еще при Советском Союзе, проехали ее от края до края, обнимаясь то с сибиряками, то с камчадалами в поездах дальнего следования, выпивая море водки, все они любили друг друга и гордились собой и своим братством, хором рявкая под стук колес то «Реве та стогне», то «По диким степям Забайкалья», умильно обливая пьяными слезами ворсистые свитера северян, так же как и те в свою очередь лили слезы на их завлекательно вышитые сорочки-«антисемиточки», все они были одна родня, сыны единого генеалогического ствола. Однако, возвратясь домой, каждый из них свято помнил о долге перед родиной, угнетаемой кацапами и москалями, и тогда ненависть начинала бурлить и клокотать под украинской живописной рубашкой.

Все они были из Киева, вся чертова дюжина - тринадцать боевиков. В одинаковом камуфляже болотно-черной раскраски, в защитных очках, увешанные оружием, с рюкзаками, подсумками и планшетками, с мобильными телефонами и фотокарточками родных и близких в кармашках под сердцем, где не так давно каждый из них носил если уж не партбилет, то комсомольский обязательно. Почти как все вояки земного шара, с одной лишь малой, но значительной для них разницей: каждый из них носил особый отличительный знак - орден из серебра с изображением Божьей матери, в выразительном трауре, с ветвью черной полыни вместо младенца - память, мольба и клятва Чернобыля.

Отсутствие младенца на руках Богоматери означало повальную детскую смертность, женское бесплодие и мужскую немощь - исчезновение нации. Они хорошо знали, что тысячи русских городов и городишек, сел и деревень, особенно городишек в беспредельной зауральской тьмуторокани, не только не пользовались энергией Чернобыльской атомной станции, но и слыхом не слыхивали до аварии на ней, что такая станция где-то есть, а потому еще жестче ненавидели ту зауральскую планиду, не отравленную радиацией, не обнесенную колючей проволокой, не заключенную в страшный саркофаг. Ненавидели за отдаленность, за привилегию остаться чистенькой.

Командовал группой молодой румяный парубок Гриць. Увидишь такого где-нибудь на Корчеватовом, на танцплощадке или возле общежития, обсаженного пионами, и завистливо подумаешь о счастливице, которой придется разделить судьбу «гарного хлопца».

«Гарный хлопец» пленных не брал. Но и не расстреливал. Уже после перестройки, работая научным сотрудником в секретном институте по производству биологического оружия где-то в Африке, он привез ампулы с вирусом. «Гуляй, гуляй!» - улыбался он русскому пленному после прививки и даруя свободу, зная, как разгуляется чудо-вирус в человеческом организме, как сработает страшный недуг и приступит к своей пытке...

Гриць далек был от беды Чернобыля. В Чечню он прибыл по личному приглашению Хаттаба - испытать действие вируса на практике. Деньги, пятьдесят тысяч долларов, обещанные иорданским предводителем «коммандос», ему тоже были нужны. Гриць не скрывал, что собирается открыть филиал африканского института на родной батьковщине.

Самому старшему в группе, Ивану, скоро исполнялось пятьдесят. Парадокс Ивана состоял в том, что он когда-то благоговел перед Россией, изъяснялся всегда на чистейшем русском языке, презирая арго и украинизмы, знал Пушкина, Есенина, Блока и сам упоительно и легко писал о потопленной Запорожской Сечи, о казацких гульбищах и походах, заявляя, что после Гоголя и Чехова, и после него тоже, Ивана Доценко, уж никто больше так не опишет благоухающий степной простор.

Перед Москвой Иван священно трепетал, звон кремлевских курантов слушал со слезой и чуть не бил челом перед часовыми мавзолея. На родимый киевский Подол он ездил лишь за тем, чтобы крыть жидов черным матом. Однажды он приехал в Москву со своим романом поступать в Литературный институт. И творческий конкурс прошел, и экзамены сдал на пятерки, а вместо него зачислили какого-то якута, не знавшего ни бельмеса ни по-русски, ни по-якутски. Говорили, что о нацкадре похлопотал сам классик Чукотки Юрий Рытхэу. Тут же перекроив окончание классика на русское бесшабашное, выручавшее во всех случаях жизни, Иван уехал из Москвы, напившись вдрызг и прощально заблевав перрон под сводами Киевского вокзала.

