№ 01'04 |
Лилия Латыпова |
XPOHOС
Русское поле:Бельские просторыМОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬПОДЪЕМСЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ПОДВИГОбщество друзей Гайто ГаздановаЭнциклопедия творчества А.ПлатоноваМемориальная страница Павла ФлоренскогоСтраница Вадима Кожинова
|
Солнечный человекНариман Сабитов в воспоминаниях современников.В двух шагах от одной из центральных улиц Уфы, неподалеку от театра оперы и балета, разместился небольшой уютный скверик, утопающий в зелени весенне-летней порой. Посреди этого сквера с достоинством возвышается двухэтажный кирпичный особнячок добротной дореволюционной архитектуры. Сюда, в первую музыкальную школу города, спешил когда-то совсем юный Нариман Сабитов, будущий классик башкирской музыки. Мог ли он тогда вообразить, что через каких-нибудь тридцать с небольшим лет эта школа будет носить его имя? Чуть в сторону - и вы обнаружите мемориальную надпись на стене жилого дома: «Здесь в 1957-71 годах жил и работал заслуженный деятель искусств БАССР, композитор и дирижер Нариман Гилязевич Сабитов». Образ Сабитова воссоздают рассказы его современников. Собранные воедино, они дают уникальную возможность объемно и достоверно увидеть одну из выдающихся личностей художественной жизни республики 50-х-60-х годов глазами очевидцев - коллег, друзей, учеников, родных… Сабитов являл собой образец той «пассионарности», которая складывалась из острого чувства жизни, юношеской пылкости и страсти в сочетании с деятельно-разумным взглядом на мир. Кто-то проходит свой путь на земле мерным шагом, кто-то торопливо бежит вперед, едва успевая оглянуться, оценить пройденное… Сабитов же пронесся по жизни ослепительно горящей кометой, щедро разбрасывая вокруг потоки света, радости, душевного подъема. Не случайно его так часто называли «солнечный Нариман». В то же время ему приходилось годами нести на своих плечах груз колоссального напряжения. Самобытная одаренность, высокий профессионализм и феноменально продуктивная деятельность Сабитова вызывали признание даже тех, кто мог испытывать к нему неприязнь. В кругу же более или менее близких друзей, - а круг этот имел тенденцию к постоянному расширению, - Сабитов был любимцем и энергетическим центром. Почти десять лет он занимал должность главного дирижера оперного театра. Композиторскому и дирижерскому вдохновению Сабитова обязаны своим рождением балеты «Страна Айгуль», «Гульназира» и другие, чья музыка и театральная судьба позволяют говорить о целой эпохе в истории национального башкирского балета, - эпохе Наримана Сабитова. Трудно нам, сегодняшним, пережившим крутой перестроечный поворот общественного сознания, поверить, что годы «показушных» парадов, партийного диктата и «железного занавеса» могли породить столь счастливую и свободную творческую личность, как Сабитов. Напрасно иные читатели будут искать на этих страницах прозрачные намеки на гонения, преследования и интриги. Ни перед кем не склоняя головы, оставаясь редкостно независимым в своих взглядах, Сабитов сумел вписаться в художественно-политический контекст своего времени, сохранив при этом внутреннюю гармонию. В своем творчестве он, как и многие художники того времени, с искренней убежденностью и воодушевлением отдавал дань требованиям эпохи. Но музыка - и в этом ее великое благо - более других искусств способна преодолеть любые ограничения, - идеологические, национальные, временные… И если они преодолены, если поколения сыновей и внуков с трепетом и любовью вслушиваются в мелодии Скрипичного концерта, «Жаворонка», «Страны Айгуль», «Гульназиры» и еще многих страниц свежей и лучистой сабитовской музыки, - значит, она заняла достойное место в сокровищнице национального искусства. Музыкальная общественность Уфы свято чтит память о Н. Сабитове. В музыкальной школе, носящей его имя, установлен бюст композитора работы З. Басырова. С 1995 года в Уфе проходит открытый конкурс пианистов и скрипачей им. Н. Сабитова. Эти воспоминания послужат еще одним памятником замечательному композитору, общественному деятелю и просто светлому человеку, когда-то жившему на нашей земле. ХЛОПОТЫ МАНСУРА Махмут Рафиков, кинорежиссер Московской студии документальных фильмов Я хочу рассказать о том периоде жизни Наримана, который часто остается вне поля зрения биографов, - периоде формирования, поиска и определения его творческого «я». Это происходило практически на моих глазах, и я могу с уверенностью сказать, что композитором Нариман стал благодаря двум обстоятельствам: своему музыкальному таланту и встрече с моим старшим братом Мансуром. После тяжелого ранения в 1942 году Мансур был демобилизован и вернулся домой, в Уфу. Сильный человек, лидер по натуре, Мансур, пройдя через фронт, стал взрослее, самостоятельнее, значительнее не только многих сверстников, но и людей постарше. Мы же, юнцы 16-17 лет, смотрели на него с восхищением, ловили каждое слово. Интересный, с орденом Красной Звезды на груди, он привлекал к себе внимание самых красивых уфимских девчонок, несмотря даже на то, что первое время из-за ранения ему приходилось передвигаться на костылях. Мансур был большим любителем музыки. Помню, как он привез однажды из Москвы пластинку - «Сказки венского леса» Штрауса. Он слушал эту музыку с таким упоением, что я недоумевал, - на меня это не произвело такого впечатления. А Нариман сызмальства тянулся к музыке, - они хорошо понимали друг друга. Мы ходили вместе в оперный театр - тогда он был популярным местом встреч для молодежи. Мансур был человеком трезвого, рационального ума, способным верно рассчитать и спланировать будущее. Он недолго задерживался дома. Москва, только Москва могла стать тем городом, где Мансур должен был состояться как специалист и как личность. Через пару месяцев он вернулся в Уфу и сказал Нариману: «Готовь свои сочинения, я увезу тебя с собой». Сколько было собственной музыки тогда у Наримана, трудно сказать. Помню, был какой-то вальс и полонез, написанный в честь дня рождения Мансура. Много лет спустя, после трагической гибели моего брата, я, перебирая его бумаги, наткнулся на это юношеское, еще неумелое сочинение, записанное чернилами на пожелтевших нотных листках с дарственной надписью автора, и снова память унесет меня в те счастливые годы юности… Решение о том, чтобы помочь Нариману стать профессиональным музыкантом, Мансур принял не вдруг. Прежде ему необходимо было убедиться, что Нариман верно определяет свое призвание. Конечно, он видел, как захватывают юношу оперные и балетные спектакли, в какое воодушевление он приходит от звуков классической музыки, но этого ему казалось мало. В то время главным дирижером оперного театра был П. М. Славинский, человек чрезвычайно авторитетный. Мансур отправился на встречу с ним вместе с Нариманом и его первыми опытами. Что сказал им Славинский, точно передать я не могу, но знаю, что высказывался он одобрительно, пожелал Нариману упорства и успехов. В первые дни после приезда в Москву ситуация была весьма неопределенной, а перспективы - туманными, Мансур водил Наримана по столице, как экскурсовод, попутно решая текущие вопросы. У Наримана были наручные часы, о которых А. Бикчентаев писал в своей книге*. Они ходили только тогда, когда сам Нариман начинал двигаться, - очень уж были капризны. Часы отнесли в мастерскую, и мастер, оглядев механизм, назвал срок ремонта - не менее 10 дней. «О, тогда я не буду отдавать их! Может, меня через трое суток уже и в Москве-то не будет!» - беспечно отозвался Нариман, забирая часы. Жесткий взгляд Мансура преградил ему дорогу: «Так, значит, ты хочешь обратно? К мамочке под крылышко?» Пристыженный Нариман опустил глаза. Часы были отданы в починку. Между тем Мансур продолжал хлопотать. Теперь его ближайшей целью был визит к Шостаковичу. Рекомендация такого выдающегося музыканта, по его мнению, давала стопроцентную гарантию правильности избранного пути. О встрече с Шостаковичем Мансур рассказал мне за полгода до своей гибели. Самым важным пунктом этого приема была фраза, которую произнес композитор, когда Нариман сыграл ему свои пьесы: «Вы пишете как немецкий музыкант-любитель». Шостакович мудро рассудил: если в этом мальчике действительно есть божья искра, то нелестный отзыв подстегнет его, задев самолюбие. Если же нет таланта, то всякие попытки к творчеству будут остановлены. Вскоре Нариман втянулся в круговерть консерваторских дел, стал одним из образцовых студентов. Первые годы, когда он учился в студии, а я - в МАИ, мы жили вместе, в одной комнате, и это были самые дорогие дни моей юности. Когда я приходил с занятий совершенно усталый, разбитый, голодный, Нариман встречал меня во всем великолепии своей натуры. Быстро сориентировавшись в наших скудных продуктовых запасах, он мог взять пару ложек муки, быстро приготовить блины, накрыть студенческий стол импровизированным простеньким ужином. Потом садился за фортепиано (которое, кстати, принадлежало Мансуру) и «выделывал» разные музыкальные шутки, чтобы меня развлечь. Почти каждый вечер он старался проводить в Большом зале Московской консерватории, и, если программа концерта была достаточно популярной, он и меня тормошил: «Махмут, идем, сегодня вальсы Шопена!» И я бросал свои чертежи. Укладываясь спать, мы делились друг с другом впечатлениями прошедшего дня. Он рассказывал о консерваторских делах, о своем педагоге - В. Белом. Не всегда Нариман соглашался с его замечаниями. А когда он показывал свои сочинения уфимским музыкантам, некоторые из них упрекали, - мол, отходит от коренной мелодики, не слишком благозвучен… Нариман имел весьма солидный слуховой «багаж», и это отражалось на своеобразии его музыки. Наримана всегда волновало то, что происходит в стране. Он критически относился ко многим идеологическим и политическим уродствам тех лет. Помню, во время борьбы с космополитизмом был охаян знаменитый кинорежиссер С. Юткевич, автор «Человека с ружьем». Это было накануне какого-то праздника, - то ли Нового года, то ли 7 ноября. Мы с Нариманом шли по улице и он открыто хохотал над всей этой глупостью. По странной иронии судьбы дипломный концерт Наримана состоялся в траурные дни, когда советский народ оплакивал Сталина. Я тогда впервые услышал Скрипичный концерт Наримана в исполнении Н. Бейлиной. Дирижировал молодой, тогда еще никому не известный Е. Светланов. «Он настоящий музыкант. Далеко пойдет», - сказал о нем Нариман. В эти скорбные дни никто не аплодировал, но по настроению в зале можно было судить о большом успехе концерта. Потом Нариман уехал к себе в Уфу, а я обосновался в Москве, закончил ВГИК, женился. Наши пути надолго разошлись. А после 71-го года, когда внезапно оборвалась его жизнь, я ощутил почти физическую боль. И до сих пор имя Нариман наполняет мою душу светом и теплом, и с трепетной благодарностью я вспоминаю о двух бесценных дарах Наримана, имя которым - Музыка и Дружба. «УЧИЛИСЬ МЫ ВЕСЕЛО…» Александра Пахмутова, композитор Мы познакомились с Н. Сабитовым в очень уже далеком 1948-м году. У нас был большой курс, 12 человек, интересный, пестрый по составу. Там были ребята, которые пришли в консерваторию прямо из школы, из ЦСМШ, как я, Н. Каретников, Р. Леденев. А были и другие, - вчерашние фронтовики, - А. Эшпай, С. Стемпневский, В. Семенов. Они были старше нас на пять - десять лет. Музыканты, которые потом возглавили национальные композиторские организации, тоже учились с нами - В. Ахметов, З. Исмагилов, С. Цинцадзе, М. Парцхаладзе. В общем, курс был очень яркий и разнородный, но мы жили дружно, держались вместе, невзирая на возрастные и национальные различия. Прошло всего три года после войны. Время было трудное, голодное, многие ходили в шинелях, но всех нас объединяло чувство необыкновенного счастья учиться в Московской консерватории. Мы понимали, как нам невероятно повезло - каждый день могли видеть Мясковского, Хачатуряна, Шебалина, Шапорина, Гольденвейзера, Игумнова, Оборина, Флиера, Гедике… Мы дневали и ночевали в Большом зале консерватории. У нас были изумительные педагоги, известные всему музыкальному миру. К учебе мы относились серьезно, преодолевая десятки сложных зачетов и экзаменов. Но в перерывах между занятиями молодость брала свое - мы смешили друг друга, озорничали и забавлялись по любому поводу. Я была самой маленькой и к тому же единственной девочкой на курсе. Однажды на перемене меня в шутку запрятали в футляр от контрабаса. Весь ужас был в том, что звонок прозвенел раньше, чем меня вызволили оттуда. Началась лекция, и все 45 минут я «исполняла обязанности» контрабаса внутри футляра. Еще помню, - был у нас урок гармонии. Его вел прекрасный музыкант А. Ф. Мутли, в классе на 4-м этаже. Подоконники низкие, открытое окно. На дворе - теплый сентябрь. Выглянешь в окно, а там - бетонная площадка величиной с небольшой столик, - балкон без ограждений. Видимо, строители не завершили какую-то работу. Не знаю, помнит ли Роман Леденев, как мы с ним вдвоем вышли на перемене и отбивали чечетку на этой площадке! Теперь только я поражаюсь, какие мы были легкомысленные, - до сумасшествия! Ведь это сомнительное сооружение могло рухнуть! Однажды мы выступали в какой-то школе. Андрей Эшпай играл концертную каденцию. Дети спрашивают: «А что такое «каденция»?» А он отвечает: «Дети! Каденция - это очень просто! Это реминисценция всего материала перед репризой!» 48-й год… Мрачный режим запретов и табу. Год печально известного постановления об опере Мурадели «Великая дружба»… Мы с Эшпаем играли в четыре руки «Рапсодию в стиле блюз» Гершвина, а кто-то стоял возле двери и следил, нет ли на горизонте бдительных лиц из деканата (тогда джаз был запрещен). Но Гершвин - ладно, это «молодые игры». А вот серьезный поступок - изучали партитуру «Петрушки» Стравинского, - Шебалин приносил ее нам из своей личной библиотеки. Потихоньку. Несмотря на все идеологические «завихрения», мы без устали веселились, нам казалось - все замечательно. Тогда же в 48-м нам пытались навязать занятия по общей скрипке, общей виолончели… По общей виолончели был назначен Святослав Кнушевицкий, тот самый, легендарный, великий мастер. Пришли мы к нему в класс, а он говорит: «Вы хорошие ребята, только мне с вами делать нечего». И тогда мы придумали номер на студенческом капустнике. Играем «Сурок» Бетховена. Я - на фортепиано, Каретников на маленькой виолончели, которую он держит как скрипку. А. Стемпневский одновременно играет на скрипке, приведенной в положение виолончели… Я рассказываю все это в своих воспоминаниях о Сабитове потому, что этот добрый, светящийся, сияющий нашей общей радостью человек более чем кто-либо понимал и поддерживал разные шутливые затеи. Не сомневаюсь, что память о нашем веселом студенчестве всегда вызывала у него ностальгическую улыбку. Среди нас было немало людей семейных, обремененных заботами, немного уставших от жизни. А Нариман как будто парил над землей, над трудностями, бытом. Он был легкий, смешливый, обаятельный. Помню, как он пел на переменах одну песню, очень смешно. Там был такой припев: «Зюлейка-ханум». Что это за «Зюлейка» такая, не знаю, но песня была популярная. Кажется, ее пел Рашит Бейбутов, звездный тенор Азербайджана. У Наримана было замечательное чувство юмора. Всегда готовый ответить на твою реплику или вопрос остроумной фразой, он моментально располагал к себе, вызывал дружескую симпатию. Однажды я похвалила: «Нариман, какой у тебя красивый галстук!» Он тут же: «А я сам?» Если вы когда-нибудь были в Большом зале консерватории, то наверняка обратили внимание на портреты великих композиторов, расположившиеся по обеим сторонам зала, на стенах. И кресла там тоже примечательные. На их спинках с тыльной твердой стороны «выбит» овал. Просто овал, как рамочка. Видимо, это было одно из первых наших посещений, - войдя в зал, мы с Нариманом оказались рядом. «Посмотри, какие классики», - говорю я, оглядываясь по сторонам. А он - на кресла: «А здесь - для наших портретов место приготовили!» Какой он был композитор? Да, я помню свои впечатления от его музыки, хотя - страшно сказать - прошло уже полвека… Мы показывали друг другу свои сочинения. У Наримана была красивая, хорошая пентатоника. Не узко фольклорная, нет! Но он не отрывался от своих корней, любил народную музыку, был всегда этому верен. Кому-то может показаться странным, что я подчеркиваю национальные пристрастия музыканта, приехавшего из Башкирии. Но в то время, на рубеже 40-50-х и позже, многие, не желая прослыть отсталыми, бросались на эдакий вненациональный модерн. Так вот Нариман, - мне тогда казалось, и время это подтвердило, - бережно сохранял в себе высокое, сыновне-любовное отношение к музыке народа, который он представлял. Это было прекрасно. После окончания консерватории наши пути разошлись. Мы иногда узнавали