№ 05'04 |
Владимир ШАПОШНИКОВ |
|
|
XPOHOC
Русское поле:СИБИРСКИЕ ОГНИМОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫПОДЪЕМСЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ПОДВИГОбщество друзей Гайто ГаздановаЭнциклопедия творчества А.ПлатоноваМемориальная страница Павла ФлоренскогоСтраница Вадима Кожинова
|
БУТЫЛКА КВАСАОколо Аничкова моста Глинка велел извозчику остановиться. Голова все болела, и ему захотелось хлебнуть немного свежего воздуха и прогуляться пешком. Он дал извозчику двугривенный, махнул рукой, что тот может ехать дальше, а сам слез с саней. Было уже около девяти утра, мглистый рассвет только-только начинал притрагиваться к крышам домов. Упоительная, свежая, какая-то даже несвойственная Петербургу тишина застыла среди пустынных улиц. Падал мокрый тяжелый снег. Он мягко ложился на колонны, на ветви тополей, на чугунные ограды, и от этого всё казалось обложенным ватой. Глинка снял перчатку, протянул вперед обнаженную руку. Несколько хлопьев прилипли к ладони. Он прижал ладонь ко лбу, подержал немного, потом распахнул шубу и, невзирая на снег, ложившийся прямо на галстук и на воротничок сорочки, направился к своему дому. Дверь открылась тотчас, едва он коснулся за шнурок звонка. Старый слуга, казалось, так и сидел всю ночь, не снимая ливреи и дожидаясь прихода барина. — Опять кутить изволили всю ночь, — жалобным хриплым голосом заговорил он, очищая снег с шубы и помогая Глинке стянуть её. — Ох, батюшка, Михаил Иваныч, поберегли бы хоть себя, здоровье-то ваше и так никудышное. И что это за моду вы взяли такую? Почитай, каждую ночь гуляете, Бог знает где. — Погоди, не ворчи. Дай передохнуть немного... Что это у меня? Кровь никак? — сказал Глинка, заметив на груди под галстуком багровое пятно. Откуда бы это? — Какая там кровь. Вином изволили залить. Как есть, всю сорочку испятнали. Давайте сымем хоть, я чистую принесу. Ох, за какие только грехи наказан я? Хоть бы женились вы что ли, Михаил Иваныч, покуда не стары еще. А там ведь и старость подойдет, так и не заметите. Слушая ворчание своего доброго верного слуги и едва улавливая смысл его монолога (впрочем, подобные монологи он выслушивал, чуть ли не ежедневно), Глинка снял сюртук, сорочку, заодно стянул и боты и в туфлях на босу ногу прошел в гостиную. Здесь он опустился в кресло, вытянув ноги, и сразу почувствовал, как усталость и хмельная тяжесть навалились на его тело. Накануне он всю ночь кутил. У братьев Кукольников была очередная «увеселительная ассамблея». Поводом для попойки явилось благополучное прибытие из заграничных странствий почетного члена кружка, его сиятельства графа Василия Андреевича Голицына. Князь вернулся из дальних стран не один, а с огромной оплетенной бутылкой красного бургундского вина, возраст которого, как утверждал князь, приходился чуть ли не на правление короля Людовика пятнадцатого. С определения возраста и начали. Опрокинули по стаканчику — не разобрались. Выпили еще, потом еще раз и со смехом, с шутками и каламбурами до дна опорожнили почтенную ровесницу короля Людовика пятнадцатого. Князь послал еще за одной: он их, оказывается, привез целую дюжину. Ровесницей какого короля была вторая бутыль, определить уже было невозможно, ибо к полуночи все уже едва держались на ногах... Утром он обнаружил себя на диване в той же гостиной. Неподалеку валялся стул с отломанной ножкой, а рядом виновница вчерашнего пиршества — бутыль с разбитым горлышком. А на другом диване напротив лежал кто-то лохматый в полосатых носках и отвратительно храпел. Глинка поморщился, мотнул головой, встал. Он знал, что самое лучшее для него сейчас — это раздеться, лечь в постель и как следует выспаться. Но ему что-то еще хотелось сделать перед сном. Он подошел к зеркалу. Из тяжелой дубовой оправы глянуло на него небритое помятое лицо с прилипшими