Он замкнулся и замолчал. Молча ходил во Владимирский собор на пышные богослужения, где в хоре певчих подрабатывали знакомые оперные певцы, перечитывал «Белую гвардию», с вкрадчивым и жутким придохом возглашал перед желторотой молодью литературных объединений на званых вечерах в библиотеке: «Шумит, гремит конец Киева...» И непрестанно, болезненно, в патологическом повторе думал: «А ваши чукчи что написали? Чем удивили мир? Тем, что съели сырьем одного белого медведя вместе с глистами?..» И вдруг просиял: дело вовсе не в чукчах и не в якутах, дело в самой России, которой для своей интеллектуальной элиты, главным образом московского племени, сильные и талантливые народы не нужны, потому что они своими талантами и самобытностью просто-напросто затмят и подомнут столичных графоманов, намертво присосавшихся к судкам ЦДЛ и толстым журналам, как, например, затмила и подмяла литература Латинской Америки современную литературу США. Да и нет никакой элиты, есть чердачно-подвальные изгои и сытая писательская мафия, которая «турсует свой заде», а пишут за нее переводчики с адыгейского или таджикского.

- Смерть! Смерть, мать его! Гильотина! - воззвал Иван прямо на Саксаганского, у знаменитого винного магазина, славно отпив горилки с перцем из граненой бутыли.

В перестройку он полыхал на Крещатике в голубых атласных шароварах и мерлушковой папахе, таская над собою желто-блакитный прапор, и громил с ордой таких же «запорожцев» лотки с русскими книгами. В едальне на Червоноармийской они хляпнули в лицо раздатчице тарелку с пельменями за то, что это пельмени, а не галушки. Возле памятника Шевченко отколошматили армянина, приняв его за еврея, который прокричал на митинге сынов вольной Украины, что нет никаких шевченок и «кобылянок», а есть одна Библия, и раскатали по центральному рынку мешки с картошкой у «дида» со значком ударника коммунистического труда, когда спросили у него: «Що у тэбэ?» - а тот ответил, что картошка, а не бульба.

Затем Иван стал прилежно посещать стрельбища на окраине Голосеевского леса под самой Феофанией, где киевские хлопцы лупили из мелкашек по чучелам, одетым в форму советского солдата. Позже гимнастерки на чучелах сменили на десантные куртки, а лупить стали из «Макарова».

Была в группе и баба - Гапка. Но все знали, что она не Гапка, а некая темная лошадка из Литвы, снайперша, с лисьим рыльцем и глазами, в которых всегда стыла пустота. Орден она тоже носила вместе с повязкой на голове, усеянной мелкой свастикой. Стреляла Гапка-литовка с поразительной меткостью, снимала какого-нибудь ротозея на позиции федералов, где сразу же взблескивала вспышка и в горах ухал взрыв.

- Дывысь! Що робят! Ось кацапы! - завивал Иван запорожский ус, радуясь пустому расходу российского боеприпаса.

Был в группе и Златослав. Прекрасной внешности, образованный, знаток Софокла и Сенеки, он измышлял сценарии казней, следуя повтору античных трагедий...

В начале октября группа заканчивала свою кровавую вахту в Чечне и отъезжала домой - в Киев. Перед отъездом по уговору с чеченскими боевиками ей предстояло совершить еще одно дело. Как в сказке - по выбору.

Где-то в горах у самой грузинской границы находился аул, где еще с первой чеченской войны жили в рабстве русские мать и сын. История их неволи была самая обыкновенная: сын, солдат российской армии, попал в плен, мать нашла его и приехала выручать в далекий аул. Но чеченцы без выкупа сына не отдали. Так и осталась она в горах вместе с ним.

Группу в аул привел грузинский проводник, в прошлом знатный чабан. Был вечер... Как прекрасны осенние вечера в горах! Сонно молчат леса на горных склонах, уже окрашенные в переливчатый золотистый цвет, лениво ползет по ущелью кизячный дым. Осторожно и печально звякнул козий бубенчик и сразу же смолк, будто прислушиваясь к тому, что не дано знать и слышать человеку. Может быть, это дыхание гор, жалоба камней в теснине, живущих тоже, но живущих вечно, не то что человек, коза... Бурлит, пенится, клокочет поток, пьяно пахнет осенней яблоней, сказочно уцелевшей от всего сгоревшего сада.

Гриць с двумя хлопцами без труда нашел дом, где держали русских рабов. Хозяйка, суровая, с решительным лицом чеченка, узнав, что это украинцы, сквозь зубы сказала, что ее муж ушел с боевиками, а она да сын, контуженный при русской бомбежке, ходят за скотом и огородом, сплошь засыпанным камнями от разбомбленной скалы. Если бы не русские мать с сыном, они бы вдвоем не справились.

Гриць, не церемонясь, потребовал от чеченки обоих, а взамен отдал ей косулю, которая преданно пришла за ними в аул. Чеченка согласилась и позвала русскую женщину и ее сына, таскающих с огорода камни.