друг о друге - кто как живет, как работает, что пишет, но это уже были обрывочные, случайные сведения. Я слышала о его таланте дирижера, об его успехах на композиторском поприще… Быстро донеслась до нас и горькая весть о его безвременной кончине. Сколько он мог еще сделать! Но и того, что он успел, хватит, чтобы увековечить его имя в музыке, в концертах, в новых изданиях. И я рада, что мне удалось внести маленькую долю своего участия в это благородное дело. ГЛАВНЫЙ ЗАВОДИЛА Георгий Крауклис, музыковед Я познакомился с Нариманом Сабитовым осенью печально знаменитого 1948 года, когда в советском музыкальном мире полагалось - как от печки - «танцевать» от Постановления ЦК об опере Мурадели «Великая дружба». Мы оба поступали в Московскую консерваторию - он на композиторское отделение, я - на историко-теоретическое. Но с первого же курса общение между студентами-композиторами и студентами-теоретиками было довольно активное, особенно на общих занятиях хоровым пением. Это было, быть может, одно из немногих действительно полезных нововведений, порожденных Постановлением ЦК. В первом семестре все первокурсники обязаны были посещать хоровой класс, которым руководил тогда еще совсем молодой Владислав Геннадьевич Соколов. Замечательным завершением этих занятий было исполнение в Большом зале консерватории в сопровождении консерваторского оркестра кантаты «Свитезянка» Римского-Корсакова. Мне это вспомнилось потому, что я во время репетиций и концерта в Большом зале стоял позади Наримана Сабитова - буквально на ступень выше него, так что мог, протянув руки, положить их ему на плечо. Воспользовался ли я этой возможностью хотя бы в шутку - уже не помню. Но теперь, не кокетничая скромностью, скажу, что на некоем воображаемом пьедестале жизни Нариману по его таланту полагалось стоять на ступень выше меня. Только я - должен запоздало покаяться - не очень тогда приглядывался к композиторским успехам моего товарища из Башкирии, а про его дирижирование узнал только тогда, когда попал на спектакли Башкирской декады* - уже после окончания консерватории. Я больше приглядывался к характеру Наримана, отмечая редкую жизненную активность, острую реакцию на все окружающие события и похвальную требовательность к поведению и моральному облику своих товарищей и однокурсников. И не случайно его осенью 1951 года выбрали в члены комитета ВЛКСМ, где он занял ответственный пост, связанный с оргработой. Меня тоже туда выбирали, но я работал в учебном секторе, да еще в паре с Геннадием Черкасовым, будущим известным дирижером. Вообще это был какой-то дирижерский комитет - помимо Черкасова и Сабитова, сам секретарь являлся будущим дирижером-симфонистом: это был Глеб Бехтерев. Думаю, что именно активная и принципиальная позиция Наримана Сабитова определяла действенность, целенаправленность в работе комитета. Из событий нашей комитетской работы более других запомнилось, как дружно мы принимали в комсомол Мстислава Ростроповича, «послужной список» которого уже тогда поражал грандиозностью. Мы с Нариманом и другими товарищами, композиторами и теоретиками, весело закончили курс обучения, собравшись в квартире у Аты Лахути, дочки знаменитого писателя. Помнится, учитель Наримана по композиции Анатолий Николаевич Александров развлекал нас, показывая, как исполнять на рояле трудные произведения при помощи «технических усовершенствований»: он играл этюд Шопена фа минор (ор. 25) при помощи зажатого в правой руке теннисного мяча, а в кульминации первой части увертюры к «Тангейзеру» для исполнения скрипичных пассажей использовал платяную щетку. Эффект был поразителен. Невольно думается, что Нариман с его остроумием и склонностью ко всяким шуткам мог бы позаимствовать подобного рода «хохмы» у своего учителя и, так сказать, развить их. В дирижерском мастерстве Наримана Сабитова я мог убедиться в 1955 году, во время проходившей в Москве Декады башкирской литературы и искусства. Нариман выступал тогда как главный дирижер Башкирского театра оперы и балета. В филиале Большого театра я присутствовал на шедшем под его управлением балете «Лауренсия» А. Крейна. ----------------- * Имеется в виду Декада 1955 года. За пределами профессиональной музыкальной сферы мне вспоминаются два эпизода. Летом 1953 года, то есть сразу по окончании Московской консерватории, Нариман с женой отправился в Уфу на пароходе. Случилось так, что на этом же пароходе плыл мой отец, так что я пришел провожать на речной вокзал обоих. В тот год я оставался в Подмосковье из-за маленькой дочки, отец же ехал в давно облюбованное место - в русскую деревеньку, находившуюся на реке Белой. Это была Сергеевка, хорошо известная многим уфимцам, - между пристанями Дюртюли и Казанцево, край непуганых зверей и птиц, где отец имел фантастические уловы рыбы. Дальнейшее я узнал из рассказов моего отца: он быстро подружился с Нариманом и всей уфимской компанией и уверял меня, что редко ему было так весело и хорошо. Нариман был главным заводилой, его шутки, остроумные рассказы и анекдоты были неисчерпаемы. В последующие годы вся моя семья снова стала проводить летние месяцы в Сергеевке, и однажды, во время обратного пути, Нариман очень помог мне и моей жене. Это было в 1956 году, я провожал жену в Уфу, где она должна была сесть на московский самолет. Пароход пришел утром, а самолет улетал на следующий день. Нужно было где-то переночевать. И тут на помощь пришел Нариман. Я рад был посетить его в уфимской квартире, вспомнить вместе с ним студенческие годы. Без смеха и здесь не обошлось. Я пожаловался на беспокойство, которое в Сергеевке нам причиняли клопы. «А ты не пробовал использовать толченый кирпич?» - с самым серьезным видом спросил Нариман. Я выразил свое наивное недоумение. «Ну как же, - продолжал он, - клоп будет ползти, ударится головой о кирпич и околеет…» В тот день он отвел нас с женой к своей тетке, звали ее Муршида. И мы отлично переночевали в ожидании следующего дня, когда жена улетала в Москву, а я обратным рейсом парохода возвращался в Сергеевку. Грустно думать, что та встреча с Нариманом оказалась в нашей жизни последней. Но светлый облик консерваторского товарища не потускнел в моей душе, несмотря на 50 лет, прошедшие с момента окончания нами консерватории. ЗА ШАХМАТАМИ Рабига Бикчентаева, жена писателя А. Бикчентаева Мы дружили семьями. Крепко и очень долго - более тридцати лет. Целая жизнь прожита вместе. Он был совсем своим, родным человеком для нас. Каждая встреча, даже неожиданный, поспешный визит по пути, мимоходом, надолго заряжал нас радостью и оптимизмом… Дома - Нариманчик, добряк, весельчак, а в театре - мы часто бывали на его спектаклях - горделивый властитель. В каждом движении головы, рук сквозила огромная энергия, духовная сила. Познакомились мы на отдыхе в Юматово. Там же был отец Земфиры, Зариф-абый, которого мы хорошо знали. О Наримане были наслышаны, и когда Зариф-абый вызвался представить нам своего зятя, мы встретились к большому взаимному удовольствию. Это был 1951 год. Между нами была большая разница в возрасте, но мы никогда впоследствии ее не ощущали, столь велико было душевное родство, не знающее возрастных границ. Впоследствии к нам присоединилась семья литератора Хайруллина, и, собираясь вместе по праздникам или выходным, они затевали что-то вроде художественных салонов, где царила атмосфера творческой дружбы, горячих дискуссий, заинтересованного внимания друг к другу и ободряющей поддержки. Анвер читал свои расказы. Хайруллин - журналистские очерки. Нариман играл свои вещи. Он делал это просто, неназойливо, без бахвальства и театральной позы. Подойдет к роялю как бы невзначай, сыграет. И тут же все обступают инструмент, подпевают. Слушали всегда с удовольствием. Сама я мало что понимала в музыке, но песни его любила и часто, с удовольствием пела. Две из них - «Кыр казлары» и «Айт кэнэ», посвященные Земфире, трогали меня до слез. Шахматы были второй «болезнью» Наримана после музыки. Анвер в этой игре считался мастером, мало кто мог с ним тягаться. Нариман, заходя к нам, первым делом доставал шахматную доску. Они играли, соревнуясь не на шутку. Анвер оставался спокойным, а Нариман ужасно нервничал. Я подходила, спрашивала, не принести ли ему чашку кофе. «Пока не надо, - бодро отвечал он. - Вот обыграю Анвера-абы, тогда и от обеда не откажусь». Но ему все никак не удавалось выйти первым. Однажды он пришел какой-то особенно возбужденный. Глаза блестят, говорит не умолкая. Анвер смотрит на него: «Может, не будем сегодня в шахматы?» «Нет, Анвер-абый, обязательно будем!» Условились на три партии, кто выиграет две, тот и победитель. Вдруг Нариман выиграл! Сказать, что он обрадовался, - мало. Он встал и давай приплясывать: «Ну, каков я, а? У непобедимого Анвера выиграл!! Давайте еще раз!» «Нет уж, - поднялся с места Анвер - сегодня оставайся при своей победе. А ты, Рабига, давай корми гостя как положено!» …Стояло жаркое лето. Отпуск мы снова проводили в деревне и на ночь уходили из душного дома на сеновал. Полночи мы, три пары, проводили в веселой болтовне. Смех, анекдоты… Хозяин даже подходил послушать, чего это они там резвятся? И только мы, наконец, угомонимся, сморенные предутренним сном, как во дворе начинает громко кудахтать курица: «гыр-гыр-тах»! О каком тут сне могла идти речь! Мы ворочались и проклинали беспокойную хохлатку. Утром Нариман, невыспавшийся и злой, приставал к хозяину: - зарежь курицу, мы тебе заплатим! Но тот никак не соглашался, - мамина, мол, собственность. «Тогда я сам изведу эту горластую!» - решительно заявил Нариман. Ночью переоделся в пижаму, взял курицу и пошел к Деме. Перешел мост, за мостом оставил. Вернулся с победным видом, потирая руки: «Благодарите меня, теперь будем спать спокойно!» Но не успели мы устроиться поудобнее, чтобы спокойно выспаться, как знакомое «гыр-гыр-тах, гыр-гыр-гыр-тах» - вновь нарушило ночную тишину. Трагикомедия! Множеством подобных историй одарила нас дружба с Нариманом, за давностью лет большинство из них стерлось в памяти. Осталось лишь впечатление неиссякаемого веселья в минуты отдыха и серьезной одухотворенности - во всем, что касалось творчества… СТОЯ “НА ОДНОЙ НОГЕ” Леонид Любовский, композитор. 1963-й год. Пленум Союза композиторов Татарстана. В рамках пленума - концерт из произведений студентов консерватории, класса профессора А. С. Лемана. Закончился концерт моим квартетом, встреченным публикой очень неоднозначно. Дискуссия после пленума странно сосредоточилась именно на моем квартете, хотя программа пленума отнюдь не ограничивалась ни этим жанром, ни этим концертом! Ну и досталось же мне! Все выступающие с азартом улюлюкающей толпы громили и музыку квартета, и меня вместе с ней. Среди выступавших было много гостей из Москвы и соседних республик, и все происходящее находилось в русле идеологических «традиций» того времени. Самые мягкие выражения были тогда у всех на слуху и имели широкое хождение: «сплошная грязь и какофония», «подражание худшим формалистическим образцам», «тлетворное влияние Запада» и т. д. И вот уже почти в конце «экзекуции» на трибуну вышел Нариман Сабитов, - высокий, крепкий, подтянутый. Передаю по памяти его слова: «На Востоке говорят, - выступать перед людьми нужно стоя на одной ноге… Почему же музыка студента занимает так много места в нашей дискуссии? Вероятно, в центре внимания она оказалась отнюдь не только из-за своих недостатков, но и определенных достоинств? Пусть здесь прозвучало много негативных оценок в ее адрес, но ведь никого из вас она не оставила равнодушным!» Здесь невозможно дословно и в полном объеме передать текст его выступления, но одно несомненно. Его логика была настолько убедительна, а доброжелательность и юмор так легко сняли угрюмую напряженность, накопившуюся в зале, что после этого уже никто ничего плохого о квартете не сказал. Только Н. Шумская, авторитетнейший музыковед, завершая дискуссию, добавила: «А по-моему, Любовский - это глыба мрамора, от которой не все отсечено». Я не решился подойти к нему после пленума и поблагодарить фактически за защиту. Увы, этическую красоту поступков таких людей, как Сабитов, мы постигаем только со временем. ВАРИАЦИИ МИМИНОР Аркадий Минков, пианист. Это было в середине 50-х. В Уфимском музыкальном училище, в классе М. А. Зайдентрегера, где я учился, существовала традиция первого исполнения новых сочинений башкирских композиторов. Так, в декабре 1952 года, на Гала-концерте мастеров башкирского искусства, я впервые исполнял Вариации миминор Н. Сабитова. Музыка мне нравилась, выступление было успешным, и когда на четвертом курсе зашел разговор о башкирской пьесе для госэкзамена, и Михаил Акимович предоставил мне право выбора, я без раздумий решил повторить уже игранные вариации. В апреле 1954 года на урок был приглашен недавно приехавший из Москвы автор. Молодой, элегантный, он внимательно выслушал мою игру, которой сам я был вполне доволен и изрек: «Это все не то!» «Как не то?!» - опешил я, а он, смеясь, широкими, размашистыми движениями стал перечеркивать в нотах свои же обозначения темпов, нюансов, штрихов… «Это я раньше так думал!» Вычеркнул даже одну целую вариацию, считая, что без нее будет лучше. Ошарашенные, мы с М. А. наблюдали процесс творчества, происходивший на наших глазах. Делать нечего - я стал учить вариации заново. Вещь совершенно преобразилась: прибавилось контрастов, изменились темпы, обозначились новые смысловые акценты. Я так увлекся, что играл вариации не только на «госах», но и на приемных испытаниях в Уральской консерватории. Там они тоже пришлись ко двору. Следующая наша творческая встреча состоялась в 1966 году и носила, я бы сказал, курьезный характер. Во время гастролей в Оренбурге вызывает меня директор театра Н. М. Аюханов и говорит: «Надо лететь в Уфу. Приезжает правительственная делегация ГДР во главе с Э. Хонеккером. Им устроят прогулку на теплоходе по Белой, где, как бы невзначай, «окажется» группа артистов и она даст концерт». Для этого в срочном порядке перевели на немецкий один куплет песни Сабитова «Мы - уфимские джигиты». К Хусаину Мазитову, не знавшему ни слова по-немецки, срочно «приставили» какого-то вузовского преподавателя немецкого языка, заведующую режиссерским управлением, великолепно владевшую немецким, Наримана Гилязевича и меня. Мы изрядно попотели, готовясь к столь ответственному «экспромту», но… Хонеккер не приехал. Мы остались в Оренбурге, а Мазитов многократно, на разных концертах исполнял эту песню на трех языках, в том числе на безупречном немецком! Нариман Гилязевич сделал образцовую оркестровку песни, и три музыканта, причастные к этой истории, - Мазитов, Сабитов и я, долго еще вместо обычного приветствия встречали друг друга первой строчкой немецкого перевода. Вскоре с Нариманом Гилязевичем у нас установился хороший деловой контакт. Он доверил мне исполнение музыки балета «Люблю тебя жизнь», когда его принимала комиссия обкома партии и министерства культуры. Моя игра так расположила к себе автора, что он попросил меня записать на радио его «Наигрыши». Была как-то забавная ситуация. Мой родственник, артист Москонцерта, эстрадник, отправляясь на гастроли в Башкирию, попросил меня прислать какую-нибудь яркую песню башкирского композитора, но чтоб текст был написан непременно русскими буквами. Не задумываясь, я решил отправить «На озере - лодка, в небе - жаворонок» Н. Сабитова. Пришел к нему домой. Моя просьба его развеселила и озадачила. Но вот транскрипция была готова. Надо было видеть, как покатывались со смеху Нариман и Земфира, перечитывая то, что получилось! Трудно в кратких воспоминаниях передать все свои впечатления от встреч с Сабитовым. Веселый, общительный, обаятельный человек. Выдающийся композитор, умевший сочетать яркий мелодический дар с конструктивным мышлением. Большой музыкант. Дирижер. Человек, для которого главным в жизни было его искусство. ЧП НА ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОМ КОНЦЕРТЕ Тагир Ахунзянов, секретарь Башкирского обкома КПСС Каким был Нариман Гилязевич Сабитов великолепным композитором и дирижером, я не буду писать - на то есть специалисты, им, как говорится, и карты в руки. Мне же хочется коротко поведать о том, каким он был человеком, - смелым, находчивым, всегда умеющим постоять за себя и за коллег по работе. Впервые узнал я его таким в начале 60-х годов. Работал я тогда заведующим идеологическим отделом обкома КПСС. Не помню, по случаю какого революционного праздника мы подготовили «правительственный» концерт. О том, насколько муторно, щепетильно и ответственно готовить такой концерт, можно было вести особый разговор: тщательно подбирались люди в постановочную группу, привлекались лучшие творческие силы с тем, чтобы составить и осуществить программу, отвечающую политическому