ко лбу, тронутыми сединой волосами. Глинка стал всматриваться в зеркало и поймал себя на мысли, что уже давно не разглядывал своего лица. Как он изменился, постарел за последние годы. Особенно эти морщины. Откуда, когда они появились? Он потрогал лицо кончиками пальцев, точно не хотел верить глазам, что он уже сед и морщинист. И вдруг подумал: наверное, каждая морщина — это след неудач и несчастий, которые все последние годы преследовали его... Когда вот, например, легла на его лоб эта глубокая, как шрам от сабельного удара, складка? Может быть в ту ночь, когда, вернувшись с репетиции, он нашел на столе анонимное письмо, извещавшее об измене его жены? Как он тогда ждал её, бродя по темным комнатам, чтобы объясниться, добиться от нее признания своей вины, да так и не дождался... Или это случилось позднее, когда он, еще будучи капельмейстером, из-за интриг этих придворных болванов, подал в отставку и ушел из капеллы? Ушел навсегда, оставив на произвол судьбы бедных, несчастных певчих, которых с таким усердием сам подыскивал и привозил даже с Украины. Сколько слез пролито было, сколько горьких упреков выслушал он и всё-таки оставил их, потому что поступить тогда не мог... Или, быть может, он постарел в тот темный февральский вечер, когда на Черной речке раздался выстрел, и весь Петербург в одночасье узнал о смертельном ранении Пушкина? Глинка помнил, как он тотчас побежал на набережную Мойки, однако в квартиру поэта попасть не смог и увидел Пушкина уже потом, когда в толпе, вместе с незнакомыми и знакомыми людьми, проходил мимо гроба. Пушкин лежал с плотно сжатыми, почерневшими толстыми губами, а волосы его, казалось, всё еще курчавились над безжизненным лбом... Глинка отошел от зеркала, снова опустился в кресло. Мысли, одна тяжелее другой, заворочались в голове, и отрешиться от них он был не в состоянии. Глинка задумался над своею собственной судьбой. Ему 37 лет. Возраст, в котором многие поднимались до самых заветных вершин в искусстве. А что сделано им? «Сусанина» давно уже не ставят, все его симфонические и камерные сочинения не включают ни в одну концертную программу. Поют только иногда на светских раутах его романсы, да, пожалуй, и все. Вот и «надежда русской музыки», её слава, вот и «создатель русской национальной оперы»... Правда, есть небольшой круг друзей, которые по-прежнему свято верят в него и искренне стараются всячески помочь ему, ободрить его. На каждой дружеской холостяцкой вечеринке они просят его сесть за рояль, слушают, восторгаются его романсами, поднимают тосты за его талант и за будущие его сочинения. А есть ли, осталась ли в нем хотя бы десятая часть его дарования, он уже и сам начал сомневаться. Он боялся признаться друзьям, что не раз пытался создать новые опусы. Но стоило ему сесть за рояль, как его тут же охватывала полная беспомощность. Случалось, часами просиживал он за роялем, перебирая клавиши в надежде, что какой-нибудь нежданный аккорд част ему вдохновенный, желанный толчок, поможет найти начало темы. Но ничего не выходило из этих пустых импровизаций. А если и удавалось иногда состряпать хоть какую-то мелодийку, то получалась она настолько бледной и немощной, что Глинка даже не удостаивал её записи на нотные листки... Он хлопал крышкой рояля, дрожащими руками надевал сюртук и шел к Кукольникам. Там его всегда ждали, шумно приветствовали, угощали вином и просили что-нибудь спеть. И он пил вино, чокаясь со всеми, затем, сбросив сюртук, садился за рояль и пел, неистово терзая инструмент, надрывая свой и без того не особенно сильный голос. Пел романсы, свои и чужие, арии, серенады и чувствовал, как постепенно рассасывается его тоска, утихает та бессильная ярость, которую он испытывал обычно после неудачных, бесплодных своих музицирований. Так понемногу втянулся он в эту холостяцкую жизнь и