Женщина была очень бледна, почти прозрачна, с тонкими чертами лица, сероглаза и еще молода, хоть и вся седая.

- Славяне! Вы славяне? - вскрикнула она и упала перед Грицем на колени, целуя его высоко зашнурованные ботинки, снятые с убитого русского десантника.

- Ребята! Милые! Родные! Как вы нашли нас? Откуда вы пришли?

Гриць с улыбкой велел ей подняться и спросил, почему она такая худая.

- Так хлеба нет уже давно. Есть нечего. Одна трава, - ответила женщина.

- Как нечего? Столько скота! - улыбаясь, удивился Гриць.

- Скот постоянно забирают боевики. Весь скот у них на учете. Не дай Бог потеряться хоть одной голове!..

- Так-так, - кивнул Гриць и сказал, что сына они берут с собой, а ее пока оставляют, чтоб немного поправилась и прибавила в весе. Потом через неделю сын прилетит за ней из Гудермеса на вертолете.

Сын, черноглазый мальчик и тоже весь седой, испуганно выслушал Гриця и, глядя на его двух бойцов, вдруг смертельно побледнел и покрылся испариной.

- Да я пока... я подожду здесь, пока прилетит вертушка... вместе с мамой, - залепетал он.

- Як же так? - грозно спросил Гриць. - Ты военнослужащий российской армии! И обязан находиться у ее рядах! Швыдче у часть! Який номер твоей части? А? Усе бы мовчком робили!

- Да, конечно! Конечно, Витя! Иди с Богом! Я тут с Мадиной и Асланом пока останусь, подожду тебя, - также испуганно и торопливо заговорила мать. - Вон сколько времени жили, уж неделю-то проживу как-нибудь...

Витю увели. Наутро матери принесли жареной свинины с киндзой. Она горестно сокрушалась, что Мадина и Аслан не едят свинины, и съела все сама. Обедала она шашлыком и отбивными. Лоснясь от сытости, женщина спросила украинца, принесшего ей обед, что это за красивая награда у него на груди и за что он ее получил. Украинец ответил, что это черный орден, знак Чернобыля, и изображение на нем Божьей матери означает кончину человеческого рода, потому она и без младенца на руках.

- Абалакская Божья матерь тоже без младенца на руках, но она означает защиту и ограждение, - заметила женщина.

- Я не знаю такой! - высокомерно ответил украинец и ушел.

Потом женщину перестали кормить, но ей уже и самой не хотелось есть. Она все смотрела в небо, стараясь увидеть вертолет, и холодела от страха, зная, что не увидит его...

Группа ушла. Тот же проводник-чабан привел ее к ущелью, за которым в седом тумане лежала Грузия. Далеко внизу, у подножия гор, виднелись крошечные бэтээры и пестрые солдатики. На этой стороне ущелья группу встретили бородатые чеченские боевики и выставили мешок из-под сахара, под завязку набитый американскими долларами. Потом объяснили, что пестрые солдатики внизу - российская погранзастава, что проводник остается здесь, и дальше украинцы пойдут одни, делая крюк влево и прячась в зеленке. Лесом они и пройдут в Грузию. На пути им встретится еще одна погранзастава, но это уже будут грузины и на группу они не обратят никакого внимания, потому что им хорошо заплачено. Тут же командир боевиков напомнил, что вооруженным на грузинскую территорию входить запрещено и федералов здесь нет, а потому надо сдать оружие. Украинцы послушно сложили в общую кучу автоматы и снайперские винтовки, и Гриць начал делить меж ними доллары. Чеченцы стояли в стороне, зная, что доллары фальшивые, лишь молча переглядывались друг с другом. Когда наконец Гриць разделил все деньги, они дружно крикнули: «Аллах акбар!» и в упор расстреляли всю группу. Затем, собрав у расстрелянных доллары и снова увязав их в мешок из-под сахара, двинулись ввысь по горам к золотисто-зеленому осеннему лесу…

В тот же день Мадина решила проверить, не оставили ли чего постояльцы, и пошла на задний двор. В каменном сарае под жаровней лежала грудой зола. Над жаровней кружились и гудели мухи. Гул ос и мух стоял и в дальнем углу сарая, где в полумраке что-то светилось и сильно, до рвоты, воняло животной гнилью.

«Свиньи они и есть свиньи, эти неверные. И вовек не очистятся от скверны, потому что сами едят свинью!» - закрывая нос концом платка и гадливо обходя жаровню, подумала Мадина, прошла в угол и внезапно остановилась, застыв от ужаса.