требованию дня. Сложность заключалась еще в том, что зрителями этих концертов из праздника в праздник были одни и те же люди - руководители партийных и советских органов, министры, директора крупных заводов и фабрик и т. д., словом, республиканский актив, пресыщенный зрелищами и в большинстве своем не ставящий ни во что труд «какого-то там артиста». И самое важное, чтобы концерт понравился первому секретарю обкома партии. На сей раз главным дирижером-постановщиком концерта был назначен Нариман Сабитов. С привлечением множества творческих коллективов он сумел подготовить концерт, подходящий по всем параметрам. И шел он с большим успехом. Но в финале, когда все участники - около тысячи человек, - красиво выстроившись на сцене, исполняли величальную партии Ленина, случилось ЧП. По сценарию, при исполнении последнего куплета песни, сзади хора поднималось красное полотнище с портретом вождя и торжественно колыхалось. Однако в самом конце песни, в момент триумфа, знамя… рухнуло. Основная масса зрителей, да и первый секретарь обкома Зия Нуриев - человек умный, не мелочной - на это вроде не обратили внимания, если и обратили, то отнеслись с пониманием, не придали значения. После концерта, во время праздничного ужина, Зия Нуриевич даже смеялся над случившимся, подшучивал надо мной. Прошло дня три-четыре, о казусе со знаменем уже стали забывать. Вдруг меня вызывает тогдашний секретарь обкома по идеологии Хайдар Сайранов. Когда я заходил, он - расстроенный и бледный - нервно ходил по просторному кабинету. Встретил у дверей и сразу - вопрос: - Слушай, как это получилось, что в самый момент апофеоза знамя упало? - Ну как, - ответил я, уже выяснивший обстоятельства падения стяга, - все старались, чтобы было лучше, а один рабочий сцены перестарался: чтобы знамя колыхалось сильнее, включил мотор вентилятора на полную мощь; вот и веревка, на которую было закреплено полотнище, не выдержала, лопнула. На генеральной репетиции все было нормально, - концерт принимал я. Случайность… Сайранов, низкорослый толстячок, остановился передо мной и, строго глядя снизу вверх, прошипел: - Случайность, говоришь? - Он отошел, встал за рабочим столом и сказал: - А вот «органы» узрели в этом злой умысел. Настроили Зию Нуриевича соответствующим образом. После обеда заседание бюро. Пиши проект постановления: дай случившемуся политическую оценку, прикинь, кого снять, какое кому дать взыскание - начиная от министра культуры, кончая постановочной группой. О себе не забудь. - «Но…», начал было я, но Сайранов перебил: - Пиши с запасом, иначе попадет еще крепче. - Смягчившись, добавил: - Предупреди Сабитова - пусть готовится к строжайшему спросу. Жаль парня, хороший работник. Я пошел к себе сочинять проект постановления бюро. Позвонил Нариману Гилязевичу - так, мол, и так, готовьтесь к бою. - Вы что, шутите? - удивился он, - мало ли какие бывают накладки на концертах. Не оборванной же веревкой оценивается труд сотен участников концерта! К тому же бесплатный! Я был с ним согласен, но не к чему было вести словесную перепалку, сказал: - Короче, готовься к худшему, вопрос политический. Заседание бюро обкома началось в зловещей тишине. Члены бюро, недавно восторгавшиеся мастерством артистов, но уже предупрежденные об «аполитичной вылазке» организаторов концерта, якобы специально продемонстрировавших падение красного знамени с портретом Ильича, угрюмо молчали. В одном из задних рядов, как пришибленный, уселся я, за мной устроились работники министерства культуры, постановочная группа во главе с Сабитовым. Нуриев, строго окинув взглядом собравшихся, заговорил: - Пашехонцы! (это его излюбленное выражение, которое употреблял в минуты крайнего раздражения.) Надо же такое сморозить - перед всем залом уронить на пол красное знамя! Ответьте: кто додумался до этого? Живо вскочив на ноги, министр культуры начал было объяснять, Зия Нуриевич махнул на него рукой. - Кто руководитель концерта? Ты, Сабитов? - Я, Зия Нуриевич. - Маэстро поднялся и дерзко уставился на «хозяина». - Ну-ка, иди сюда! Нариман Гилязевич прошел вперед и встал за трибуной, словно за дирижерским пультом. Стоял он как бог: высокий, стройный, по-мужски красивый, во фраке и белоснежной сорочке; изящным движением откинул фалды фрака, поправил бабочку на воротнике. Удивленный его невозмутимостью, Нуриев сбавил тон: - Расскажи, как вы дожили до такой жизни, что флаги бросаете под ноги? - Да, Зия Нуриевич, дожили мы до такой жизни. - Сабитов движением головы откинул копну волнистых черных волос. - То ли еще будет - со времен царя Гороха театр путем не ремонтировался, все в нем устарело, сценическое оборудование пришло в ветхость. На последнем концерте хорошо еще мы догадались спустить под сцену здоровых мужиков из числа артистов, иначе и круг бы не вращался. - Что ты мелешь, Сабитов? - прервал Нуриев. - Говори о деле! - Я о деле и говорю. А сейчас перейду к веревке. - К какой веревке? Нариман Гилязевич помолчал и вдруг совсем по-домашнему обратился к «хозяину»: - Зия Нуриевич, вы человек деревенский, да? - Ну, да, - подтвердил сбитый с толку Нуриев. - Я к тому, - спокойно, с хитрой усмешкой в глазах продолжил Сабитов, - значит, носили холщовые штаны с веревкой? - Ну?.. - У веревки той, вероятно, помните, есть такая привычка: когда нужно - не развяжешь, а в самое непотребное время она сама развязывается или хуже того - обрывается. Вот и у нас получилось, как с той веревкой у штанов… Нуриев в недоумении с минуту посидел, глядя то на Сабитова, то на председателя КГБ, и вдруг, запрокинув голову, громко расхохотался. К нему, один за другим, как по команде, присоединились члены бюро. - Ох и Сабитов! - произнес Зия Нуриевич, платком вытирая выступившие слезы. - Веревка от штанов, значит? Вот и поговори с вами о политике… Марш все на работу! И чтобы впредь веревки у штанов не обрывались! - Повернулся к Сайранову: - Порви свой проект к чертовой матери, понаписал тут, навешал выговоров как всем сестрам по серьгам!.. * * * Середина 70-х годов. На Украине - Дни башкирской литературы. Проводив писателей - участников Дней поездом, я сам решил прилететь в Киев раньше их и встретить вместе с украинскими руководителями. Тогда один из вечерних самолетов рейса «Уфа-Москва» садился в аэропорту «Внуково», откуда через полчаса отправлялся самолет на Киев. Работники Уфимского аэропорта по моей просьбе (я уже 6-7 лет работал секретарем обкома по идеологии) связались с «Внуково» и забронировали место на тот рейс. Когда наш самолет, взлетев в Уфе, лег на курс, кто-то коснулся моего плеча. Оглянулся: Сабитов! Оказывается, он летит в столицу не то на пленум, не то на другое какое мероприятие союза композиторов. - Вот удача, - сказал он, - будет с кем доехать до города - вас, очевидно, в аэропорту встречает машина? - Нет, Нариман Гилязевич, я не в Москву, а в Киев, - ответил я и рассказал о своем плане. - Все равно я рад, - заметил он, - есть с кем дорогу коротать. Я поменялся местом с соседом Сабитова (тот с удовольствием пересел с заднего ряда в передний), и мы до Москвы чесали языки, под глухой шум мотора пели наши песни. Во «Внуково» мы сразу направились в депутатскую комнату, - Нариман Гилязевич решил дождаться моего отлета. В депутатской меня ожидало разочарование: оказывается, наш самолет прилетел с опозданием ровно на полчаса, а киевский уже запустил моторы. Видя мое огорчение, дежурная по депутатской сказала: - Не волнуйтесь: через два часа будет следующий рейс, я вас отправлю им. - Но меня встречают в Борисполе (аэропорт в Киеве) именно тем уходящим рейсом!.. - Ну и что? Сейчас туда сообщим, все будет в порядке, а вы пока отдыхайте. - Отдыхайте… А Нариман заразительно, так, как умел только он, рассмеялся: - Вот и славно! Давно известно: где начинается авиация, там кончается порядок. Я очень рад: еще пару часов побудем вместе, ведь не обо всем поговорили, не все песни пропели. Махнем в ресторан? Веселый, общительный пассажир сразу понравился дежурной, она его поддержала: - Идите, идите, на посадку я вас приглашу. Пошли в ресторан. Сабитов схватил меню: - Что будем пить-есть? Я замялся: - Перед дорогой, да в незнакомый город не больно-то развернешься. - А мы только символистически. Чтоб души согреть. Заказали немного коньяку и легкий ужин. Я спохватился: - Тебе же в город надо! Поздно уже. - Ничего, - Сабитов махнул рукой. - Возьму такси, а место в гостинице заказано. Посидим, поговорим, как говорится, бер утыру - бер гомер (одна посиделка стоит целой жизни)! Действительно, о чем только мы не говорили: о детстве и юности, о войне, о театре, о друзьях-товарищах. Нариман поведал о своих однокашниках по Московской консерватории - он учился в одной группе с весьма популярной тогда Александрой Пахмутовой. Не говорили только о нашем союзе композиторов, где была «мышиная возня», не хотелось портить настроение. Впрочем, Нариман и не вникал в дрязги, он работал, создавал новые произведения, выпускал спектакли, сплачивал коллектив театра. Расстались мы у трапа киевского самолета, как братья, и остались братьями на всю жизнь. Да, порой одна добрая посиделка стоит целой жизни. Ни он, ни я никогда не забывали тот вечер, то скромное застолье, когда мы раскрыли друг другу свои сердца. * * * В то роковое лето театр оперы и балета гастролировал в Севастополе. Отправив коллектив на поезде, Нариман Гилязевич зашел ко мне на работу. Стоял теплый солнечный день, окна в залитом солнцем кабинете открыты настежь. Как всегда, веселый и жизнерадостный, Сабитов доложил: - Театр в полном составе выехал в город-герой, реквизит тоже отправлен, послезавтра начнем, с Божьей помощью. - Сел на диван, пощупал зачем-то кожу сиденья и на миг потупился. Приглядываюсь: чем-то озабочен, в движениях непривычная скованность. - Значит, все в порядке? - спрашиваю, чтобы продолжить разговор. - Как там, в Севастополе, билеты продаются, народ будет ходить? - Будет. На первые спектакли уже аншлаг… - Нариман умолк и, встав, подошел ко мне, полушутя промолвил: - Покидая наш чудесный город, хотел бы завещать вам… - Завещать? - поддержал я шутку. - Что ж, последнее распоряжение человека свято… - Вот потому и хочу завещать, - несколько оживился Нариман. - Ладно, маэстро, коли помрешь, обязательно исполним твою последнюю волю. - Ловлю на слове, значит, исполните? - Ну да, только ведь тебе придется для этого с жизнью распрощаться, ни больше ни меньше… - Все шутили, забыв поговорку: «Уйнап сейлясан да, уйлап сейля». (Говори шутя, да думай). - За мной дело не станет. Значит, договорились? Шутка затянулась, от нее становилось уже неуютно. Я посерьезнел: - Скажи, Нариман, в чем дело? Человек, до дерзости смелый с начальством в разговорах о производстве, о театральных нуждах или чужих проблемах, смущенно изложил свою просьбу, то бишь «завещание». - Понимаете, у меня два сына. Старший в этом году кончает 10 классов, сейчас сдает экзамены. Слов нет, парень башковитый, учился хорошо. Его заветная мечта - стать архитектором, поступить в Московский архитектурно-художественный институт. Но вуз, понимаете ли, престижный, конкурс велик. Нельзя ли как-то посодействовать? Говорят, республике дают внеконкурсные места в столичных вузах? - Только-то? - обрадовался я. - Нариман, езжай спокойно, проведи гастроли на уровне. А что касается сына, то я сделаю все от меня зависящее, чтобы он учился в том вузе. - Ну, спасибо, - сказал Сабитов и опять пошутил: - Теперь и умереть можно. - Только попробуй! Обнялись и расстались. Через несколько дней - звонок из Севастополя: Нариман Гилязевич скончался. Сердце… Вот шути после этого о смерти… А сын его, не доставив мне особых хлопот, сам успешно поступил в тот институт и стал архитектором. Когда хоронили Наримана Гилязевича, многие плакали. Я утешал тогдашнюю заведующую отделом культуры обкома Клару Тухватуллину: - Не плачь. Нам еще рано плакать, наши слезы впереди… Знал, что еще по крайней мере лет пять-шесть театр, по инерции продолжая традиции Сабитова, будет работать нормально. Так и случилось. А потом начался кризис, и нам частенько приходилось говорить: «Дорогой наш Нариман, на кого ты нас покинул?» Но Нариман - красивый, веселый, с умным, чуть грустным, взглядом творца - не отвечал. В ЛЕНИНГРАДЕ ПРОИЗВЕЛИ ФУРОР Клара Тухватуллина, министр культуры БАССР Я и сама не до конца понимаю почему, но воспоминание о Н. Сабитове причиняет мне боль, отзываясь в душе острым чувством вины. Хотя могу сказать со всей определенностью: моя совесть чиста. Впрочем… Первая наша встреча произошла в 1965 году, когда меня назначили на пост министра культуры БАССР. Я была молода для такой высокой должности и чувствовала себя в министерском кресле не очень уютно. Он пришел ко мне в кабинет и сказал: «Мы рады, что к руководству пришел такой молодой министр. Молодость - хорошее средство против косности и консерватизма. А если где-то будет трудно - мы поддержим, не волнуйтесь». И вот все пять лет своего «министерства» я прошагала рука об руку с Нариманом, твердо зная: он не подведет. Там, где он, все будет сделано наилучшим образом. Теснее всего мы соприкасались в работе над всевозможными правительственно-юбилейными мероприятиями. Их было много в те годы, - торжественно-парадных концертов, вечеров, Дней культуры и искусства Башкирии в других городах страны. Любил ли он эти грандиозные, презентабельные концерты? Думаю, что ни о какой любви там не могло быть и речи. «Когда же все это кончится и я смогу, наконец, взяться за сочинение?» - в сердцах взывал он иногда неизвестно к кому после очередной изматывающей репетиции. Но и в этом сказывался главный принцип Наримана в подходе к любому начинанию: коли взялся - делай как надо; халтуры он не допускал. Отдавался работе весь, целиком. Смотреть, как он управляется с огромной массой участников концерта, как точно мыслит и отдает распоряжения, было удовольствием. Он умел все, вплоть до хозяйственно-бытовых деталей, взять в свои руки и показать высший класс организаторского искусства. Рядом с ним в такие моменты я, министр, чувствовала себя покорным исполнителем, тихо восхищаясь его деятельностью. К 100-летию со дня рождения В. И. Ленина мы задумали показать башкирское искусство во Дворце съездов в Москве и Октябрьском зале в Ленинграде. В этих ленинских торжествах участвовала огромная масса людей - около двух с половиной тысяч! Среди них и профессионалы, и самодеятельные артисты. Сабитов написал «на случай» кантату «Ленин», рассчитанную на гигантский состав исполнителей, где каждая группа количественно определялась цифрой 100: сто оркестрантов, сто хористов, сто танцоров… Возникла серьезная проблема: где разместить такую армию артистов? И тут Нариман придумал: в вагонах поезда, стоящего на запасном пути. Это был гениально простой выход из положения. Когда все было готово к поездке, приехал представитель отдела культуры ЦК КПСС. Пораженный масштабами и уровнем подготовки, он сказал: «Такого ни одна другая автономная республика не покажет! Вы своим выступлением поставите ребром национальный вопрос!» И нас не пустили в Москву. Зато в Ленинграде мы произвели фурор. Я отлично понимала, как велика роль Сабитова в культурной жизни республики. Бесконечно ценила его универсальную одаренность и самоотдачу. Поэтому меня очень задевало и озадачивало настороженное отношение к нему со стороны высшего партийного руководства. Трижды я готовила документы на присуждение ему звания заслуженного деятеля искусств РФ, подписанные официальными лицами, но каждый раз этот вопрос снимался с обсуждения… Причины тех отказов мне до сих пор не вполне ясны. И оттого, что несмотря на все старания я все же не сумела преодолеть холодок неприязни к нему со стороны некоторых «вершителей судеб», до сих пор чувствую себя в долгу перед его светлой памятью… Между тем сам Нариман вовсе не чувствовал себя в чем-либо ущемленным. У него было все, что нужно человеку для счастья. Мне кажется, он и не состарился бы, если смерть не унесла бы его в расцвете лет и сил, - так много было в этом человеке жажды полнокровной кипучей жизни… МОЙ МЛАДШИЙ НАСТАВНИК Рафик Сальманов, композитор. Я поступил в национальную студию при Московской консерватории на отделение композиции в 1947 году, когда мои земляки - Халик Заимов, Загир Исмагилов, Нариман Сабитов - уже учились там. Я знал их и раньше, мы познакомились год назад в Уфе, в Союзе композиторов. Но это было шапочное знакомство. Москва сдружила нас более тесно. Как-то Нариман достал два пропуска в оперную студию при консерватории и пригласил меня послушать оперу «Евгений Онегин». Тогда я узнал, что в этой студии часто ставятся спектакли силами наших старшекурсников. Певцы хорошо пели, оркестр тоже был на высоте, - в тот вечер мы получили большое удовольствие. Нариману это не впервой - он, как выяснилось, уже