уже чувствовал, что не может обходиться без Кукольников, без их гостеприимного дома, без шумного застолья. Чувствовал он, что все больше и больше испытывает пристрастие к вину. В одном из писем к сестре он так написал: «В сием занятии упражнялся я недолго и спустя месяц превратился в совершенного пьяницу». Глинка, разумеется, преувеличивал. С братьями Кукольниками, которые на пари запросто выпивали по две бутылки рейнвейна, он не шел ни в какое сравнение. Он обычно ограничивался двумя-тремя стаканами. Однако при его слабом здоровье этого было вполне достаточно, чтобы потом целый день страдать и мучиться от тяжелого похмелья. Болела голова, тошнило, и ни о каких музыкальных занятиях не могло быть и речи. Глинка провел рукой по горлу: захотелось выпить чего-нибудь приятного и холодненького. Он позвал своего старого слугу и сказал: — Вот что, принеси-ка квасу. Холодного, в бутылках. Если у нас нет, пошли кого-нибудь в лавку. Только побыстрее. — Слушаюсь, Михаил Иваныч. Да я сам сбегаю. А вы бы легли, отдохнули, постельку я вам уже постелил. — Ничего, Яков, ничего. Я еще посижу здесь пока. А ты, пожалуйста, побыстрее. — Я мигом, Михаил Иваныч. Яков ушел. А когда минут через десять возвратился, неся на подносе две большие, запотевшие от холода бутылки, Глинка уже спал. Он так и заснул, сидя в кресле, уткнувшись подбородком в полу халата. Одна туфля слетела с его ноги и валялась рядом с креслом. Он проснулся от тяжелого нестерпимого ощущения жажды. Во рту все пересохло и жгло, будто он хватил перцу. Глинка открыл глаза и увидел на столике, прямо перед собой поднос с двумя темными бутылками. — Квас! Это же квас! — вскрикнул он, сбросил с ног плед, которым его укутал Яков, схватил бутылку и жадно, большими глотками стал пить прямо из горлышка. Пил долго, со стоном, не переводя дыхания, пока не выпил всю бутылку до дна. Никогда в жизни ни один напиток не казался ему таким вкусным, как этот крепкий, ядреный, пахнущий хлебом квас. Глинка вытер губы и улыбнулся. Жажду как рукой сняло, не было ни жжения в горле, ни горечи, ни головной боли. «Будто живой воды испил»,— подумал он и вдруг поймал себя на мысли, что когда-то он уже испытывал это ощущение внезапно нахлынувшей бодрости и свежести. Даже вкус кваса показался ему знакомым. Только было это давным-давно... И он вдруг вспомнил, как, будучи еще мальчиком, однажды в июльскую жару долго бродил по лесу и вышел к другому краю села. Он сильно утомился, зашел в первую избу и попросил напиться. Молодая смуглая женщина с длинной косой тотчас же зашла в сени и подала ему полный жбан кваса. Квас был холодный, со льда, и он долго, жадно пил его, а крестьянка, улыбаясь, смотрела на нежданного гостя и приговаривала: «Пей, голубчик, пей, квас у нас хлебный да ледяный». Глинка поставил пустую бутылку на стол, закрыл глаза. В памяти одна за другой всплыли давно забытые картины: ельник за селом, где он часто бродил, полянка с почерневшим гнилым пеньком, сад с покосившейся беседкой, где он сиживал часами, играя на скрипке. Внезапно Глинка насторожился. Он отчетливо уловил, что его воспоминания сопровождаются какой-то мелодией: робкой, едва слышимой, но совершенно незнакомой. Глинка вслушался и попробовал воспроизвести эту едва народившуюся тему голосом. Мелодия давалась на слух. Он пропел её еще раз и, вмиг сообразив, что надо делать, рванулся к роялю. Туфля опять слетела с ноги, руки дрожали, но он сел за фортепьяно и сразу же разложил всю тему по клавишам. Мелодия прозвучала теперь отчетливо, в звуках, и Глинка едва не закричал от радости. Да, это была та самая тема, которую он уже давно силился подыскать для «Руслана». Он уже видел её в нотах, слышал в оркестровке. Она, именно она, единственная, необходимая для будущей оперы, звучала под его пальцами. — Яков! Яков! — закричал он. — Неси