На каменной лавке, светясь оскалом зубов, лежала голова Вити. Черви жирной пеной шевелились в ее ушах и глазницах. Рядом с головой, тоже в червях и мухах, лежали отрубленные руки и ноги.

Мадина вышла из сарая и побежала по склону, пробираясь через лес к высокому сизому облаку. Она бежала, счастливо смеясь и танцуя, не зная, что сошла с ума, и лишь иногда останавливалась и, дрожа головой, слепо глядя на облако, бормотала одно и то же: «И будут горы, как расщепленная шерсть... И вот тот, у кого тяжелы весы, он в жизни блаженной. А тот, у кого легки весы, мать его - пропасть...»

 

 

СВЕТ НЕВЕЧЕРНИЙ

Памяти великомученика воина

Евгения Родионова, зверски убиен-ного в чеченском плену за то, что не снял с себя православного креста.

 

Днем пленных выгнали из сарая и приказали раздеться донага. Солдаты, стыдясь смотреть друг на друга, начали нехотя стаскивать грязные хэбэшки. Бородатый чеченец в камуфляжной панаме и темных очках, игриво постукивая пальцами по кобуре с пистолетом, развязно поторопил:

- Шнель! Шнель!

И, обернувшись к своим, что-то также развязно сказал, отчего боевики, толпясь поодаль, загоготали, выкрикивая непристойности.

Сержант, стоявший рядом с Женей, никак не мог снять с себя тельняшку. Он был ранен в плечо. Хотя рана и казалась небольшой, но крови набежало много, и тельняшка присохла к спине. Здоровой рукой сержант пытался задрать тельняшку, морщился от боли и тихо сквозь зубы матерился.

- Подожди, я помогу, - сказал Женя и осторожно начал отдирать коросты. - Ты откуда? - спросил он.

- Танкист, - шепнул сержант и скрипнул зубами. - Меня расстреляют. Они танкистов, вертолетчиков и минометчиков в плен не берут.

- Смирна-а! - скомандовал бородач, и по его голосу солдаты поняли, что он - бывший командир советских войск, возможно, с кем-нибудь из их отцов в свое время съевший не один пуд армейской соли.

Голые, худые, они застыли, боясь шевельнуться. Кто-то попытался прикрыть ладонями промежности, но бородач осадил:

- Руки по швам!.. Пятки вместе! Носки врозь!

И, бегло оглядев строй, обнажая белые острые зубы, рявкнул:

- На месте ша-а-агомм а-арш!..

Чеченцы захохотали, кто-то даже захлопал в ладоши. Бородач ткнул перстом в сторону марширующих пленных и громко, с восторгом, полным презрения и отвращения голосом возвестил:

- И это сыны великого народа!.. Народа, который решил научить нас как жить! Нас, горцев! Народа, наклепавшего по пьяни вот этих богатырей и пославшего их жрать наши фрукты, чтоб не помереть от рахитизма!.. Насиловать наших дочерей!.. Жечь наши села!.. Топтать нашу древнюю землю!..

«Грамотно! - отметил про себя Женя. - Русский народ выучил тебя говорить так складно, а то жрал бы свои фрукты с четверенек...»

- На месте стой! - скалясь, приказал бородач и, выщелкивая барабанную дробь по кобуре, важно пошел вдоль строя. Он шел, унижая и оскорбляя каждого, как мог, как хотел, отпуская те самые шуточки, при помощи которых утверждается уголовный беспредел, не церемонясь и не зная, что больше всего сейчас унижает себя, потому что нет ничего унизительнее для вооруженного и здорового человека, чем скалозубство и насмехательство над пленным и несчастным собратом своим, одинаково тянувшего военную лямку, хоть и по ту сторону окопа...

Бородач поравнялся с Женей и вдруг остановился.

- Ха! - удивленно издал он, увидев на голой груди нательный крестик. - Ленин, партия, комсомол!.. Ты что, верующий?

- А ты, командир? - спросил Женя, глядя в его зеркальные очки и видя в них лишь свое отражение.

- Я верю в Аллаха, в которого верит мой народ века. А ты в кого веришь? В Христа? Да вы же удавили его! Накинули веревку на шею и стащили к ногам, а Россию пропили! Вы пропили свою родину!.. А теперь пришли учить нас, как надо пропивать великую Ичкерию!.. Иса!

Бородач обернулся и что-то крикнул через плечо своим. Из толпы боевиков выскочил молодой чеченец, на ходу расстегнул подсумок, вынул из него книгу в серебряном переплете и подал командиру.