пятый раз слушал «Онегина». И мне настоятельно советовал бывать здесь чаще. «Нет лучшей школы для будущего композитора», - сказал он. Потом Нариман расспросил меня, где я учился, работал, имею ли музыкальное образование. Я рассказывал, что с детства самоучкой играл на гармони, на пианино, что во время армейской службы на Дальнем Востоке был кларнетистом в духовом оркестре, там и начал сочинять. Я был старше Наримана, но смотрел на него тогда снизу вверх, как неопытный новичок - на человека, который давно освоился и в столице, и в мире профессиональной музыки. Мне было приятно его внимание и дельные советы. Я чувствовал в нем неоценимую товарищескую поддержку. К тому же он сочетал в себе редкие качества. При врожденной интеллигентности, внешнем лоске, образованности он был начисто лишен высокомерия и спеси, - держался просто, по-свойски, легко поддерживая беседу. Прогуливаясь по Москве, мы не пропускали ни одного книжного магазина. Особенно любил Нариман букинистические отделы. Он собирал музыкальные сборники, дефицитные книги о музыке. Каждый раз он объяснял мне, в чем ценность той или иной покупки. «Когда приедем в Уфу после учебы, все это очень пригодится, - говорил он, показывая очередное приобретение, - увидишь что-нибудь в этом роде, обязательно покупай. Кстати, я сейчас ищу книгу по оркестровке Римского-Корсакова, но не могу найти. Если встретишь, купи для меня, пожалуйста...» Однажды я заметил, как в фойе консерватории он разговаривал с молодой хорошенькой девушкой. «Знакомьтесь, вы ведь земляки. Это - Земфира Загидуллина, студентка МГУ. А это - Сальманов Рафик, мой коллега», - представил он нас друг другу. «А у моей жены тоже одно из имен - Земфира», - сказал я. Нариман удивленно хохотнул: «А что, у нее разве два имени?» «Да, в метрике она записана как Рауза. А когда при рождении ей давали имя, отец настаивал на Земфире, мать спорила: «Нет, Рауза!» Конечно, в таких ситуациях последнее слово остается за женщиной. Но потом родители все равно называли ее каждый по-своему». Позднее, когда Земфира приходила к Нариману в консерваторию, я помогал ей отыскать его. В свою очередь, Нариман то и дело сообщал мне с улыбкой: «В фойе тебя ждет твоя Земфира». В начале 1950 года в консерватории объявили конкурс среди студентов-композиторов на лучшую массовую песню. Моя песня «Девушки нашего села» на слова Кадыра Даяна заняла первое место. Ее пела певица Ямиля Байбурина, и это исполнение было включено в кинохронику - «Жизнь московской консерватории». Ее показывали в кинотеатрах, фотографию Байбуриной напечатали в «Огоньке». Я был безмерно рад. Друзья поздравляли. Подошел и Нариман: «Из новостей узнал о твоей победе. И кинохронику видел. Молодец, давай держи марку Башкирии!» Я поинтересовался, участвовал ли он сам в этом конкурсе. Он, как обычно, с легкой усмешкой ответил: «Пока я не писал песен. Я сочиняю инструментальную музыку. Не забывай, между прочим, - в этом учебном заведении надо стараться как следует освоить композиторскую технику. Время бежит быстро…» Я уважал его как композитора, теоретически и практически подготовленного лучше меня. К тому же я не сомневался в его искренности и к подобным советам прислушивался очень внимательно. В 1952 году, закончив консерваторию, в Уфу возвратился Х. Заимов. В 1953 году вернулись и остальные. Я по семейным обстоятельствам задержался в Москве еще на год. Когда я прибыл в Уфу, председателем нашего Союза композиторов был Халик Заимов. В 54-м образовалась первичная партийная организация Союза композиторов. Секретарем избрали меня. Х. Заимов недолго просидел в председательском кресле. На него поступили анонимные жалобы в областной комитет партии и в Москву, а в то время это был достаточный повод для снятия с поста. Летом для избрания нового председателя собрали заседание партийной группы, на котором присутствовали секретарь обкома по идеологии Х. Сайранов и зав. отделом Т. Саяпов, последний предложил кандидатуру Сабитова. Нариман вовсе не стремился занимать высокие посты. Административные обязанности, даже самые почетные, его не прельщали. Он сумел отказаться с достоинством и так убедительно, что от него сразу отступились. «Недавно меня назначили главным дирижером театра оперы и балета, - сказал он. - Для меня это очень большая и ответственная работа. К тому же мне, как композитору, необходимо создавать новые произведения. Надеть на шею еще один хомут не смогу. Сил не хватит. Так что, спасибо за доверие, но в дальнейшем прошу мою кандидатуру на обсуждение не ставить». Тогда мне стало совершенно ясно, что творчество, артистическая деятельность - истинное предназначение Наримана. В 1957-м году я, взяв в Москве путевку, отправился в г. Иваново, в Дом творчества композиторов, куда еще раньше меня приехали Х. Ахметов и Н. Сабитов. Вместе они работали здесь над балетом «Горный орел». Незабываемые годы… После обеда вместо положенного сна мы уходили на прогулку в лес. Стояли чудесные дни ранней осени. Еще не все птицы покинули лес, непуганые белки брали угощение прямо из наших рук. В глубине леса можно было повстречать зайца или лисицу... Как-то, возвращаясь с прогулки с Х. Ахметовым, мы заглянули в комнату Наримана. Он сидел за фортепиано, на пюпитре стояла нотная тетрадь, он что-то сосредоточенно в нее записывал. «Пока вы гуляли, я сочинил новую пьесу», - гордо произнес он и тут же начал играть. Мы похвалили пьесу, заметив, что в ней есть нечто новое. Он громко рассмеялся: «Послушайте, как она звучит в таком варианте!» И сыграл плавную башкирскую народную мелодию. Видя наши озадаченные лица, он с наслаждением «расшифровал» свою шутку: «Я эту мелодию сыграл с конца, положив ноты перед зеркалом. Получилось весьма оригинально, правда? Имейте в виду, если не будет сочиняться, можно использовать этот прием». Мы проводили время за общими делами, заботами и забавами. Где могли - помогали друг другу, когда требовалось - критиковали... Часто приходилось бывать вместе в гостях, на банкетах. По всему было видно, что Нариман доволен своей жизнью. До сих пор перед глазами его образ - остроумца, жизнелюба. Я испытываю огромную благодарность к этому человеку и чту его память, - не только за выпущенную им в 1967 году брошюру обо мне, но и за все хорошее, доброе, полезное, что связано для меня с именем Наримана Сабитова. ОН БЫЛ МАСТЕРОВИТЫМ ЧЕЛОВЕКОМ. Загир Исмагилов, композитор. Н. Сабитов всегда удивлял меня своей работоспособностью. Быть главным дирижером оперного театра и писать музыку - необычайно сложно. Мы много работали вместе. Я всегда любил наблюдать за ним во время обсуждения произведений коллег на регулярных прослушиваниях в Союзе композиторов. Когда выступал Нариман, все замолкали и слушали его с большим вниманием. Он прекрасно владел русским языком, легко мог переходить с него на башкирский и наоборот. Говорил свободно, выразительно и по делу. В то время, как и позднее, у нас в Союзе не было традиции обязательного «поглаживания по головке», а, невзирая на звания и ранги, мы часто указывали на ошибки и недоработки в сочинениях собратьев по перу, и это обыкновенно вызывало нормальную, здоровую реакцию. И все же многие члены СК опасались высказываться прямо, будучи либо не очень уверены в своем мнении, либо боясь вызвать ответный удар товарищеской критики. Нариман всегда был уверен в себе и умел сказать так, чтобы заставить автора поверить в доброжелательность и правомерность критики. Я не скажу, что на него не обижались. Он любил пошутить, смех его мог поднять настроение, а мог и больно ранить. Но в его компетенции и тонкой музыкантской интуиции никто не сомневался. Он был образованным и мастеровитым человеком. Испытывал ли я на себе остроту его слова и слуха? Я не помню, чтобы он находил явно отрицательные моменты в моих операх. Но пожелания высказывал: по части музыкальной драматургии или оркестровки. Что касается меня, тогда председателя Союза композиторов Башкирии, то в адрес его сочинений мне не раз приходилось метать критические стрелы. Доставалось его романсам, отдельным страницам балетов... Бывало, он принимался решительно отстаивать художественную законченность тех эпизодов, что вызывали замечания. Порой же соглашался сразу. Выше всех из произведений Сабитова я ставлю его балеты «Гюльназира», «Страна Айгуль», «Люблю тебя, жизнь», фортепианные опусы, первый скрипичный концерт. В 1964 году в Уфе проходил Пленум композиторов России, куда съехалось более пятидесяти секретарей СК автономных республик и столицы во главе с Д. Шостаковичем. Дмитрий Дмитриевич славился сдержанностью в оценках, был скуп на похвалу, но о музыке Сабитова, услышанной им на том Пленуме, произнес добрые слова. ...Перед своими последними гастролями в Крыму Нариман пришел ко мне в кабинет без всякой видимой причины. Настроение у него было неважное, как будто он чувствовал приближение конца... Он находился в расцвете своего таланта и действительно мог еще создать немало прекрасной музыки, если бы внезапная смерть не остановила бурного течения его жизни... МОЙ «ЖАВОРОНОК» Нина Бызина, солистка оперы. Мы познакомились в 1953 году. Я училась тогда в музучилище у педагога Риммы Лазаревны Фишер. Однажды она дала мне разучивать новую вещь - «Песню жаворонка» Наримана Сабитова. Простенькая такая вещица, в куплетной форме, обаятельная вальсовая мелодия. А мы с ней как раз работали над колоратурой, вокализы пели. Появилось у нас искушение - украсить, усложнить, расцветить мелодию «Жаворонка», конечно получив на это разрешение автора. И вот мы встретились в зале филармонии, где в то время группа из Москвы делала фондовую запись произведений башкирских композиторов. Мы волновались, - а вдруг не разрешит, ведь мы вторгались в священные пределы авторских владений! Он шел к нам через весь зал, уверенным быстрым шагом, высокий, представительный... Поздоровались. «Вот, Нариман Гилязевич, - говорит Фишер, - она - колоратура, мы решили немного усложнить вашего «Жаворонка». «Ну что ж, послушаем», - сказал он, и - наша редакция получила его «родительское» благословение. Потом, спустя годы, он сам добавлял к оригиналу новые вариации, но тот «Жаворонок» прошел через всю мою жизнь... В тот же день была сделана фондовая запись, и до сих пор она часто звучит по радио. Года через два я начала работать в театре, бок о бок с Нариманом. Он был недавним выпускником Московской консерватории, талантливым молодым дирижером, на которого возлагались большие надежды. Мы сделали с ним много крупных интересных партий - Джильду, Леонору, Марфу, Лейлу... Но я продолжу о «Жаворонке». В 60-е годы у Наримана, как и других видных наших композиторов, была своя группа певцов-спутников. Я входила в его группу вместе с Юлией Апальковой, Хусаином Мазитовым, Талгатом Сагитовым. Мы часто выступали в детских учреждениях. Нариман любил детей, к тому же он от природы был наделен талантом актера и оратора. Дети слушали его с раскрытыми ртами. Он говорил о своем детстве, о своей работе, о музыке, о том, как она помогала людям и спасала их на войне. Приводил конкретные примеры. Был случай, когда «Жаворонок» в буквальном смысле поставил меня, больную, на ноги. Я лежала в больнице после операции. Только что сняли швы, через 3-4 дня должны были выписать. И вдруг получаю записку от М. Салигаскаровой: «Срочно выписывайся, завтра композиторский концерт в Совете Министров с трансляцией по телевидению». Я думаю: «Боже мой, я же еще с постели не вставала!» А бес артистического азарта уже нашептывает где-то внутри: «Нельзя пропустить такой концерт! Наверняка сможешь... Ведь это только завтра вечером... Сабитов так любит «Жаворонка», а без тебя его не споет никто». Плюнула я на всякое благоразумие, встала и... рухнула на свою больничную койку. Голова закружилась. Но я снова встала, потихоньку дошла до окна, потом до двери, потом ночью вышла в коридор. А наутро убедила своего врача, Бахтиярову, что могла бы и дома полежать. Вечером, как нарочно, она сидела перед телевизором в кругу семьи и смотрела наш концерт. Пришла я к ней на консультацию дней через десять, а она своим коллегам: «Вот, полюбуйтесь! Я ушам и глазам своим не поверила! Она же встать не могла!» ...На гастролях 1971 года в Севастополе, которые оказались последними, мы тоже были вместе. В гостинице мы жили совсем рядом, на 6-м этаже, он в 617-й, я - в 613-й комнате. Ничто не предвещало беды. Мы бывали в музее, часто гуляли по Севастополю. Он был полон жизни и того вдохновенного, возвышенного состояния духа, которое вообще было ему очень свойственно. Как-то мы вышли к бухте, а там - куранты, огромные, с музыкой. Мы услышали тяжелый бой часов, и заиграла мелодия. Нариман подхватил ее и стал петь - с таким радостным упоением! И никого это не смущало, наоборот - он заражал других творческой энергией своего отношения к миру. Стояло знойное южное лето, и он всегда громко восторгался роскошью севастопольской природы, цветов, морских пейзажей. ...Мы стоим на берегу бухты. Ему нравится время от времени с каким-то мальчишеским озорством испытывать свою силу лидера. - Задавай мне вопросы, я на любой отвечу! - Что это за судно стоит, вон там? Не корабль вроде, и не баржа. - Это для ремонта кораблей. И мне действительно казалось, что нет вопроса, на который он не мог бы ответить. Потом мы вернулись в гостиницу, остановились около почтового уголка. - Для меня нет писем? - Но вы же только вчера три письма получили! - Ну и что? Сам-то я пишу каждый день! - он еще пошутил с киоскершей, вспомнил о своей Земфире, разлуку с которой всегда тяжело переносил. «Поднимемся на лифте, Нариман Гилязевич, все-таки 6-й этаж», - предложила я. Но он отказался наотрез, заставив меня разделить с ним пешее восхождение. В Севастополе тогда проходили маневры Черноморского флота под кодовым названием «Юг». Туда выехали министр обороны, главнокомандующий Военно-Морским Флотом, начальник политотдела генерального штаба Советской Армии. В эти самые дни Нариман заходит ко мне в номер, очень серьезный, и говорит: «Предстоит поездка на военном крейсере. Должен состояться концерт ансамбля Черноморского флота и нескольких артистов. В том числе поедешь ты». - Что?! - я на некоторое время теряю дар речи. - Кто еще, пока не могу сказать, будет прослушивание. Я надеюсь на тебя. А потом он добавил с сожалением: «Как мне хочется поехать с вами...» Утром все было спокойно. Я поставила в стаканчик свой кипятильник, готовлю завтрак. Вдруг стук в дверь. Входит дежурная: - Вашему главному режиссеру плохо. - У нас нет главного режиссера, у нас только главный дирижер. - Да, дирижер, вас еще вчера видели с ним. - Что же вы мне докладываете, надо врача, врача скорей! - По-моему, уже поздно... Я онемела. Быть этого не может! Ведь только вчера не было человека живее Наримана! Эту внезапную смерть каждый пережил как собственную невосполнимую утрату, но, не успев оправиться после тяжелого потрясения, мы продолжали работать. Жесткий и непреложный закон сцены: все личное оставь за кулисами. В трехдневном путешествии на военном крейсере в обществе генералов и вице-адмиралов мы проехали Босфор и Дарданеллы, Стамбул. На палубе, при звездах и прожекторах, дали концерт. И я пела «Жаворонка» на бис. «Жаворонок мне с небес повторяет песнь мою». Я пела и думала о том, что невозможно будет забыть Наримана, что прямо с палубы этого нарядного крейсера мой «Жаворонок» полетит к его звезде. В ТУ ПОРУ ОН БЫЛ ГЛАВНЫМ ДИРИЖЕРОМ… Михаил Швайштейн, профессор. Когда думаешь о Наримане Гилязевиче Сабитове, перед глазами встает образ человека очень динамичного, яркого, никого не оставляющего к себе равнодушным. Мне повезло встретиться с Н.Г. в самом начале работы, после окончания Московской консерватории. В ту пору он был главным дирижером театра оперы и балета. Собственно, он и принимал меня на работу в оркестр театра. Помню первую оркестровую репетицию, в которой мне довелось играть. Это была опера «Трубадур» Верди. Репетиция проходила живо, интересно, - меня это приятно удивило. Потом я увидел, что это обычное явление на сабитовских репетициях. Своими шутками, смешными афоризмами и каламбурами он неизменно вносил в обстановку занятий раскованность и хорошее настроение. Дирижерский жест Сабитова был четким, размашистым. Руки его выбрасывались далеко вперед. Часто дирижирование сопровождалось негромким пением и очень выразительной мимикой. Острый взгляд живых, чуть прищуренных глаз буквально пронизывал участников спектакля. После смерти Наримана Гилязевича о нем закрепилось мнение как о мягком, податливом, не очень строгом руководителе оркестра. Я бы не согласился с такой характеристикой. Несколько раз я был свидетелем его бескомпромиссности, когда даже во время спектакля он мог потребовать немедленной замены одного из исполнителей ведущих партий. Мы работали вместе и по линии Союза композиторов. Частые поездки по городам и районам республики очень сблизили нас. Я всякий раз с большим интересом слушал, как Н.