бумагу, чернила, перо! Быстрее! А в голове метались и кипели новые темы, готовые тотчас же отлиться в мощные, завораживающие звуки. Вечером, в десятом часу, наскоро одевшись, свернув в рулон исписанные за день нотные листы, Глинка помчался к Кукольникам. Ему не терпелось показать друзьям свои наброски. Какие они вызовут мнения, не потускнел ли за эти последние бесплодные месяцы его дар сочинительства? У Кукольников он застал всю компанию в сборе. Гости, видимо, уже успели приложиться к стаканам. Из гостиной доносились громкие голоса; кто-то сидел за фортепиано и надсадно бренчал, силясь сыграть один из алябьевских романсов. Нестор Кукольник, красный от вина, встрепанный, встал из-за стола и ринулся навстречу Глинке. — Мишель! Где ты пропадаешь? — заорал он каким-то идиотски-радостным голосом. — А мы уже пируем. Граф еще одну ровесницу короля Людовика пожертвовал. Гости шумно загалдели, приветствуя появление своего любимца. Здесь были всё те же лица: брат Нестора Платон, такой же красный, громкоголосый, только более опрятно одетый и причесанный; отставной поручик Кикин, герой войны 12-го года, по сию пору обмывающий свои награды; граф Голицын, промотавший уже два имения и принявшийся за третье; красавец лейб-гусар Восковитов, прославившийся в Петербурге тем, что на дуэли выбил глаз известному шулеру и бретеру Долматову,— все славные малые, выпивохи, готовые отдать ему, Глинке, свой последний сюртук, последний мундир, лишь бы он всегда был в их компании, играл для них, пел романсы. — Мишель, к столу! — Бургундского Мишелю! — послышалось с разных концов стола. — Ну что ты стоишь? Садись, — повел его к креслу, поставленному слугой, Нестор. — Иван, неси еще один прибор. — Нет, нет, — сказал Глинка, отстраняясь от друга. — Пить я сегодня не намерен. — То есть, как это не намерен? Даже не намерен присесть к столу? — Вот именно. Сегодня не намерен. Нестор даже крякнул: — Вот это новость! Уж не хочешь ли ты... — и вдруг увидел торчащий из кармана Глинки рулон. — Господа, кажется, Мишель желает преподнести нам сюрприз. А ну сознавайся, что ты нам принес — романс новый или пиесу? — Ни то, ни другое. Глинка твердым шагом подошел к роялю. Граф Голицын (это он тщетно пытался исполнить алябьевский романс) тотчас встал, уступая место. Глинка сел за рояль, взял несколько аккордов. — Сейчас я исполню фрагменты к будущей опере, которые я сегодня написал, — глухо, ни на кого не глядя, произнес он. — Помните, я давно говорил вам, что собираюсь написать оперу на сюжет пушкинского «Руслана», да всё откладывал. И вот сегодня меня вдруг осенило. В общем, прошу вас, господа, искренне выразить свои мнения по поводу того, что я вам сейчас сыграю. Он поерзал на стуле, поправил сюртук и вдруг ударил сразу обеими руками по клавишам. Мощная, радостная, ликующая мелодия хлынула из-под его бледных тонких пальцев. Музыка сразу заставила всех притихнуть и насторожиться. Еще трудно было понять, что она выражает: радость ли битвы, торжество ли победы, или гимн во славу двух любящих сердец, нашедших, наконец, друг друга после стольких бед и преград, — но сама мелодия, широкая, буйная и яростная, как стихия, хватала и влекла за собой слушателей. Глинка не видел ни выражения лиц всех собравшихся в гостиной, ни их взглядов, ни поз. Он играл фрагмент за фрагментом, пел, изображая и отдельные партии, и хоры, долженствующие занять в его опере ведущее место. Он сам был захвачен разворачивающимся перед ним сказочным зрелищем; с каждым тактом, с каждым аккордом у него рождались новые идеи, новые образы. Он импровизировал, менял на ходу ноты, вводил целые куски. Давно не испытывал он такого приступа художнической ярости, такого восторга и полноты ощущения своей власти над звуками и нотами. Нет, не умер, не заглох, не потускнел в житейской сутолоке его талант. Нужно только успеть