- Это - Коран! - сказал тот. - Ну-ка, читай!

- Коран великая книга. Но это твоя книга, командир. А я чужих книг не читаю, - ответил Женя, по-прежнему глядя в его очки.

Бородач что-то сказал чеченцу и с пристальным вниманием посмотрел на Женю.

- А ну, сыми! - кивнул он на крестик.

Женя промолчал.

- Это моя земля, и я не хочу, чтобы ее топтали неверные! - продолжил бородач. - Сыми, а то отрежем голову, собака!

Женя промолчал снова.

Бородач отступил, сверкая зубами, что-то приказал своим... К нему сразу же подошли двое с огромными ножами, напоминающими секиры, криво загнутыми в одну сторону. Переглянувшись, они ловко ухватили сержанта, соседа Жени, свалили его, один сел ему на ноги, другой наступил ботинком на голову, завернул ее и привычным жестом начал ножом перерезать горло. Сержант выкатил глаза, захрипел, задергался, кровь полилась через рот и тут же перестала, хлынув из обезглавленного туловища... Чеченец выпрямился и откатил ногой голову.

- И где же твой бог? Что же он не помогает тебе, как помогает мой бог мне? - спросил бородач Женю.

- Твой бог живет на земле и видит тебя одного, а мой бог живет на небе и видит всех, - сказал Женя.

- Сними эту фиговину и будешь жить!

Женя промолчал...

- Давайте еще одного! На свой выбор! - приказал своим бородач по-русски.

Чеченцы с ножами пошли вдоль строя обнаженных солдат, застывших от ужаса, не смевших дышать и шевелиться, выхватили самого светлого, белоголового, завалили, но пленник быстро, по-кошачьи, вывернулся и бросился бежать. В толпе чеченцев закричали, завизжали, кинулись следом. Пленный стремительно убегал, прыгая с камня на камень, устремляясь к горе. Его нагнали, сшибли подножкой, ударили головой о камень, ударили еще раз и, расплющив, обмякшего, окровавленного, бросили там же...

Теперь уже подошли к Жене. И не двое, а сразу несколько - злых и оскаленных. Цепко впившись в его руки, выволокли из строя, бросили на землю и стали заворачивать голову набок. Он лишь почувствовал, как грубо наступили ему ногой на висок, и тотчас что-то ледяное и страшное ужалило его в шею - от уха до уха. И море, целое море, которое он носил в себе, начало уходить из него...

В это время его мать, вдруг чувствуя слабость и еле держась на ногах, вошла в дом и, чтобы не упасть, села на лавку. Но тут же испуганно и изумленно встала, увидев золотой огонь, расходившийся по сумеречной от вечерней мглы комнате. Она пошла туда и остановилась потрясенная.

Сияние шло от фотографии Жени, на которой он был снят в военной форме, от его головы, озаряя, заливая всю комнату, весь дом, и кому довелось видеть его в тот час, останавливались, охваченные трепетом и возвышенной радостью, исцеляя изболевшую душу свою…

 

 

ЦВЕТЕНИЕ НЕБА

Гоша Славцов вернулся с войны без ног. В соседней деревне у него была невеста, Варенька, он писал ей из Чечни нежные письма, потом письма приходить перестали, и Варенька решила, что он ее забыл. И вдруг Гоша приехал, вернее, его привезли вместе с инвалидной коляской, купленной в складчину уже демобилизованными десантниками, хлебнувшими лиха еще в первую чеченскую. Вареньку испугало, что он оказался безногим, ей захотелось убежать, уехать из здешних мест, чтобы никогда не увидеться с Гошей, теперь и неизвестно каким, но бывшим когда-то высокого роста, красивым и ловким, первым лыжником и танцором. На лыжах он ходил и на свидания с нею, даже в метельные вечера, не боясь заблудиться, когда мело и выло вокруг...

В деревне только о Гоше и говорили. Мать Галина Дмитриевна, считая дружбу дочери с младшим Славцовым обычным молодым баловством, ко всякому разговору с жалобным сочувствием не только к калеке-воину, но также к Вареньке, относилась досадно и пренебрежительно.

- Ну и что? Что здесь сверхъестественного? Война есть война! Сколько похоронок получили, сколько инвалидов пришло с той войны! - наступала она на баб, когда те начинали говорить опять о безногом Гоше и его подруге Вареньке.

- Они не муж с женой! Так, походили по деревне... Так он, поди, не с одной ходил. Да и она тоже... Ей кроме него письма писали. И Виталька Шустов, и Димка Шмидт. Димка вообще врач, в Германию вон собирается. С чего она вдруг за Славцовых-то сына пойдет, когда может с Димкой уехать!..