Г. беседовал со своей аудиторией. Эрудиция, живая, свободная речь помогали ему устанавливать тесный контакт с залом. Во время этих выступлений он часто сетовал на слабое знание молодежью классической музыки, подтверждая свою мысль примером, когда молодые люди с легкостью называли имена известных футболистов, но не могли назвать автора оперы «Евгений Онегин». Нариман Гилязевич тяготел к сочинению скрипичной музыки. 2-й концерт мне пришлось играть на одном из пленумов Союза композиторов Башкирии, а также на прослушивании в Союзе композиторов России в Москве. Присутствовал сам Дмитрий Шостакович. Много ценных замечаний услышал я из уст великого мастера. В процессе работы над концертом я постоянно ощущал огромное желание Н.Г. познать все возможности скрипки, найти новые, неведомые ему оригинальные звуковые эффекты. Он был безмерно рад, когда удавалось приблизить звучание скрипки к кураю. Без ансамбля скрипачей не обходилось ни одно праздничное мероприятие, а в том концерте участвовало рекордное количество скрипачей - 90! Играли сабитовские «Наигрыши». Сцена была огромная, музыканты плохо слышали друг друга. Без дирижера ничего не получалось. Тогда Н.Г. предложил мне продирижировать ансамблем. Меня охватило волнение от одной мысли, что придется стоять на громадной сцене перед столь взыскательными слушателями в несвойственной для себя роли. Вот тогда я и ощутил неоценимую моральную поддержку Н.Г. Он сумел внушить мне такую уверенность в своих силах, что я вышел на сцену, как будто всю жизнь только и занимался дирижированием. Я всегда удивлялся его творческому горению и безудержной самоотдаче. Придя домой после спектакля, он брался за сочинение или оркестровку будущего балета. К утру, удовлетворенный проделанной ночью работой, он буквально влетал в театр и как ни в чем не бывало становился за пульт. Было ощущение, что он очень боялся чего-то не успеть и все время торопился. Может быть, поэтому нам его жизнь кажется такой цельной и гармоничной. ИМЯ ЕМУ БЫЛО - ВДОХНОВЕНИЕ Борис Миркин, доктор биологических наук, профессор. Как оценить музыкальное наследие Наримана Сабитова? Он был - само Вдохновение. Сабитов много писал и в камерном репертуаре, блестяще чувствуя язык фортепиано, и, пожалуй, был самым большим знатоком симфонического оркестра в плеяде композиторов республики. Его умение творить мелодии или цитировать то, что создано народом, пополнялось блестящими аранжировками. Сабитов купался в оркестре. Творить он мог тогда, когда к нему слетали музы, но выходить за дирижерский пульт он должен был по заранее намеченному календарю спектаклей, и далеко не всегда к моменту спектакля Сабитов был в состоянии готовности и желания дирижировать. Впечатлительный, он мог быть легко выбит из колеи неприятным эпизодом, которых в театре, как известно, предостаточно. И потому дирижировал он не всегда одинаково ровно, особенно первые акты спектаклей, когда шел процесс ухода в музыку из суеты окружающей его жизни. Но уж если Сабитов бывал в ударе, то это означало вдохновенное прочтение партитуры оперы. И таких ярких спектаклей, когда он стоял за пультом, было много. Но один из них мне запомнился в особенности. Кончался театральный сезон, шла «Чио-чио-сан», устали оркестр и солисты, на пределе физических возможностей кончал сезон дирижер. Народу в зале было немного. Спектакль обещал быть самым будничным, но случился эпизод, который зажег композитора, а он - исполнителей, и тонус спектакля вдруг резко повысился. А случилось вот что. Баттерфляй пела Мария Бриткова, певица с хорошим голосом, но весьма по оперному заштампованная. Слушать ее (и тем более смотреть на ее игру) бывало порой скучно, хотя, казалось бы, у нее были все качества для оперной примадонны - сильный голос полного диапазона и привлекательная внешность. Перед финалом оперы, когда Баттерфляй должна прощаться с сыном, на сцену выбежала девочка, загримированная мальчиком, и сыграла свою крохотную роль просто гениально. Ее крик «мама!» прозвучал так, что у нас, зрителей, мурашки пробежали по коже. Этот крик буквально «завел» Сабитова, и он стал дирижировать финалом оперы как Артуро Тосканини, а М.Бриткова запела как Рената Тебальди. Зрители устроили в конце спектакля овацию. Все поняли, что в этот вечер финал оперы был откровением. Без Наримана Сабитова мы прожили уже много лет, хотя кажется, что он где-то рядом и если пройти мимо театра, то непременно встретится этот приветливый человек, расскажет очередную забавную историю, и самый воздух вокруг него наполнится ароматом жизни и таланта... «ЧТО-ТО У ЗЕМФИРЫ ШУБА ПОИЗНОСИЛАСЬ» Майя Тагирова, солистка балета. С первых же встреч с Нариманом Гилязевичем, а это было в начале 50-х, когда он дирижировал балетом «Эсмеральда», я почувствовала: в этом дерзком молодом музыканте есть что-то необычное, и общение с ним может меня обогатить. Однажды на концерте мы танцевали Адажио из II акта «Лебединого озера». За пультом - Сабитов, впервые и без репетиции. Но нам было комфортно, как никогда. Мелодия ложилась «под ноги», обволакивая сцену. А после концерта дирижер заметил, что руки мои были безучастны и пусты. Так мог сказать только посвященный в профессиональные тайны балетного искусства. Позже его меткие замечания помогали мне полнее и достовернее лепить сценический образ, ощущая единство музыки и движения. 60-е года... Балеты «Гюльназира», «Страна Айгуль», «Легенда о лесной девушке» и «Поэма о платке». Позже - «Люблю тебя, жизнь»... От всех этих работ, совместных с Нариманом, осталось ощущение сильного воздействия творческой энергии композитора на группу танцоров во главе с балетмейстером. Нариман присутствовал на всех постановочных репетициях. Его желание помочь исполнителям и хореографу было неуемным. Его работоспособность заражала всех без исключения артистов. Он разъяснял мне, как следует танцевать монолог Гюльназиры, и мне не приходило в голову усомниться в его правоте. Я понимала, что он добивался более ясного и отчетливого выражения своей собственной авторской мысли. В работе он был безжалостным. Частенько на репетициях раздавались обидные замечания, нелестные сравнения. Но и обиды я прощала, зная, что лишь композитор и балетмейстер помогут мне добраться до сути образа моей героини. Да и как можно было сердиться на этого шутника и фантазера! Какие бы стычки ни происходили на репетиции, после нее он мог весело обнять и позвать пить чай к себе домой или угостить всю компанию мороженым. * * * Конечно же, работал он со всей серьезностью. Но были спектакли, к которым он прикасался с благоговением, а к иным мог позволить себе отнестись с юношеским легкомыслием. Он никогда не напускал на себя ложную значительность там, где речь заходила о его собственной деятельности. А ведь огромное большинство «людей искусства» этим грешит. Известно, скажем, как популярны и востребованы были его детские песни во времена пионерских слетов. А я помню такую шутку: «Что-то у Земфиры шуба поизносилась. Придется написать пару пионерских песен»... В деле он мог быть жестким человеком. Была в оркестре такая пара - альт с виолончелью. Оба старались нахватать работы, стремясь побольше получить, а качество игры от этого страдало. Они выдавали откровенную халтуру. Сабитов делал замечания, высказывал недовольство, но все оставалось по-прежнему. Тогда он отвел им срок для исправления. Требование было справедливым, сроки - реальными, но оркестранты условия не выполнили, и администрации пришлось их сократить. А еще, я помню, была у нас в театре певица - заносчивая амбициозная особа, хоть и с самыми заурядными вокальными данными. Возмущалась тем, что ей не дают больших партий. Требовала выпустить ее на сцену в роли Джильды или Виолетты. Сабитов выпустил. В костюме, гриме. Только в зале вместо зрителей сидела квалифицированная комиссия. Решение было однозначным: не пригодна. Претендентке в примадонны ничего другого не оставалось, как только покинуть театр. *** Москва. Мы сидим в ресторане «Метрополь» втроем: Хуснияров, Сабитов и я. Подали «котлеты по-киевски». Вдруг от сабитовской тарелки летят жирные брызги - прямо на костюм Хусниярова! «Я покупаю тебе новый костюм! Завтра же!» - заявляет Нариман. В другой раз Сабитов громко восторгается вкусом ресторанного холодца. «Он что, из соловьиных ножек приготовлен?» - с видом искренней заинтересованности останавливает он официанта. Тот широко улыбается. Не столько комплименту, сколько той комической серьезности, с какой Нариман обратился к нему... *** - Майя, знаешь ли ты восточных поэтов? - Нет. - Хорошо, я тебя познакомлю. Азербайджанец Вазех: «Уменье пить - искусство, Глупец, кто пьет без мысли и без чувства». Однажды после поездки артистов балета в Индию Нариман предложил мне написать путевые заметки. Я послушалась совета. «Ленинец» опубликовал их в трех номерах. Так, с легкой руки Сабитова, состоялся мой литературный дебют. После его смерти в театре все изменилось. Он как-то враз осиротел, поскучнел, померк. Как будто лампочку выключили... Этот холодный опустевший театр я вскоре покинула без сожаления... О «ШЕФСКОЙ КОЛБАСЕ» Владимир Голубев, солист оперы. Я приехал в Уфу осенью 1958 года. В аэропорту меня встретил тогдашний администратор оперного театра и отвез в гостиницу «Башкирия». Прощаясь, он сказал, что завтра к 11 часам меня ждет в своей комнате главный дирижер для беседы. Когда на следующий день я постучался и вошел, мне навстречу поднялся симпатичный молодой (тогда ему было лет тридцать с небольшим) человек. Мы говорили очень долго и душевно. Первой нашей совместной работой была опера В.Шебалина «Укрощение строптивой». Опера современная, сложная по языку, хотя из советских опер одна из самых вокальных. Сабитовым был «найден» на эту постановку новосибирский режиссер Н. Г. Фрид. Тогда, на репетициях «Строптивой», мне стали ясны многие художественные принципы и взгляды Наримана Гилязевича. Он обладал ярким воображением, образным мышлением и старался пробудить эти качества в певцах. Он заставлял певца думать и находить точную интонацию, без которой невозможно создать правдивый музыкальный образ. Он был носителем и проводником всего лучшего, что накоплено зарубежной и отечественной классикой. Хотя это вовсе не мешало ему писать свежую и абсолютно свою, сабитовскую музыку. Но в театре броские, демонстративные нововведения он принимал с трудом. На этой почве у них с Фридом были даже некоторые разногласия. Фрид, пользуясь тем, что «Укрощение...» - это Шекспир, Бог и царь драматического театра, старался строить мизансцены как можно свободнее, раскованнее. Артистов ставил спиной к дирижеру и тому подобное. Сабитов же все время «сдерживал» и осаждал увлекающегося режиссера. После Шебалина мы еще пели с ним огромный репертуар. «Искателей жемчуга», «Трубадура», «Травиату» и многое другое... С ним было очень приятно работать. У него был пластичный дирижерский жест, он был прекрасным партнером для певца, чутким и властным одновременно. Он знал толк в певческих голосах, любил вокал и вокалистов и, дирижируя, давал нам возможность попеть, поиграть голосом. Если ему что-то не нравилось, он мог проявить непреклонность. Нет, он не снимал с партии, но «провинившемуся» приходилось иногда подолгу ждать назначения на новую роль. Может быть, я повторю избитое сравнение, но, действительно, он появлялся в театре - и как будто сквозь тучи пробивался луч солнца. Сразу же он вовлекал людей в орбиту своего огромного темперамента, эмоциональности, мгновенной реакции на слово и мысль. Широкое хождение имела его шутка о «шефской» колбасе. Как-то его руководство пожурило: мало шефских концертов даете. Он тут же нашелся, что ответить. «Предприятий, - говорит, - много, а мы одни! Хоть бы они нам дали шефский шоколад или шефскую колбасу. Вот тогда бы и мы - с радостью!» Быстро, остроумно проводил политинформации. А если ему хотелось поскорее с нею покончить, он придумывал неотразимую концовку: «У кого еще есть вопросы? Отвечу даже на самые глупые!» После этого слушателям оставалось только встать и разойтись. Наше с ним общение со временем перешло в личную дружбу. Дружили семьями, вместе ездили отдыхать на юг, в Сочи. И обязательно - дикарями. С ним можно было ехать, не беспокоясь о том, как пройдет отпуск. С Нариманом всегда было интересно, весело и надежно. Однажды решили сходить на Ахун-гору, встретить там закат солнца. Мы увидели нечто великолепное и незабываемое. Одного не учли - на юге ночная тьма наступает внезапно, почти без сумерек. На обратном пути мы заблудились. А там лесистые, обрывистые ущелья, возвращаться в потемках было совсем небезопасно. Решили заночевать на поляне. К утру стало прохладно, костер развели. Неподалеку росла кукуруза, мы рвали ее, жарили и ели. Нариман был неутомим, постоянно что-то рассказывал, хохмил; спать совсем не хотелось. К утру мы поняли, что прошедшая ночь станет самым романтичным приключением нашего южного отдыха. И - УЛОЖИЛСЯ В НУЖНОЕ ВРЕМЯ Гайнетдин Муталов, дирижер. С Нариманом Сабитовым мы начали работать в театре почти одновременно. Я приехал сюда в 1952 после окончания военного факультета Московской консерватории. А Нариман появился годом позже. Он был старше меня на четыре года, но я сразу признал в нем лидера. С самого начала у нас установились хорошие братские отношения, которые продолжались в течение всей совместной деятельности в театре. Вместе мы готовились к московской Декаде в 1955 году. Он готовил «Царскую невесту» и «Лауренсию», я - «Салавата Юлаева» и «Журавлиную песнь». После Декады московские рецензенты отмечали двух молодых дирижеров из Уфы, мы были награждены орденами Трудового Красного Знамени. В театре обычно возникают трения, натянутые отношения между группировками или отдельными личностями. Нас все это не касалось. Не было ни зависти, ни соперничества. Мы жили очень дружно, и в знак этой дружбы Нариман дарил мне сборники своих сочинений, сопровождая их дарственными надписями: «Дорогому Гайнетдину». Или: «Хорошо живем и работаем, дружно. Так держать». Там, где Нариман, всегда было весело. Даже дирижируя, он с удовольствием «дурачился». Я наблюдал, как во время знаменитого вальса в «Голубом Дунае», он подбрасывал палочку на люфтпаузе и ловил ее в следующую секунду. А однажды на концерте во Дворце им. Орджоникидзе, где глубокая оркестровая яма и можно работать сидя, он ради озорства и смеха пробовал дирижировать не только руками, но и ногами! Был такой случай. Театр выехал в город Миасс для того, чтобы показать только один спектакль - «Риголетто». Конечно, все артисты были заинтересованы вернуться домой в тот же день. Как выяснилось по прибытии на место, обратный поезд отправлялся в 21 час 30 минут, то есть как раз в то время, когда должен был закончиться спектакль. Перспектива остаться в Миассе до следующего дня никому не улыбалась. И все-таки ровно в 9 часов 30 минут артисты были в поезде, который вез их в Уфу! В чем же дело? Оказывается, Нариман ради артистов решился на компромисс. Он задал темп, с которым они едва справлялись, сократил до минимума все антракты и - уложился в нужное время. РАЗГОВОР ПО ДУШАМ. Назир Абдеев, солист оперы. Многие теперь вспоминают об исключительной эрудированности Наримана. А ведь он не был «книжным» человеком. Во всяком случае, я не видел его подолгу в неподвижной позе, склонившимся над книгой. Мне кажется, источником его знаний было неуемное любопытство и интерес к жизни во всех ее проявлениях. Кроме того, он был на редкость наблюдательным человеком, остроумно подмечая те детали, к которым мы оставались безучастны. Я думаю, способность по-настоящему интересоваться всем на свете делала столь живыми и притягательными те политинформации, которые он проводил в цехе солистов и художественного руководства. Диапазон поднимаемых в них вопросов был намного шире чистой политики, и мы действительно становились образованнее благодаря Нариману. Когда с Луны доставили грунт, он попросил меня сделать «сообщение»: «Назирчик, ты окончил два вуза, поэтому я решил, что ты сумеешь довести до нашего сведения химический состав лунного грунта». Мне пришлось попотеть над этой темой, но я открыл для себя много любопытного. После репетиций он всегда звал меня пообедать вместе. «Нариман-абый, почему вы берете меня с собой, когда идете обедать?» - спросил я его как-то. «Ты заражаешь меня своим хорошим аппетитом», - ответил он. Был такой случай. Когда я вступал в ряды членов КПСС, Нариман Гилязевич шефствовал надо мной. После того, как состоялась процедура приема, мы пошли домой к Сабитовым. Пообедали и стали говорить по душам. Часа два откровенной, интересной беседы. Сквозь призму его ума, его