сразу же, как только кончит он играть и вернется домой, записать все эти мелодии, бушующие в его мозгу. А там работать, делать оркестровку, разбивать на голоса вокальные партии. Глинка добил последний аккорд, поправил волосы и обернулся. Слушатели сидели в застывших позах, угрюмые, как будто пристыженные. Глинка недоуменно и виновато заморгал глазами: неужто не понравилось, не дошло? Первым стронулся с места Нестор Кукольник. Он подошел к Глинке, взял его за плечи, слегка приподнял и повел к дверям, точно хотел выпроводить. — Мишель, — тихо сказал он, остановившись перед выходом из гостиной, — ты не обижайся, что я так бесцеремонно. Но ты не должен, не имеешь права оставаться сейчас среди нас. Иди и не возвращайся, пока не напишешь всю оперу. Я полагаю, эти господа, — он показал на угрюмо притихших гостей,— полностью разделят мое мнение. Он провел Глинку в переднюю и, помогая надеть ему шубу, неуклюже, порывисто обнял его. — Миша, ты прости меня. Только теперь я понял, что мы не имели права втягивать тебя в нашу пьяную компанию. Ведь это просто преступно — вливать в тебя вино, топить твой талант в постоянных попойках. Прости меня, окаянного. — Да полно тебе, успокойся. О чем ты? — пробормотал Глинка, пытаясь отстранить навалившуюся на него тушу друга. А Кукольник, вдруг разом обмякнув, опустив руки, заговорил тихим, упавшим голосом: — Эх, Миша, ты и не представляешь, что ты сейчас сотворил со мной. Ну и поделом. Давно бы так. Знаешь, когда я тебя сейчас слушал, то понял, что я безнадежнейшая бездарность. Никакой я не драматург и не поэт. Просто извелись и постарели у нас на Руси истинные таланты, а новые покамест еще не народились. Вот и числюсь я в знаменитостях. А пройдет 20-30 лет, и никто не вспомнит всех этих «Рук Всевышнего» да «Дмитриев Самозванцев». И если еще останется где-то мое имя, так только рядом с тобой. В тех чудных романсах, что ты написал на мои слова. Глинка удивленно смотрел на старого друга — Нестор Кукольник, тот самый Кукольник, имя которого гремело на Руси, чуть ли не на равных с Пушкиным и Байроном, пьесы которого игрались на всех русских сценах, и который считался признанным кумиром в петербургском свете, — стоял перед ним в жалкой позе и униженно клялся в собственной бездарности. Глинка в порыве радостных чувств, еще не остывших в нем после игры в гостиной, хотел возразить Нестору, по-дружески ободрить его. Но, оглядев еще раз с ног до головы эту жалко сгорбившуюся тушу, он понял, что говорилась сейчас самая истинная, горькая правда. Он надел шапку и, не оборачиваясь, быстро пошел вниз по лестнице. Глинка закончил «Руслана и Людмилу» в октябре 1842 года. Поставил последний знак, отбросил перо, укутался в халат и долго сидел, прикрыв рукою усталые глаза. За окном медленно ползла осенняя петербургская ночь. Слышался въедливый, тоненький голосок ветра, и казалось, сквозняк проникал даже в теплую квартиру. Кипы бумаги, исписанные нотами, валялись на столе, на стульях, даже под роялем. Поднимать их не хотелось, не хотелось даже шевелиться. Усталость и какое-то цепенящее равнодушие овладело вдруг им. Его совсем не интересовало, что будет дальше с его оперой: скоро ли её поставят, будет ли она иметь хотя бы намек на успех. Вернее всего не будет, разве что в кругу его преданных друзей. Но он знал твердо самое главное: в эту оперу, в каждую её арию, в каждый речитатив и хор он вложил всего себя. Он выполнил то, что давно задумал и о чем говорил еще Пушкину. «Руслан и Людмила» существуют теперь не только в стихах, но и в музыке. И совесть его отныне будет чиста и спокойна. Глинка встал с кресла, подошел к окну и распахнул шторы. Никогда еще в жизни не встречал он с такой радостью наступавший рассвет.
|
© "СИБИРСКИЕ ОГНИ", 2004 |
|
|
Оригинальный сайт журналаwww.sibogni.ruWEB-редактор Вячеслав Румянцев |