Между тем прошла весна и наступило лето. И все это время Варенька, как бы ей ни было страшно при одной мысли увидеть Гошу совсем не таким, каким он был раньше, и как бы ей ни хотелось сбежать и спрятаться, все же тайно, с нетерпением и дрожью в сердце, ждала от него какой-либо вести или приглашения в гости, что вот он приехал и тоже ждет ее… У них был телефон, и он мог бы позвонить, и всякий раз, как только раздавался телефонный звонок, ее вдруг охватывала паника, кровь отливала от лица, слабели ноги. Если дома находился кто-нибудь из родных, Варенька ждала, когда к телефону подойдут мать или отец, бабушка, сестренка. К телефону подходили, брали трубку и разочарованно звали ее:

- Тебя...

Звонили подруги, знакомые, ничтожно и ненужно болтали о пустяках, куда-то приглашали... Гоша молчал, словно его и не было в соседней деревне, до которой и дойти-то можно через польцо и рощу... Чем дольше молчал Гоша, тем нетерпеливее ждала его звонка Варенька, письма или записки, отправленной с младшим братом Вадькой. Однако Вадька гонял на мотоцикле, пил пиво с ровесниками-недорослями, иногда видел Вареньку, кивал ей и гнал мимо.

Летом, измаянная ожиданием, страхом, вымыслами того, чего никогда не было и не могло быть в ее собственной жизни, а было, возможно, только в жизни Гоши, она отправилась к нему сама…

Июнь стоял уже на самом исходе - с золотистыми омутами и земляникой на полянах и вырубках, по-сиротски горевальным криком кукушки, дурманом молодых трав, среди которых кружило и качало, как в шалых безбрежных водах.

Сперва Варенька шла медленно, стыдливо озираясь по сторонам, как бы ее не увидели, не догадались, что шла она именно к Гоше Славцову, который ей не нужен вовсе, а если она и пошла, то лишь затем, чтобы посмотреть на него, вернее, уже не боясь посмотреть... Она уверяла себя, что это всего лишь любопытство, и любопытством пыталась защитить в себе совсем иное чувство, то нестерпимое жжение в сердце, которое делало ее, веселую и беззаботную, смятенной и неведомой ей самой и которое было так велико, так желанно... Потом, не смея ослушаться, перечить тому, что пылало в сердце, она побежала бегом, не чуя под собой ног, безудержно радуясь, что наконец-то решилась идти, бежать...

На околице деревни она остановилась, отдышалась и снова пошла медленно, будто обрисовывая каждое свое движение картинной ленью, лживым безразличием, увидела в траве белый лабазник и почему-то удивилась, что он уже в цвету, хотя ведь еще июнь и цвести ему рано. Но втайне поймала себя на том, что опять-таки защищается этим удивлением, теперь уже распаленного ревностного чувства и странной злобы.

У Славцовых дома, кажется, были все, но встретила ее мать Гоши - тетка Ольга, в дом не пустила, остановилась на крылечке и с тем подобострастным радушием, которое принимается ради приличия для незваного гостя и в котором всегда плохо скрыты раздражение и недовольство, оглядев с головы до ног нарядную Вареньку, почему-то брезгливо задержавшись взглядом на ее ногах, нарочито звонким голосом заговорила:

- А мы слыхали, что ты в Германию едешь. За Димку-немца замуж выходишь. Делать здесь, конечно, нечего. Работать негде. Сидеть у родителей на шее? Да ведь и папа с мамой не вечные. Помрут, а дальше что? Правильно, правильно, Варвара! Ты деваха молодая, здоровая. И Димка-немец вон какой хахаль! При руках-ногах, целый да невредимый...

- Я не еду в Германию! - прервала Варенька.

- А пошто? Пошто не едешь-то? А вот и дура! Я бы тоже уехала, если бы родилась немкой. Да вишь, русская! Кому мы нынче нужны, русские-то? Ране цыган отовсюду гнали, а теперь нас гонят...

- Я тоже русская...

- Зато Димка немец!

- При чем здесь Димка? - опять прервала Варенька и чуть было не сказала: «Я Гошу люблю!», но не сказала, потому что Гошу она любила того, высокого лыжника, отмахивающего по мартовскому насту «коньком», словно воздвигающего огромную ель - для нее одной, для Вареньки. Но любила ли она Гошу нынешнего, неизвестно какого, сознаваясь, что боится снова?.. И тут же поняла, что Гоши дома нет, что его вообще нет, что не он, а кто-то другой безногий вернулся с войны.