толкования Устав КПСС показался мне ближе к жизни и доступнее. Потом мы стали говорить о товарищах по работе. Он высказывал свое мнение об одном, о другом... Я тоже разговорился. Вдруг он спросил меня неожиданно, напрямик: «А у меня недостатки есть?» При этом глаза его заблестели лукавым блеском. «А как же, Нариман-абый, конечно, и у вас свои недостатки имеются», - сказал я. Тут он садится в кресло поглубже, смотрит на меня внимательно, нетерпеливо. «Ну, ну... скажи!» «Вы очень любите шутить, Нариман-абый. Но вы главный дирижер театра, к вашим шуткам все прислушиваются, они быстро распространяются по театру и часто превращаются в постоянную характеристику артиста». После некоторой паузы я добавил: «Вот в кабинете у тов. Ахунзянова вы можете шутить без последствий для себя и для других». Работал он на износ. В 1969-м году на гастролях в городе Белорецке я впервые спел Пинкертона в «Чио-чио-сан». По этому случаю щедрый Нариман Гилязевич собрал нас в своем номере, организовал стол, поздравил. Когда настало время сна, мы все разошлись по своим номерам. Утром я захожу к нему, а у него вид усталый, круги под глазами: «Назирчик, я всю ночь работал над партитурой нового балета. Больше не могу, а надо еще вырезать из партитуры вот эти квинтоли, секстоли и наклеить на них другие ноты. Будь другом...» Я, конечно, сделал это с радостью. Очень хорошо помню гастроли в Севастополе. Он, по своему обыкновению, не давал нам скучать и засиживаться. Мы с дочкой Альбиной жили на квартире в доме, который находился рядом с гостиницей «Украина», где поселился Нариман Гилязевич. По вечерам мы всегда заходили к нему. 7-го июня, встретив нас, он предложил: «Альбиночка, пойдем прогуляем Нариман-абыя». Вышли на улицу. Стоим у Дома офицеров, что находится напротив гостиницы. Между ним и моей дочерью завязывается диалог: - Альбиночка, давай сыграем в игру. - Давай, а в какую игру? - Видишь, оттуда идут машины с освещением, а отсюда идут им навстречу. Так вот, те машины, которые идут оттуда, будут мои. А те, что идут им навстречу, будут твои. Стали считать. Оттуда появляются - раз, два, три, четыре... Отсюда - раз, два... Таким образом, Нариман-абый насчитал семнадцать машин, а Альбина - шесть. Он хохочет: «Я победил, я победил!» А моя дочь только теперь смеется: «Как же я не догадалась, что вечером в город возвращается больше машин, чем уезжает из города...» Он находил в себе силы на подобные забавы за два дня до своей кончины... Вечером следующего дня мы стояли у памятника затонувшей эскадре. Был довольно сильный шторм. Мы стоим вчетвером: Нариман-абый, Ильдус Хабиров, Рифкат Валиуллин и я. Время 9 часов 30 минут. Я говорю: «Нариман-абый, пойдемте домой». Он обнял меня: «Дыши, Назирчик, дыши. Такой воздух!» - Магазины закроются. Не успеем ничего взять на ужин! - А я вечером не ем, - он помолчал и добавил: - и в обед не ем. Все засмеялись, а я продолжал вырываться: - Мне надо Альбину кормить! - Ну ладно, иди. Я ушел, а они еще долго оставались на набережной. Утром его не стало, я долго не мог поверить в это... МОЛОДОСТЬ НЕ ПОКИДАЛА ЕГО Фирдаус Нафикова, солистка балета. Я никогда не слышала о нем ничего дурного. Театральные сплетни и раздоры как будто проходили мимо, не касаясь и не задевая его. Наверное, это потому, что он умел ладить со всеми. И к билетерам, и к вахтерам он относился уважительно, не ставил себя выше, не вел себя по-барски. Дирижируя, он иногда начинал петь. Без комплексов был человек. Певец поет - и он подхватывает. Была у него одна маленькая слабость любил побаловаться, поозорничать, как мальчишка. Поистине, молодость его не покидала. На этой почве у нас с ним однажды даже случился конфликт. Я танцевала Аннель в «Голубом Дунае». Во время репетиции у меня нога подвернулась. А там во втором акте есть довольно быстрое пиццикато. Я говорю ему: «Возьмите, пожалуйста, поспокойнее там-то и там-то». И вот идет спектакль. Приближается мое пиццикато. А он вместо того, чтобы замедлить, наоборот, несется на всех парусах! Я, рассерженная, демонстративно подхожу к авансцене и стою, как будто так и положено. А он продолжает дирижировать, ничего не замечая, и улыбается блаженной улыбкой! Вдруг - увидел, улыбка сошла с его лица, и мы кое-как завершили эту сцену. Слава Богу, зритель не до конца понял, что произошло. После спектакля я негодовала, а он чувствовал себя виноватым, заглядывал мне в глаза и шутил, пока не убедился, что я больше не держу на него обиды. Он был ненасытен в работе, трудился на износ. Мы, грешным делом, иногда думали: «Что это он так старается, наверное, стремится заработать побольше». А он как будто чувствовал, что ему мало времени отпущено, и торопился. Что я могла бы сказать о его музыке как балерина? Не каждый балетмейстер решится ставить Сабитова. Танец не очень-то легко ложился на его музыку. Мне всегда казалось, что музыка, созданная композитором, - это уже нечто незыблемое, неприкосновенное. А он, когда шли репетиции его балетов, приходил к нам, прислушивался к советам балетмейстера и, если это было необходимо, мог что-то изменить в своей партитуре. Я думаю, для людей нашего поколения его музыка была слишком современной. Может быть, наши дети и внуки сумеют ее оценить по достоинству. ВЕСЕЛАЯ ДОБРОТА Талгат Сагитов, солист оперы. Я часто бывал у него дома, у меня вызывал восхищение весь уклад и порядок их домашней жизни. Дома у него был свой рабочий кабинет, где располагался рояль и огромная библиотека в самодельных стеллажах. Вся квартира была радиофицирована; ставит он пластинку с музыкой Чайковского - слышно во всех комнатах. Он сам это делал, в молодости ведь электриком работал. Вообще, он не чурался никакой работы, все в доме сам ремонтировал, мастерил. Как-то прихожу к ним, вижу - для каждого из сыновей висит на стене режим дня. Это тоже была его инициатива. Души не чаял в своей жене, но никогда не демонстрировал своих чувств на людях, держался просто и естественно. Мы вместе сидели на всех партийных и профсоюзных собраниях. Как правило, эти заседания были длинными и скучными, выступавшие редко говорили по существу, - кто откровенно льстил начальству, кто изо всех сил себя выпячивал, кто просто словоблудием занимался. Нариман равнодушно слушать не мог, он непрерывно комментировал. Стоит ли говорить, что эти комментарии, беззлобные, но язвительно-меткие, кого угодно могли рассмешить. Я, как мог, сдерживался, но шумок в нашей стороне раздражал руководство: «Ну-ка, Сабитов - Сагитов, еще одно замечание, и нам придется удалить вас из зала!» Сам он великолепно владел ораторским искусством. Раньше велась партучеба. У нас ее проводили профессора из университета. Как-то один уехал, пришел другой. Мы на его лекциях еле сдерживали зевоту. Просим заменить. И тогда к нам «прикрепили» Наримана. Он относился к этому очень серьезно. Лекции получались живые, обогащенные разными ассоциациями из области музыки, литературы, философии. И преподносил он так, что мы слушали раскрыв рты. А еще меня всегда удивляла его смелость. Однажды приехали к нам специалисты из Москвы, с центрального Радио. Посовещались наверху и решили записывать оркестрово-хоровую вещь Загира Исмагилова «Слава тебе, Башкортостан!». Оркестром дирижировал Г. Муталов. Но он почему-то запаздывал. Стали волноваться, запись срывалась. А мы с Сабитовым как раз должны были выпускать оперу «Современники» Х. Ахметова. Я там пел Курамшу. Сабитов моментально нашел выход из положения. Мы с ним отрепетировали монолог Курамши. Нас прослушали: «Все, пишем». Монолог этот огромный, на 7-8 минут, а мы записали его с лету, без единого дубля! А как он любил хохмить - это особая статья! Бывало, выйдем с ним на улицу и, обнявшись, поем вместе его песню «Бик хогынхам». Не то чтобы были навеселе, просто - настроение хорошее! С кем-то другим я бы постеснялся, а с ним - нисколько. Поем, хохочем, а прохожие смотрят с доброжелательным интересом, улыбаются... Доброта у него была тоже какая-то веселая, заразительная, размашистая. Один раз валторнист Перфильев собрался на свадьбу. А у него дома костюма нет подходящего. Раньше ведь так было: деньги есть, купить негде. Нариман привел его к себе, открыл шкаф, а у него там костюмы висят рядком: «Выбирай любой!» И не было тут никакого хвастовства своим благосостоянием, просто Сабитову доставляло удовольствие помогать людям... ДЕНЬ СТОЯЛ ЯСНЫЙ, ПЕЛИ ПТИЦЫ Тамара Худайбердина, солистка балета. Мои воспоминания о Наримане как-то не складываются в один сюжет, а высвечиваются отдельными эпизодами. Так я и расскажу, о каждом - отдельно. Как он нас воспитывал Однажды на гастролях то ли в Челябинске, то ли в Омске мы с Майей Тагировой решили произвести косметическую процедуру: налепили на лицо кусочки огурца. Это было за ужином; мы собрали остатки салата и решили их использовать таким образом. Сабитов, глядя на нас, пришел в ярость. «Что это такое, вон отсюда!» - закричал он. Мы сильно трухнули и тут же выскочили из столовой. А когда мы вернулись, он, уже успокоившись, сказал нам дружелюбно, но с мягким укором: «Нельзя так поступать с пищей». Тогда мы это воспринимали как должное, признавая его авторитет и безоговорочное право наставника, хотя разница в возрасте у нас была совсем небольшая, и позже мы часто проводили время в одной компании, уже на равных. Прогулка по реке. Как-то, тоже на гастролях, мы запланировали свой выходной день всей компанией провести на пароходе. Договорились собраться на набережной, у причала. Но в назначенный час почему-то никто не пришел. Только я и Нариман. Потом выяснилось, что у каждого были свои причины, заставившие пренебречь поездкой. Сабитов был явно раздосадован, но принципиально не стал отказываться от прогулки на воде. Всю дорогу мы ехали одни на полупустом пароходе, сидя на плетеных креслах друг против друга, и молчали. Это совсем не было похоже на него, обычно такого общительного и веселого. Но меня молчание и весь его нахохлившийся вид нисколько не смущали. Я знала, что он может иногда подолгу молчать, как будто напрочь забывая о попутчиках. В такие минуты я всегда думала, что он осмысливает какое-нибудь очередное свое сочинение. И тогда, на пароходе, я старалась не тревожить его и тоже молчала. День стоял солнечный, ясный, пели птицы, и река вся сверкала, отражая высокое летнее солнце... А когда оно стало опускаться, мы уже возвращались с прогулки. Помню, как нас тогда удивила тишина городских улиц. В 6 часов вечера они были почти безлюдными... Предчувствие Перед отъездом в Севастополь ему нужно было посетить могилу отца. Но он почему-то всякий раз откладывал это на потом, как будто сама перспектива появления на кладбище была ему неприятна. Все-таки мы его уговорили пойти. Тогда как раз ограду мусульманского кладбища отделали гранитом. Ему очень понравился весь ландшафт и особенно то, что в этом месте соединялись Белая и Дема. Перед отъездом в Севастополь они с Земфирой зашли ко мне на чашку чая. Был какой-то разговор о предстоящих гастролях. Нариман сел за пианино и спел татарскую народную песню «Тэфтилэу». И там были слова: «Я уйду, а вы останетесь...» ЧЕГО ЖЕ БОЛЕЕ? Юрий Корев, музыковед В студенческие годы мне не довелось знать Наримана Сабитова. Как-то мы с ним «разминулись», хотя пять лет фактически учились одновременно в Московской консерватории. Музыку его я услышал впервые лишь во второй половине 50-х годов. Нариман Гилязевич был по-настоящему широко образованным и разносторонне умелым музыкантом, и в этом, кажется, значительно превосходил многих тогдашних своих соотечественников и сотоварищей по искусству. Но иначе и быть не могло, ибо вторая его профессия - дирижерская - как бы изначально обязывала к углубленному постижению широчайших пластов музыкальной литературы. Впрочем, и главное дело его жизни - композиторство, этот особый дар небес, судя по известным сочинениям Сабитова, освоено им было отнюдь не на ремесленном уровне. Оно покоилось на почве незаурядной одаренности и истинной художественной культуры, врожденной интеллигентности. Видимо, как это и бывает в подобных случаях, обе сферы деятельности - исполнительство и собственно созидание - взаимно поддерживали и питали друг друга. Можно утверждать, что в это время, о котором идет речь, - время первого большого подъема национальной музыки, помеченного началом 50-х годов и продолжавшегося примерно полтора десятилетия, - в этот период работа Наримана Сабитова носила характер поистине уникальный. Национальная композиторская и - шире - музыкальная школа республики обязана ему многим. Прежде всего подъемом «планки» профессионализма. И, вместе с тем, - ясным видением перспектив развития художественной культуры своего народа. Хочется ненадолго остановиться на этих моментах. Когда я слушал музыку Наримана Сабитова - отдельные романсы, хоры, Концерт для скрипки № 1, то сразу же обращал внимание на тщательную отделку деталей, проработанность, прорисованность фактуры, услышанной в каждом подголоске. То же - в инструментальной ткани: ясность, логичность движения, уравновешанность формы. Верно: никаких особых новаций не мыслилось; музыка неизменно выдерживалась в добрых классических традициях. Благородный дух профессионализма, отличавший не в меньшей степени, чем творчество, и дирижерскую деятельность Сабитова, его надолго запомнившиеся, судя по сохраняющимся отзывам, оперные постановки «Бориса Годунова», «Царской невесты», «Аиды», «Кармен», - это все оставило прочный след в национальном художественном сознании. Поколение, к которому принадлежал Нариман Гилязевич и которое можно условно обозначить как «преемственное поколение», - совершило серьезнейший прорыв в новые, ранее не существовавшие в Башкирии сферы музыкального искусства. Опера, балет, инструментальный концерт, симфоническая и хоровая музыка... Чего же более?.. ОГОНЬКИ-МИНУТЫ Назар Наджми, поэт. В этих кратких воспоминаниях я упомяну лишь о событии, касающемся творческих взаимоотношений композитора и поэта. Есть в башкирском языке емкое слово: «унган». Перевести его как «трудолюбивый», - значит, сузить, обеднить его значение. «Унган», то есть умелый, удачливый, скорый на руку, всюду поспевающий. По отношению к людям искусства оно может иметь тот смысл, который более всего соответствует Нариману. Ленивого трудно заставить работать во всю силу его таланта. Трудолюбивого, но бездарного трудно остановить. Нариман же был одарен и талантом, и работоспособностью. Унган, одним словом. Он положил на музыку десятки моих стихов. При этом он никогда не обращался ко мне: «Назар, хочу написать песню, дай какой-нибудь текст». Он сам всегда был в курсе поэтических новинок и выбирал те стихи, которые находили какой-то отклик в его душе. Это относилось не только к моим стихам, - у автора он умел находить лучшее. Его понимание поэзии и тонкий вкус всегда восхищали меня. У меня есть одно стихотворение - «На Агидели - белый туман». Оно начинается так: На Белой - белый туман, Шум парохода. На берегу растут камыши, Словно влажные ресницы...* Сабитов сам нашел эти стихи и написал мелодию. Получился удивительный образец того, как могут слиться воедино поэзия и музыка. Впервые я услышал эту песню по радио и спросил его: «Слушай, а почему ты выбрал именно эти стихи?» «Камыши, камыши... Как влажные ресницы. Мне понравилось», - ответил он. Я был рад и польщен - эти строчки мне самому были дороги. Как-то раз я решился предложить ему одно из своих новых стихотворений. «А где оно было напечатано?» - сразу спросил Нариман. Стихотворение еще не публиковалось, и он попросил прислать текст по почте. Поздравив его с Новым, 1971, годом, я отправил Сабитову такую открытку: «По земле рассыпаны Вечные огни. Жизнь идет. Горят огни - Сгорают минуты. Сгорают минуты, сгорают огни, Вечные огни, Гаснут минуты, Чтобы остаться в веках... Посылаю это стихотворение, когда гаснут последние минуты старого года. Пусть в Новом году будут новые песни, новые творческие радости». Он ответил на мое поздравление: «Чтобы скорее донести до людей свежесть и чистоту твоей поэзии, эти золотые кони Нового года мчатся через пургу. Я обязательно напишу песню...» Песня «Огоньки-минуты» впервые была исполнена Сажидой Галимовой на 50-летнем юбилее композитора, в 1975 году. Прошло немало лет, прежде чем я услышал еще одну песню Сабитова на мои стихи. Это стихотворение - «Две реки» - не из тех, что легко ложатся на музыку, но чем-то оно тронуло его, и из-под сабитовского пера вышла сложная песенная композиция, построенная по балладному принципу. Баллада «Две реки» была исполнена на вечере, посвященном уже моему семидесятилетию, через 22 года после смерти автора музыки. Молодой певец Марат Шарипов сопроводил исполнение маленькой речью: «Странно и удивительно, что эта прекрасная баллада почти не исполняется. Я горжусь, что мне выпала честь донести ее до внимания слушателей». Грустными мыслями отозвались во мне слова Марата... В последние годы, действительно, концертные площадки, теле-радиоэфир заполнила самодеятельная, непритязательная продукция, рассчитанная на самый неискушенный обывательский вкус. И многие достойные вокальные сочинения затерялись в тени дешевого блеска однодневных поделок... МУЗЫКА НЕ УМОЛКАЛА. Руфиль Минибаев, доктор биологических наук, профессор. Однажды мне довелось стать свидетелем внезапно вспыхнувшего интереса к культуре и истории башкирского народа со стороны представителей разных национальностей. Это произошло благодаря одному чрезвычайно одаренному человеку. Шел 1968-й год. Мне представился случай совершить путешествие на теплоходе по Волге. Тогда-то я и оказался в компании известного композитора Наримана Сабитова, отдыхающего на теплоходе вместе с семьей. Я и раньше много слышал о нем, а теперь мы познакомились довольно близко. Он сразу заявил, что только закончил гастроли, устал и хотел бы полностью отключиться от всякого музицирования. Надо сказать, что в салоне теплохода стоял рояль, вокруг него постоянно собирались отдыхающие, - в основном это были москвичи, и музыка здесь не умолкала. Особенно охотно пели русские народные песни и арии из оперетт. Душа моя затосковала по родным мелодиям, и, рискуя вызвать неудовольствие уставшего от исполнительства Сабитова, я попросил его изменить свое решение. Он согласился удивительно легко и с этого момента был взят в кольцо публикой. Большинство отдыхающих впервые услышали башкирскую песню. Он их исполнял превосходно, с большим воодушевлением. В паузах между песнями он неожиданно увлек своих слушателей в глубины российской истории. Он рассказывал о «северных амурах», наводивших страх на войско Наполеона во время Отечественной войны 1812 года. Рассказывал, как башкирские части и подоспевшие к ним казаки атамана Платова в 1814 году вступили в Париж. Тут же Нариман Гилязевич сопровождал свой рассказ песнями, созданными в честь подвига башкир в ту войну. Москвичи с неподдельным вниманием слушали музыку башкирского народа, а нас, башкир, переполняло чувство законной гордости за своих земляков и соплеменников... Все последующие дни отдыхающие тянулись к Сабитову, слушая его музыку. Любители-музыканты из Москвы и других городов подходили к нему с просьбой записать для них ноты башкирских песен. Невольник своего просветительского дара, он вызвал всеобщий интерес и уважение к духовным сокровищам нашей земли. НАМ С БРАТОМ ПОВЕЗЛО Рустэм Сабитов, композитор ...Однажды со мной приключилась странная вещь. Я заканчивал тогда 8-й класс, сдавал экзамены. Десятого июня мне предстояло сдать последний экзамен и вылететь в Севастополь, где находился отец с артистами нашего театра на гастролях. И вот 9-го июня, в разгар подготовки к экзаменам, у меня вдруг появилось сильное желание полистать альбом с отцовскими фотографиями. Я рассматривал его снимки, удивляясь самому себе, - что это меня потянуло к альбому, которого я не видел давным-давно? А потом пришло известие о смерти отца, и после первого потрясения я осознал некий иррациональный смысл своего внезапно возникшего желания именно в тот день и час, когда отец переживал последние отчаянные минуты своей жизни. Для меня отец всегда был образцом, недосягаемой высотой. До сих пор, как мне кажется, я нахожусь под сильным влиянием его личности и часто ловлю себя на попытках увидеть ситуацию его глазами, принять решение, которое могло бы понравиться ему. Он никогда не терялся, неизменно брал на себя инициативу и взваливал на свои плечи груз основных забот. Это было настолько естественно для него, что до сих пор любая мысль об отце вызывает во мне ощущение надежности и опоры. Очень далекое, но отчетливое воспоминание. Мне примерно четыре года. Мы с отцом одни, на природе, в шалаше. Солнце, зелень кругом, жара. Внезапно тучи набежали, запахло грозой. Отец быстро собирается, сажает меня на раму велосипеда и быстро едет в направлении ближайшей деревни, где мы снимали дом. Не помню, успели ли мы укрыться от ливня, помню лишь себя в кольце сильных отцовских рук и груди, которая согревала мою озябшую спину. С тех пор, наверное, меня не покидала уверенность в отцовском тепле, заботе и защите от всех земных напастей... Я становился взрослее, обретал способность к объективным суждениям о близких, силился очистить образ отца от ореолов и пьедесталов, но... не мог. Не мог найти ничего, что могло бы существенно изменить мое представление об отце как об эталоне. Нам с братом повезло родиться именно в этой семье. Прежде всего потому, что брак моих родителей был на редкость счастливым. От детей ведь практически невозможно скрыть негативные стороны семейного бытия. Отец мог прийти с работы усталым, угрюмым, но я не помню, чтобы они с матерью хотя бы спорили на повышенных тонах, не говоря о ссорах. Хотя нет, один случай все же припоминаю... Повод был совершенно пустяковый - коробка конфет, что-ли, кем-то без спросу и не вовремя съеденная... Отец заводился, ворчал, и без того был явно не в духе. Я что-то сказал в защиту материнской позиции. Он нахохлился, в напряженном молчании стал собираться на улицу. Уже в прихожей позвал меня с собой. Я не хотел гулять в плохом настроении, но он настаивал. Обошли в течение часа окрестные улицы, и все молча. Но когда вернулись, напряженности как не бывало. Все вели себя по-прежнему легко и непринужденно. Как часто счастливые супруги, поглощенные своей любовью, как-то незаметно отодвигают детей на второй план. Я не сомневаюсь, что родители могли проводить время вдвоем самым восхитительным образом, но никогда, ни один летний отпуск мы не проводили порознь. Для него просто не вставал вопрос: брать или не брать нас с собой. Его заботило лишь одно: как интереснее, романтичнее, праздничнее организовать нам отдых. Для этого он не жалел ни сил, ни времени, ни денег. Мы каждый год отправлялись на юг, к морю, питались там в ресторанах. Деньги он тратил, не жалея, считал, что сегодня, сейчас надо жить красиво и радостно, а не экономить для будущих приобретений. Времени на воспитание детей у него было катастрофически мало. Придет из театра - сразу за инструмент. Утром снова в театр. Оттого что почти не видит нас, он испытывал чувство вины и потому взял за правило обязательно проводить с нами все сугубо детские праздники: дни рождения, первое июня - День защиты детей. Когда к нам приходили в гости наши друзья, он был первым заводилой и выдумщиком среди нас. Записывал на магнитофон наши «истории» и анекдоты, потом давал прослушивать, и все смеялись. Игры под музыку устраивал. Прячет предмет, а кто-то ищет. Ближе подходит - музыка громче, дальше - тише. Он выкладывался на всю катушку и резвился не меньше, чем мы, дети. У нас часто бывали гости. Все больше известные, интересные люди. Нас, детей, никто не изолировал от взрослой компании, хотя детям и полагалось не мешать и знать свое место. Иногда я заходил в комнату и тихонько сидел, слушал. Не было ничего недоступного или неприемлемого для детского уха в этих разговорах о жизни, об искусстве, безобидных шутках. Стол накрывали щедро, с небольшим количеством сухого вина. Над столом всегда возвышался отец, веселый, говорливый, никому не дающий скучать. Утром наступали новые будни, отец становился молчалив и сосредоточен, требовал тишины и покоя. А мы, два сорванца, устраивали такие лихие игрища и «разборки», что весь дом ходил ходуном. Какая уж тут творческая атмосфера! Темперамент отцовский мог проявляться и в легкой вспыльчивости, нервозности. Он мог «отхлестать» морально, одними словами, а мог и к физическому воздействию прибегнуть. Мы побаивались его, но всегда безоговорочно признавали справедливость его «санкций», - это был абсолютный авторитет. Между тем наши отношения никогда не строились на основе безмолвного подчинения детей безграничной отцовской власти. Уже в пять лет я мог быть с ним на равных и сказать: «Зачем же так, папа, ты не прав». Он выслушивал меня молча и потом произносил с легкой обидой: «Ну хорошо, вот когда умру, возьмете себе другого папу». Он часто брал меня с собой на гастроли в летнее время. Я ходил на все спевки, репетиции. Запоминал наизусть большую часть репертуара и, гуляя с ним по улице, мы распевали популярные арии из опер. Помню, как во время репетиции отец был резок с певицей, а я пожалел ее и сделал ему замечание. Готовилась сцена из «Аиды». Певица старательно выводит: «Великий жи-и-вотворящи-и-и-и-й дух!» Он останавливает и спрашивает ее громко и раздраженно: «Ты хоть понимаешь, о чем поешь? Слова тебе понятны?» Она растерянно молчит и, кажется, готова заплакать. «Пап, ну что ты на нее накричал, она же старалась», - спрашиваю отца после репетиции. «Нет ничего хуже бессмысленного пения», - отвечает он. Отец рано начал приобщать нас к музыке, воспитывать вкус к слушанию. Трансляцию провел в разные комнаты и с разных точек, добиваясь стереоэффекта. В то время по радио часто шли хорошие передачи или циклы передач. Отец записывал их на магнитофон, и мы слушали по несколько раз. Благодаря отцу я с детства люблю балет и хотел даже когда-то стать танцором... Мечтал ли я быть таким же, как отец? Наверное, но я слишком другой по складу своему, педантичный, вникающий в детали и подробности... Отец же был неуемным, взрывным человеком крупного, размашистого жизненного почерка. Я помню единственный случай, когда отец лежал в больнице. Ему вырезали аппендицит. Мы пришли к нему, принесли игрушечного Буратино, чтоб ему стало повеселее. Он вышел к нам в пижаме, осунувшийся, бледный. Мне было странно и жалко оставлять его там, в этой казенной больнице, где он лежит один, без нас. Когда он умер, я вспомнил то детское чувство оторванности отца от нашей жизни и то, какими несчастными и потерянными показались мне тогда и он, и мы сами - без него... ПИСЬМА С ГАСТРОЛЕЙ Лилия Латыпова, музыковед. «Во время наших прогулок на гастролях он всегда вслух размышлял о жене своей, Земфире. Задаст вопрос и тут же: «А вот моя Земфира...» Сколько он мог иметь вокруг себя красавиц, которые его боготворили, но он был удивительно преданным мужем, безумно любя свою Земфиру, счастливейшую из жен...» Фрагмент одного из устных рассказов о композиторе и дирижере Н.Сабитове наиболее ярко преподносит то, о чем по-разному говорили все свидетели и очевидцы. Говорили с уважительной нежностью, восхищением. А если и проскальзывала зависть, то лишь самая «белая» и добрая: исключительность их отношений вспоминалась как продолжение исключительности самого Наримана. Казалось бы, что тут удивительного? Классически благополучная, по всем приметам - «образцовая советская» семья. Но как часто за той бодрой вывеской скрывалась унылая скука обветшавших чувств или деятельное сотрудничество на ниве хозяйственно-бытовых достижений. У Сабитовых было иначе. То, что толкает двоих навстречу друг другу, давая первую радость любви, реализуя романтические грезы юности, продлилось на годы и десятилетия. Вопреки мифу о легкомыслии и ветрености служителей муз, вопреки модным психоаналитическим теориям, согласно которым счастье препятствует творческому успеху, композитор Нариман Сабитов был равно талантлив и в музыке, и в любви. Одно было продолжением другого, и только смерть, пришедшая внезапно и негаданно, разрушила эту гармонию. - Мы познакомились в начале августа 1947 года на свадьбе его друга, Мансура Рафикова. Нариман был веселый, обаятельный молодой человек, тогда студент башкирской студии при Московской консерватории. А я только что окончила десятилетку. Мы стали дружить тесной компанией в 4-5 человек. Незаметно пролетело лето, и все они уехали учиться кто куда. С этого времени Нариман начал писать мне письма. Они шли часто и были на редкость красивы... «...Сидел, инструментовал, в глазах зарябило... По радио звучит Второй концерт Рахманинова. Маленькая комната наполнилась ароматом музыкальной поэзии. Я закрыл глаза и увидел тебя. Ты медленно выходила из березовой рощи. Сумка, перекинутая через плечо. Остроносая черная туфелька, которой ты подбрасывала сухие прошлогодние листочки. Ты улыбалась счастью, которое должно было прийти к этой чудесной девушке...» - Позже он стал называть меня «везунчик». «Ты - везунчик; что бы я ни привез тебе - все к лицу и в самую пору!». Радовался, доставая из чемодана подарки - блузки, туфли, платья... Я никогда ничего не покупала себе сама, все - от белья до шубы - «добывал» Нариман. Ему нравилось одевать меня. Возможно, это было одним из проявлений его художественной натуры, находящейся в вечном поиске эстетических впечатлений. Земфира была красива щедрой восточно-южной красотой, в чем вряд ли уступала литературной тезке, созданной пылким воображением творца «Алеко». Бархатные черые глаза, смуглый румянец, тежелая копна темных вьющихся волос, а в манерах - благородная сдержанность и достоинство, выдающее происхождение от старинных дворянских династий. «Твои гладкие красивые руки не должны были трудиться, они созданы для поцелуев и любования...», «Ты у меня не только красавица, но и умница...», «Я горжусь твоей женской прелестью...» - Каждый год летом театр отправлялся на гастроли. Это было время наших разлук, которые он переносил с трудом. Писал ежедневно, нервничал, если день в чужом городе проходил без весточки из дома. «Сегодня уже одиннадцать дней, как я не слышу твоего ласкового голоса. Остро ощущаю твое отсутствие, хотя работы очень много - за это время продирижировал девять спетаклей». «Ты знаешь, как я не люблю разлучаться с тобой, как тоскую без тебя. Стоит только остаться один на один со своими мыслями, чтобы начать анализировать нашу жизнь, восстанавливая в памяти все детали. Этот анализ захватывает меня всего целиком, я обрастаю таким потенциалом стремления к тебе, что день встречи хочется провести незабываемо...» - Со временем у нас повелось: за несколько дней до конца гастролей он вызывал меня с детьми к себе, устраивал в той же гостинице, а потом все вместе мы отправлялись отдыхать к Черному морю. Он умел поразить своей фантазией и щедростью. Обожал делать сюрпризы. В аэропорту Волгограда он встретил меня гигантским букетом из сорока темно-красных гладиолусов. А во время гастролей в Томске к нашему приезду в гостинице был готов роскошный южный стол, на котором красовались совершенно диковинные для северного города в начале лета виноград, черешня, арбузы, дыни... Даже во время занятий творчеством, когда человек, казалось бы, стремится к полному уединению, кроме рояля и нотной бумаги ему нужна была я. «Когда ты ходишь, где-то здесь мелькаешь - мне лучше работается», - признался он, делая меня постоянной свидетельницей рождения своих сочинений. Не скажу, что меня очень занимал сам процесс - одно и то же проигрывалось по многу раз, но когда все было готово, он приглашал меня снять «слуховую пробу». Филолог-тюрколог по образованию, выпускница МГУ, с 55-го года - преподаватель Башкирского государственного университета, Земфира была чуткой и грамотной слушательницей, выросшей в семье, где музыка и книги составляли основной арсенал воспитания духовности. Музыкальная школа, посещение концертов - а во время войны единственный зал в здании Совета Министров принимал блестящих гастролеров: Гр. Гинзбурга, Я. Флиера, Д. Ойстраха - освящались серьезным и трепетным отношением. - Я не была безоговорочной поклонницей всех его сочинений. Но многое любила уже тогда. «Поэму», которая теперь названа «Героической», «Скрипичный концерт», слышанный мной в Москве, в большом зале консерватории, когда дирижировал Самосуд, а соло исполняла Нина Бейлина. А если что-то мне не нравилось, старалась сказать очень мягко, осторожно, зная, как ранимы творческие люди. Хотя Нариман был твердым, ему было очень важно сохранить высокий авторитет в моих глазах, быть предметом моей гордости... «Как хочется сделать для тебя что-то необыкновенное, как хочется взлететь для тебя!» - Однажды на радио пришло письмо с требованием ограничить трансляцию музыки Сабитова. Якобы она не так хороша, чтобы занимать место в эфире. Письмо было написано в резком, даже оскорбительном тоне. Оттуда его почему-то переслали по почте нам домой. Нариман был вне себя. Думаете, его очень задели козни завистников? Потрясая этим письмом перед носом редактора радио, он негодовал: «А если бы оно попало в руки моей жены?» Вот что его беспокоило! Я не должна была знать, что кто-то находит его музыку плохой, неинтересной! Рождение первенца в 1953 году. Школьные листки в клеточку, тесно исписанные торопливым почерком, - единственное вместилище отцовских восторгов Наримана - шли в роддом непрерывным потоком. «Моя чудесная! Жизнь моя! Как хорошо, слов не найдешь! Гордость моя!.. Весь коллектив театра поздравляет