Тетка Ольга, зорко подметив ее растерянность, прямо спросила:

- Ты к Егору?

И Вареньку опять удивило, что Гошу, которого раньше так красиво и возвышенно называли Георгием, а он и был Георгий, победоносец, словно на белом коне в облаке снежной пыли несущийся по лыжне, неожиданно упростили до Егора, оголив, обрубив его настоящее имя, сняли доспехи, отняли копье и коня и, ударив коленкой сзади, выбросили на унылый пустырь. Она покраснела, отвела глаза и ответила:

- Да, к нему...

- Он там, - кивнула куда-то вбок тетка Ольга.- На елани.

И, плаксиво вздохнув, не сомневаясь, что Варенька согласится с нею, с осуждением, примирительно и безнадежно по-бабьи запела-заголосила:

- Как дите малое, как дите!.. С утра до ночи катается по елани. Купил карандаши, акварельки... Как дите! Столярничать бы учился или пимы подшивать, все, глядишь, копейку бы заробил. А так... Пенсия-то у него... Господи! Раз в магазин сходишь, и нету. Все четверо, да еще Шурка, братан, алкаш чертов, приехал к нам из Ангарска, все вот и бьемся на отцову пенсию. Пять свиноматок держим, а что толку-то? У одной поросята чисто все примерли, другая скинула. Кто-то ударил, сил не пожалел. Народ-то озверел совсем. Друг дружку бьем, скотину бьем…

Гоша узнал ее, подъехал на коляске и равнодушно сказал:

- Привет.

Оскорбленная таким незначительным, скорее всего никаким приветствием, Варенька ответила тоже:

- Привет.

Гоша был по пояс гол, в камуфляжных шортах, видно, перешитых из форменных штанов, казалось, он сидел в коляске, спрятав под себя ноги, глядя на Вареньку, но в то же время глядя как будто сквозь нее, и видел что-то свое, одно лишь ему доступное и понятное, и в карих его глазах стояло нечто изжелта-мрачное, злое, отчего Варенька тотчас догадалась, что ему помешали, непрошено вторглись в то, что он видел.

На коленях его лежала фанерная доска с листком белого картона и стояла пластиковая коробка с обычными акварельными красками, с дешевой растопорщенной кисточкой.

- Ты что, рисуешь? - спросила она с улыбкой, но улыбка получилась сочувственной, и Гоша промолчал.

Она приблизилась к нему, пытаясь сбоку заглянуть в лист картона, на котором увидела какие-то синие вычурные фигуры, похожие не то на деревья, не то на строения, и смело, по-женски бесстыдной рукой касаясь его загорелого, с вылепленными мускулами плеча, потаенно, с зазывом на согласие, ликуя, погладила, уже уверенная, что взяла и это плечо, и этот знакомый мускул, и его самого, затрепетавшего, пусть так безобразно уменьшенного во плоти, но с прежней дрожью по всему телу, как бывало когда-то. Ее приближение стоило ему усилий, она догадалась об этом, увидев, как взбухла на его виске вена, как отпугнула своей синевой, и она отступила, вяло опустив руку.

- Ты рисуешь облака? - снова спросила она.

Гоша, будто озлобленный таким вопросом, ответил вдруг грубо и кратко:

- Нет.

- А что?

- Можно подумать, что ты поймешь.

- Почему ты считаешь, что я не пойму? - усмехнулась Варенька.

- Как ты можешь понять, ты - с руками и ногами? Понять то, что принадлежит мне, совсем иному, физически изуродованному и вынужденному существовать совсем иначе, в другом измерении, может быть... И не рисую я!

Лицо Гоши стало совсем яростным, и желтый огонь нехорошо заиграл в глазах. Этого огня Варенька никогда не видела раньше, он ее испугал и оттолкнул еще сильнее, чем выпуклая, готовая лопнуть, синяя жила на виске.

- Я... - начала Варенька.

Но Гоша перебил ее, уже тише и спокойнее, поясняя скорее для себя, чем для нее:

- Это цветение неба! И это невозможно нарисовать... изобразить... К этому можно только найти дорогу... В дороге создавая свою душу по образу этого цветения. Чтобы моя душа встретила меня в образе во-он того облака, когда я умру...

- Ты умирать собрался? - спросила Варенька, теперь уже не скрывая сочувствия.

Молча, медленно перебирая руками, Гоша двинул коляску. Варенька решила помочь, но он отстранил ее, проехал немного и остановился, глядя вдаль, где величаво поднимались пепельно-сизые громады облаков. Они восходили от поля и одним краем тонули где-то в его мгле, высоко сияя серебряным своим руном, являя чудотворные очертания, что было когда-то на Земле или будет...