меня, и хочется сказать тебе - сердце переполнено счастьем, мысли путаются от радости... Будь здорова, береги себя. Вечно будем вместе». - Только первые полгода после женитьбы, когда мы снимали одну комнату на две семьи в Москве и нашим первым «брачным ложем» был тяжелый дубовый сундук, стоявший в узком коридоре, который Нариман шутливо называл «одноколейкой», - только тогда мы были нервозны, раздражительны, случались мелкие ссоры. Так что у нас не было медового месяца. Зато все двадцать лет последующей жизни были медовыми. В чем тут секрет? - некоторое время она молчит, задумчиво перебирая семейные фотографии. - Я любила его... «При всех моих минусах и при жестком характере я все же остаюсь тобой любим. Твоя любовь ко мне выражается так часто, так полно и убедительно, что иногда голова идет кругом... Пусть это счастье будет до конца моих дней...» Последнее письмо из Севастополя было датировано 8 июня. Короткое, деловитое, оно заканчивалось словами: «Завтра «Буратино» в 10 часов утра...» Это утро для него не наступило. Земфира получила письмо, когда Наримана уже не было в живых... Известие, в одночасье разрушившее лучезарную безмятежность судьбы «везунчика», она приняла мужественно и стойко. Она всегда была сильной и мудрой, спокойной и рассудительной, уравновешивая юношескую восторженность и неуемный темперамент своего выдающегося мужа. После смерти в доме Сабитовых воцарилась атмосфера, в которой каждый предмет словно продолжал жить той, досевастопольской, жизнью, неустанно повторяя: ты с нами, ты здесь, мы любим тебя... Его рояль, книги, пластинки, его фотографии и портреты, мебель. Преданность памяти и делу отца, воспитанная в сыновьях, давно ставших взрослыми, доведена до культа. А тогда они только-только вступали в жизнь. Земфира в 41 год осталась один на один с ворохом проблем и с перспективой одиночества в большой и некогда шумной квартире. Она была открытой, общительной и все еще очень привлекательной. Желающих предложить ей свою поддержку, руку и сердце находилось немало. Но мало кто мог решиться заговорить с ней об этом, зная, чем был для нее Нариман. - Разве кто-нибудь мог занять его место? Он был идеалом для меня. Идеальным человеком, личностью, мужчиной. Будь он жив, непременно ответил бы в тон ей, повторив строки из давнего письма: «Ты всегда была самой дорогой и нежной, самым счастливым моим очарованием». ВЕЛИКОЛЕПНАЯ ПОРА Науфаль Сабитов, полковник в отставке. Наш младшенький появился на свет зимой. Нариман - так назвали этот теплый комочек, таивший в себе колоссальную жизненную силу! Второй ребенок в семье обычных тружеников. Из родной деревни отец в ранней молодости подался в Казань: тянулся к учению, культуре. Это от отца Нариман унаследовал и значительно приумножил созидательную энергию, инициативность. Мама, беспредельно, до самозабвения преданная своим детям, была началом отсчета и последним прибежищем наших судеб. В Казани, городе детства, мы не испытывали серьезных материальных трудностей: отец был не только гос. служащим, но и подвизался на подмостках сцены как драматург. В этой среде было немало сомнительных субъектов, занимавшихся интригами, снедаемых завистью к одаренным людям. Нашелся стукач-мерзавец, по клеветническому доносу которого отца арестовали. Потекли долгие месяцы тяжких страданий. Только благодаря маме мы выжили. Она боролась за отца, ездила в Москву, хлопотала. Ток ее доброй воли по каплям проникал сквозь все препоны. Да и год 1933 не был еще 37-м. К отцу применялись «физические методы воздействия», но он не подписал ложных обвинений и тем самым избежал сибирских лагерей и других страшных последствий самооговора. Решено было выслать его в административном порядке за несообщение об «известном заговоре» в Уфу, которая еще с царских времен считалась местом ссылки. И действительно, там мы встретились с дореволюционными политическими ссыльными, равно как и с советскими. Они не ладили между собой, испытывая взаимное враждебное отчуждение. Мы же, их дети, не делили друг друга на своих и чужих, - всех соединяли общие интересы детства. В семье нашей усилился страх перед завтрашним днем. Жили в нужде, видели мрачное порождение советского тоталитаризма - закрытый автофургон, увозящий глубокой ночью родителей от детей. Наутро в школе, по погасшим детским лицам мы догадывались, где побывал проклятый «черный ворон». А через некоторое время, в одну из ближайших ночей - снова зловещий шум мотора, родители бросаются к окну, не зажигая света, перешептываются. Мы тоже долго не можем заснуть, боимся, что в следующий раз черный жребий падет на нас. Отгоняем мрачные мысли, надеясь, что мамины горячие молитвы отведут беду... Но «следующий раз» все-таки дождался своего часа у наших дверей. Нас всех подняли холодной зимней ночью, даже не позволив одеться. Мы видели, как жестоко, по-хамски производят обыск опричники НКВД, видели гнусные выражения их лиц. Сегодня я могу писать об этом, а тогда перед детским взором стояла сплошная стена ужаса. Отца увезли. Невыносимая тоска при мысли о разлуке, которая может стать нескончаемой, звонкая тишина ограбленного дома, тихие слезы матери ввергли всех нас в оцепенение. И опять мама, наша твердыня, выстояла. А к весне отца вернули. Семья воссоединилась. Мы устояли. К счастью, это испытание было последним, - о нас забыли... Еще в школе я овладел логарифмической линейкой, о которой наша учительница по математике не имела представления, она запретила приносить ее в школу. Несколько лет спустя, с отличием закончив Военно-воздушную академию, я ту учительницу поблагодарил за дискриминацию, которая возбудила во мне твердое желание преодолеть, овладеть, доказать... Но были и другие учителя. Со своей классной руководительницей А. А. Финансовой я не прерывал переписки до самой ее кончины. Никогда не забуду педагогов из Ленинграда, которых выслали в Уфу после убийства Кирова. Одним словом, школа №3 была передовой в городе. К тому же она располагалась в здании бывшей женской гимназии, имела специализированные, прекрасно оборудованные кабинеты. Здесь мы получили хорошую базу, впоследствии позволившую нам с Нариманом успешно завершить свое образование в московских вузах. В школе знали и любили Наримана. Он играл на фортепиано и пел, был приветлив и весел, отличался живым умом. Нередко он помогал мне с уроками, хотя был на два года моложе. Однажды нам задали сочинить былину о стахановцах-шахтерах. Я не знал, как подступиться к такому заданию. А Нариман быстренько прочитал какую-то былину из хрестоматии и стал приспосабливать Микулу Селяниновича к шахтерскому труду. Получилось забавно, мне понравилось, и в классе «былина» имела успех. Во все «мыслительные» игры - шашки, шахматы, карты - он играл виртуозно, всех нас оставлял позади. Я досадовал, когда не мог ничего противопоставить его комбинациям, и радовался, если удавалось выиграть. Наримана это не смущало: «Ты же старше, так и должно быть». В играх, связанных с физическим напряжением, он, конечно, соперничать со мною не мог. Однажды, не умея плавать, бросился за мной в воду, и, если бы не помощь старших, дело могло кончиться печально. После этого он задался целью научиться плавать. Брал наволочку от подушки, сооружал из нее пузырь и таким образом быстро добился своего. Смекалка и упорство всегда приводили Наримана к успеху. Или вот такой случай. Мне один из дядьев купил авторучку, они тогда как раз появились в продаже. Нариманчику тоже захотелось иметь «самописку», но о нем в тот момент забыли, а напомнить о себе он постеснялся. Задумал самостоятельно соорудить такую же. Он взял старый патефонный диск, изготовленный из материала, который при нагреве становился пластичным, с капельницы снял пипетку, пристроил к пишущему узлу обычное перо... Изобретение действовало! В любом деле он быстро и правильно схватывал основной принцип и овладевал им. Легко научился вязать, вышивать и даже шить. В студенческие годы все это пригодилось. Он мог связать лыжную шапочку, перелицевать костюм, сшить тенниску. Тогда же Нариман научился вкусно готовить, что делало наш холостяцкий уголок в послевоенной Москве весьма притягательным для друзей. В праздничные дни, когда я, усталый, возвращался с парада на Красной площади, он встречал изысканными угощениями. Мы тогда в шутку говорили - «хорошо темперированным столом». …К музыке Нариман пристрастился рано. Я тоже в детские годы брал частные уроки на скрипке, правда, весьма эпизодически. Он пытался стимулировать меня, мы разучивали несложные пьески типа «Сурок», «Кукушечка» и т.п. Он аккомпанировал, получался домашний дуэт. Это его очень радовало. Но у меня была другая установка - поступать в Высшее военно-морское училище в Ленинграде. Я стал усиленно готовиться. Помимо знаний надо было обретать хорошую спортивную форму. Началось: снаряды, кросс, плавание, гири. Скрипка была заброшена, но осталось много музыки в душе. Моряком я тоже не стал, - война направила меня в авиацию, и я служил в ней всю оставшуюся жизнь. Нариман же наращивал свои успехи в музыке, появилась потребность сочинять. Однажды он удачно разыграл меня. Начал так: «Вот сегодня по радио передавали новую песню, посвященную пограничникам. Послушай, я ее выучил». И запел, аккомпанируя себе. Мне понравилось, мы разучили песню на два голоса, спели родителям, те одобрили. А когда сели за вечерний чай, Нариман признался, что мелодию сочинил сам. Я не поверил, зная его охоту к розыгрышам. Тогда он показал листок из отрывного календаря с текстом. Оказывается, ему хватило всего пары часов, чтобы сочинить эту песню. С началом Великой Отечественной войны кончилось мое детство. Я уехал в Ленинград, в военное училище. Брат тепло проводил меня, обещая часто писать, и сдержал обещание. Его письма были полны юмора, анекдотов - в этом сказывалась душа артиста. Кроме почтовой, между нами установилась незримая «спутниковая связь», которую придумала наша мама задолго до космической эры! По ее наставлению мы условились в дни полнолуния обращать свой взор к луне и погружаться в размышления о доме, о родных и, конечно, о ней, матери. Она говорила: «В это же самое время я смотрю на полную луну и думаю о вас, сыновьях, тревожусь за вашу судьбу, молюсь, чтобы она была добра к вам, и на лике луны вижу отражение ваших лиц». И по сей день, глядя на полную луну, я предаюсь воспоминаниям о маме, Нариманчике, обо всех, кого я любил и люблю... Нариман приехал в Москву в 1944 году и был зачислен в национальную студию при Московской консерватории. Это был трудный период его жизни. Война еще не кончилась, карточная система давала скудное пропитание. Брату приходилось испытывать уныние, усталость, одиночество, порой даже отчаяние. Вместе с тем он приобретал бесценный жизненный опыт. В 1945 году, после окончания войны, меня направили в Московскую Военно-воздушную академию. Мы с братом сняли маленькую комнатушку на Цветном бульваре, разместили в ней пианино «Беккер». Началась наша совместная с Нариманом московская жизнь. После суровых фронтовых буден я упивался миром, покоем, носился по Москве, чтобы все увидеть своими глазами. Ни минуты я не мог сидеть за столом, при мысли о вступительных экзаменах сводило скулы. Вот тут-то и пригодился опыт Наримана. Он организовал мои занятия, достал нужные книги, пособия и регулярно справлялся, что сделано и что еще предстоит. Младший брат внятно дал мне понять, с каким лицом мне придется вернуться в Уфу в случае провала экзамена. Это отрезвило меня. Я начал серьезно готовиться, но сидеть за книгами все же было очень трудно, физически натренированному телу неподвижность была невыносима. Нариман вспомнил притчу о схимниках, которые удалялись в пустыни и питались сушеными кузнечиками, чтобы убить плоть, освободить дух для священных молитв. Конечно, кузнечики мне не подходили, но их можно было заменить спортом. В конце концов, с помощью брата я одолел все трудности и к началу учебного года стал слушателем академии. Нариман радовался больше меня, говорил мне лестные слова, но при этом не забыл предупредить, что слушателем я смогу считать себя лишь после экзаменов первого семестра. Он оказался прав: после первого семестра отчислили каждого пятого. Я же сдал сессию на «отлично». Брат по этому случаю «закатил» торжественный ужин. «Ампер перед тем, как поехать учиться в Париж, проштудировал всемирную энциклопедию, - говорил Нариман. - Он обладал такими знаниями, и то ему понадобилось более года, чтобы изучить Париж! Мы с тобой уже твердо стоим на ногах, теперь будем изучать Москву, впитывать ее культуру». Наступил 1946-й, и мы в первый раз вместе поехали на каникулы в Уфу. Это была великолепная пора дружеских посиделок, обильных родственных застолий, спортивных развлечений. Снова, как в юности, мы пропадали на ледяных стадионах, катаясь с девушками на коньках, затевали загородные лыжные прогулки, музицировали. В 1947-м мы всей семьей совершили путешествие по маршруту Москва-Астрахань-Москва на теплоходе «Володарский» (том самом, где впоследствии снимались эпизоды фильма «Жестокий романс» Э. Рязанова). У нас были отдельные каюты, и мы могли вести себя свобод но. Например, всю ночь читать, а утром бегать трусцой по мокрой от росы палубе. Компания сложилась лучше не придумаешь: группа студентов Московской консерватории (среди них был А. Эшпай), маститый хирург Вишневский с молоденькой снохой и внучкой, правнучка А.Герцена, литературоведы... Завязывались дискуссии, возникали импровизированные музыкальные вечера. Мой Нариманчик везде был в центре внимания. Остроумие, искрометные розыгрыши, приятные манеры делали его душой общества и предметом девичьих симпатий. У нас, фронтовиков, это вызывало зуд соперничества, но приходилось признать: мы значительно уступали ему в галантности и культуре поведения... Как все хорошее в жизни, быстро пролетели золотые деньки, оставив в душе чувство обновления. Мы возвращались в Москву окрыленные, готовые к новым подвигам на учебной ниве. Нариман учился увлеченно, с головой окунувшись в музыку. Он живо интересовался самыми различными областями человеческих знаний. Между нами часто возникали долгие беседы о философии, космогонии, астрономии. Иногда нашу обитель в Тишинском переулке посещали сокурсники - мои и Наримана, и мы устраивали шумные диспуты. Бывало, наши беседы соскальзывали в такие сферы, где мы были полными профанами, например - энтомологии. Все умолкали, и вот тут возникал Нариман - мастер экспромта. Мы, пораженные, начинали слушать, по сути, рассказы барона Мюнхгаузена (кстати, он эту книгу любил еще со школьных лет, пересказывал целые главы ребятам нашего двора). Чуть только забывался очередной «эпизод», как он снова дурачил нас, изображая знатока алхимии, астрологии, археологии и т.п. Ко всеобщему удовольствию такие экспромты кончались веселой дружеской пирушкой. Угощения чаще всего бывали плодом его кулинарного искусства: шашлыки, плов, пироги, восточные сладости, всевозможные торты... Он был гурман и сластена, исповедывал сомнительную мудрость «сахар - питание мозга». Видимо, наше поколение так компенсировало отрицательные эмоции полуголодных военных лет... При этом Нариман был трезвенником и не терпел табака. Его беспокоило мое пристрастие к курению, приобретенное на фронте. С необходимым в таких случаях тактом он заставил меня бросить вредную привычку, за что я до сих пор благодарен ему. В студенческие годы родилась его замечательная семья, главным архитектором которой, по общему признанию, был сам Нариман. В 1951 году Земфира и Нариман поженились. Нариман еще глубже окунулся в творчество, он был умиротворен, освобожден от домашних хлопот. Его успехи становились все более значительными. Он стал членом Союза композиторов, его произведения исполнялись в консерватории. Наконец, летом 53-го года, успешно выдержав государственные экзамены, Сабитовы завершили свою московскую эпопею и на пароходе уплыли в Уфу. Мы стали жить в разных городах, но продолжали тесно общаться в Уфе, в Киеве, на реках Белой, Деме, Днепре. У нас росли две девочки, у них - два мальчика. К нашему горькому сожалению, Нариману не суждено было увидеть взрослыми своих сыновей. Их ставила «на крыло» преданная, любящая мать Земфира. Когда за пульт встает композитор и дирижер Рустэм Нариманович Сабитов, я не могу совладать со своими эмоциями; живо вспоминаю облик его отца, и слезы застилают глаза... Звучит знакомая до боли в сердце музыка, уносящая в далекое и прекрасное прошлое, откуда не хочется возвращаться, ведь там - живой Нариман. А. Бикчентаев. Нариман Сабитов. Башкирское книжное издательство. Уфа, 1968.
|
|
© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2004Главный редактор: Юрий Андрианов Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru WEB-редактор Вячеслав Румянцев |