- Что же ты не позвонил, не сказал, что приехал? - спросила Варенька и, взглянув на него, поняла, что он смотрит не на облака, а на что-то свое, все так же доступное ему и понятное. - Разве я виновата, что с тобой случилось такое несчастье? - горько и тихо продолжала она.

- Несчастье? - спросил и Гоша. - А разве ты что-то знаешь о счастье, чтобы говорить о той его изнанке, которая зовется несчастьем?

- А разве ты был несчастлив? Любил, бегал на лыжах...

- О, Господи! - поморщился он. - Заяц тоже бегает и спаривается с зайчихой... Бог отнял у меня ноги. А знаешь зачем? Чтобы я не убежал от самого себя.

Он сказал для нее совсем непонятное, но чтобы не показаться непонятливой, она не осмелилась переспросить и лишь молча стояла рядом, чувствуя в себе тоскливое опустошение, жестоко казнясь, что пришла к нему и лишилась того сладостно-изнурительного ожидания, того томления, которое зовется то мечтою, то любовью. А может быть, счастьем? Тогда для Гоши ее счастье - всего лишь изнанка, то есть несчастье. А значит, они отныне противоположны и несовместимы - один с внешней, другой с вывернутой стороны.

- Ну что, я, пожалуй, пойду, - сказала она.

Гоша не ответил, и она поняла, что он дает ей право выбирать самой: уходить или оставаться. И она нерешительно повторила:

- Я пошла…

Он опять не ответил, только ей показалось, как будто он сделал движение головой, вроде слабого кивка, не очень охотно и твердо соглашаясь с ее уходом и в то же время нехотя раскаиваясь за свое согласие.

- Я думала, что мой приход к тебе… - сказала Варенька.

Но Гоша оборвал ее с жесткой поспешностью:

- Не надо! Если бы ты хотела прийти, ты пришла бы сразу, как только привезли меня. Впрочем, зачем? Стать моей женой? Для тебя это подвиг и жертва, а для меня - унижение! Обладать тобою вот таким, каков я сейчас? Половинчатым? Окороком?.. Ты так любила обвивать своими ногами мои ноги, но не найдешь их! А я буду силиться и тужиться выжимать себя в твое тело, не доставая до колен?.. А твои измены?.. Они будут! Будут! Как бывают измены прекрасных женщин горбуну или лилипуту. Нет! Не-е-т!.. Прочь! Прочь! Пошла отсюда! Пошла, я сказал!..

Гоша сильно и торопливо развернул коляску, ударил по ней и покатил, ловко перебирая мускулистыми, золотыми от загара руками. Варенька глядела ему вслед, уничтоженная и раздавленная таким жестоким разглашением их любовной тайны, больше всего испытывая нестерпимо обжигающий стыд за его догадку о ее изменах, за его неумение промолчать о ее женском нетерпении, созданном им же, когда она чувствовала себя подрубленной березкой, из которой лился сок. Она хирела, вяла, желтела в лице. Потом стала находить других, которые приходили и наполняли ее своим соком, что хранило и заставляло цвести ее плоть, быть уверенной, счастливой и смелой. Ведь она хранилась и наполнялась для него! И слушая в себе глумливую подсказку, что это, может быть, и ложь, Варенька упорно отстаивала свою правоту, потому что ложь казалась ей утешением.

Она возвращалась сквозь зеленое пламя лесов, словно горела в аду. В березовой роще, где в траве по крутому берегу реки вихляла тропинка, пленительно темнея земной наготой, она решила утопиться и, подгоняемая безрассудством и горячечными вымыслами, свернула к лесному омуту. Не раздеваясь, она сползла по сухой глине с обрыва прямо в воду и удивилась, что достала ногами дна. У берега было неглубоко, но чуть дальше зиял провал. Разгребая воду, Варенька двинулась к нему и остановилась перед небесной бездной, отраженной в воде. В воспаленном ее мозгу мелькнуло, что она не утонет, а провалится туда и будет вечно лететь, не достигая дна, потому что у бездны дна нет...

Она почувствовала, как от ужаса остановилось сердце, и, падая, барахтаясь, бросилась обратно к берегу, потом долго сидела на крутояре, стараясь успокоить всхлипывающее дыхание; и, понемногу приходя в себя, начинала думать о мелочах и пустяках своего существования, которые становились все содержательнее для нее, все дороже...

Написать отзыв

 

© "СИБИРСКИЕ ОГНИ", 2004

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

Оригинальный сайт журнала

 www.sibogni.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле