> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ

№ 03'04

Лидия СЫЧЕВА

XPOHOС

 

Русское поле:

Бельские просторы
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

За счастьем

Рассказы

ЛЕТЯЩАЯ

Она была ладной, легкой, красивой, а будущее было бездумно, светло и прекрасно.

Будущее было придумано: в главном, в основном. «Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка...» Это было время великих строек, время дорог. Земля стала романтичней, чем море, - за каждым полустанком были встречи, открытия, была твоя судьба, непременно счастливая, она зависела только от тебя, а ты жила в ладу со временем, ты его чутко слушала - часы истории шли в такт с сердцем, и неизвестно, что стучало горячей, громче.

В общем, она была обыкновенной девчонкой, жадно верящей хорошему. Она была как-то странно устроена: она почти не замечала того, что люди зовут мерзостями жизни. Взгляд ее не сосредотачивался на этом, скользил. Она словно бы летела над землей, чуть касаясь ее своими совершенными ножками в коричневых баретках - была тогда такая обувь. Она летела, и все ей казалось, что сегодняшнее, обыденное - не главное, где-то - за горизонтом - обязательно будет светлое будущее, ради которого и стоит жить.

Между тем, она и в настоящем была прекрасна, почти не вглядываясь, впрочем, в себя, не останавливаясь перед зеркалом. Все в ней радовало глаз: густые темные волосы, легко вьющиеся, чистые черты лица; гибкая, замечательная в сложении фигура; и все немудрящие девичьи украшения - пояски, ленты, шпильки, мамин ридикюль, в котором обычно хранились документы и который она иногда выпрашивала, чтобы пофорсить с ним на улице. Она была крестьянской дочерью, но уже навсегда, с рождения, оторванной от земли, огорода, коров, от всего этого определенного тесного мира, в котором ей не было простора; будущее не могло прятаться среди базов, где буднично пахло навозом; среди капустной рассады, такой хрупкой, ранимой, среди привычного ей с детства, до мелочей, быта. Она была воспитана временем, и время звало ее без сожаления покинуть этот сто раз хоженный участок земли, называемый малой родиной. Родина у нее была большая, необъятная страна, через которую надо было ехать семь или восемь суток подряд (она постоянно забывала - сколько), и дальше, за границей, тоже была дружественная земля, где ее рады (она верила) видеть, земля, которая рано или поздно станет родиной для всех. Будущее звало - радиопередачами, залетными, городскими людьми, которые и в одежде, и во взгляде, и в беседе несли другую жизнь, гораздо более значительную, чем ее.

Она едва дождалась, когда закончит восьмилетку, училась она рассеянно, не сосредотачиваясь, из-за того, что много мечтала, воображала, она и на уроках мысленно летала по классу, легко отталкиваясь носками бареток от дощатого, уставшего скрипеть, пола; но даже здесь, в классе, где много было от другой, не деревенской жизни, ей было тесновато, тягостно. Уже все было решено, и семья давно смирилась, что она уедет в город и будет учиться, - она врала, но без злого умысла, так, чтобы успокоить «общественность», - на фельдшера или на учительницу, и потом - успокоение продолжалось - она вернется домой, чтобы ходить по горбатым узким улочкам, учить читать или писать, или давать жаропонижающее или «от головы». На самом деле ничего такого ей даже не представилось, не примерещилось ни разу; когда она приехала поступать в город - впервые в жизни, - она медленно шла и читала вывески: «Молоко», «Промтовары», «Галантерея» и внутренне все торопила судьбу - ну, ну же! - и двадцатая или двадцать первая вывеска оказалась табличкой - металлической - «Железнодорожное училище Министерства путей сообщения».

И во всем этом наборе слов - дорога - путь - железо - сообщение - ей вдруг послышалась музыка, та, которая всегда сопровождала ее «полеты» - музыка ветра, движения. Она никуда, упорная, так и не двинулась от этой вывески; подружки, смеясь, ужасаясь ее глупости, побежали дальше, сверяясь с записанными на бумажках адресами; да, они выучились на учительниц, фельдшериц, парикмахерш и зоотехников; она стала проводницей.

Многие находили этот труд грязным, тяжелым, но в любой профессии есть черные стороны; она же выбрала себе работу по призванию, по тому, куда привела ее душа, куда она «прилетела», а значит, работа была для нее лишь жизнью, несущей ее вперед, вперед. Если бы она была мужчиной, то, конечно, стала бы машинистом. Ей нравился стальной блеск всепобеждающего пути, зеленые огоньки в ночи, горячий ход мощнейшей машины, уносящей дома-вагоны, людей, их переполненные баулы и чемоданы, их мечты, горести, их любовь, разлуки... Но и ее работа - в вечном покачивании, постукивании, в налаживании быта, уюта - пусть на одну ночь, на две, в раздаче чая и усмирении титана, сборе билетов в кожаный кошель с ячейками, ее синяя форма, которая так шла к ее глазам, - все это ей нравилось, и каждый рейс ее волновал почти так же сильно, как и первый. И, когда в вечном поездном движении она пробиралась по узкому проходу, иногда, уже в зрелости, она ловила прежние ощущения юности, ей казалось, что она чуть летит по вагону, едва касаясь железного пола носками своих привычных, рабочих тапочек.

Она была счастливо одарена тем, что часто не замечала несчастий других - не по черствости или бессердечию, а по своей обычной погруженности в далекое, в будущее, куда мчался их поезд, ведомый надежными, похожими на стальных людей-великанов, машинистами. Замуж она, правда, вышла за сцепщика вагонов; и в промежутках между рейсами родила ему двух девчат; она вышла за него, потому что так было надо; сцепщика хвалили как хорошего человека, и впрямь, он не пил, был домоседом; и всегда, возвращаясь, усталая, из рейса, она знала, что на столе ее ждет обед из трех блюд, добротный и по-мужски основательный.

Но это, конечно, не была любовь. Любовь была растворена в мире, она жила в будущем, и она не могла быть сосредоточена на сцепщике вагонов, так же, как родина для нее никак не сопрягалась с покосившимся штакетником вокруг дедовского домика с печальными, темно-синими окнами. У нее было много дорожных романов, не в обычном, пошлом смысле этого слова - с водочкой-закусочкой и уединением в проводницком купе; нет, это были романы-разговоры, и тоску сердца ей рассказывали зрелые мужчины, юноши - почти мальчики, старики... Много было в них красивого - вечером, когда беда и печаль оставались за вагонной подножкой и она слушала, подперев рукою голову, верила почти всему, знала - больше им не встретится, и каждому обещала счастье в будущем, - всем им казалось, что оно светло и прекрасно.

Годы шли, она, конечно, старела; но каждый год ее мужания добавлял ей и седины, и морщин, и красоты; она по-прежнему, время от времени, во сне, например, летала, а днем умудренно, тихо улыбалась своей тайне. Оттого, что она была вечно погружена в будущее, или оттого, что, в общем, была счастлива, а может, дело вовсе и не в ее внутреннем состоянии, а просто так сложилось, подпало, она не заметила, проморгала тот момент, когда жизнь страны стала опасно крениться, так, что в один момент перевернулась вовсе, и тогда все вокруг поняли - будущее исчезло. Навсегда. Так, будто его никогда и не было. То есть у каждого в отдельности, конечно, оставалось его личное будущее, видимое на несколько часов и даже дней, но то общее, большое, определенное будущее, связывающее всех от мала до велика, погибло безвозвратно, раз и навсегда. Эта потеря, на первый взгляд, кажется смешной - будущего как бы нет, оно же будущее, но на самом деле с исчезновением будущего многие лишились и настоящего. И она, и ее муж потеряли работу.

Через станцию и прежде проходило всего два поезда; теперь, когда встали заводы, заводики и гиганты, выяснилось, что грузов нет, что людям, в большинстве своем, некуда и незачем ехать, а у тех, кто еще намечал цели, нет денег, и, в общем, дорога стала бесполезной. Станцию закрыли, пути начали потихоньку растаскивать на металлолом - цветной и обычный; и она, находившаяся некоторое время в оцепенении, вдруг поняла, что дома нечего есть, а жизнь, властно угнездившаяся теперь где-то в районе желудка, диктовала жить, и тогда они с мужем - девчонки были определены на учебу - вернулись в ее деревню, к земле.

И днем она пыталась быть бодрой, по-сельскому крепкой, разбитной и уверенной, без всяких «полетов» и заумей; так, например, ходила по дворам и со знанием дела вела разговоры о покупке коровы - надежной мини-фабрики по производству молочных продуктов, корова должна быть не первотелка, а раздоенная и смирная. Это она помнила из детства. Ходила по хозяевам и важно спрашивала: «Где бы взять подешевле?», а те смеялись в ответ: «Ты что? Мы-то думаем, как продать подороже...» Все вернулось к началу - огород, колорадские жуки, тяпка, пекло, поливка, и никакой мечты, только отупляющая усталость. Она пыталась жить просто, просто думать и говорить, но сколько бы ни подлаживалась, у нее ничего не выходило. Особенно ее раздражал любимый возглас сельских: «А че мы видали?!»

Именно потому, что она-то как раз что-то и «видала», и что у каждого из сельских была возможность видеть, чувствовать и даже почти доехать до будущего, ей было грустно. А ночами - жутко. Смерть будущего, такая безусловная и безвозвратная, не находила, сколько бы она не ворочалась, не вздыхала, никаких логических, внятных объяснений. Если бы, допустим, война и их победили - тогда другое дело; но войны не было, были только липкие завесы из непонятных, чужих слов. Или стихия - землетрясение, наводнение. Или Божья кара - но Бог, если за что и брался, по ее разумению, так всегда доводил дело до справедливости, а то, что построенное было так бесстыдно, явно разрушено, а будущее украдено, спрятано, замыкано - не поддавалось никаким объяснениям, и она не находила ни в чем утешения. Она любила дорогу, и по ночам плакала, вспоминая ее веселый блеск, бег солнца по стальным струнам. Все это - солнце, жар машины, скрип тормозных колодок у одинокой рассветной станции, ее праздничный, открытый миру полет, - все было убито, и она чувствовала иногда обиду, детскую, такую, что ее пригласили в давно желанные гости и обманули. Теперь, если во сне она начинала летать, ей сразу же становилось больно, тягостно, она просыпалась, мучилась бессонницей...

Потом был жаркий день, один из самых жарких за последние годы, она копалась на огороде; подняла голову, чтобы рукой вытереть пот со лба, взглянула на солнце, больно вскрикнула и стала падать неловко, в последние секунды света понимая, что теряет сознание. Муж, бывший сцепщик, потом бегал по дворам, позвонить, вызвать «скорую», крича, что ее хватил солнечный удар. Из больницы ее выписали с парализованной рукой, нарушенной речью и поврежденным рассудком; муж и дочери после возили ее в другие больницы, три или четыре раза, пока не вывозили окончательно все деньги. Ей ничего не помогло.

Теперь она, полубезумная, остриженная наголо, часто без цели шатается за дворами; зимой ее несколько раз видели в нательной рубахе, босой. Некоторые смеются над ее несчастьем: мол, следует ей, уж больно гордой она была! Но это неправда, она никогда не была гордой, она просто была очень доверчивой.

Но большинство людей, тех, кто узнал беду, жалеют ее и даже пытаются вслушаться в отрывистую, лающую речь ее, трудно понимаемую, болезненную.

- Во-во, - показывает она на остриженную голову, - во-во хо-ро бы...

- Волосы хорошие, кудрявые были, - переводят ее сердобольные бабушки. - Хорошая ты была, красивая! - И она, оттого, что понята людьми, что ее жалеют, горько кривит рот и освобождающе, обильно плачет...

С коротким ежиком волос, опухшая, отяжелевшая от лекарств, которыми ее время от времени бесполезно пичкают, с парализованной рукой на привязи, она все еще буйно сильна, когда ей противятся в безумии. А после она - бессильна, покорна и молчалива, и кажется, что в глазах ее нет никакого сумасшествия, а лишь глубинная, собачья, невысказанная тоска по навсегда ушедшей жизни.

Так, в мучении, прошло несколько лет, и говорят, что теперь снова обозначается какое-то будущее, называемое скучным словом «перспектива», и что началось «оживление», и снова будто откроют станцию, только поезд будет ходить пока один-два раза в неделю, и в общем, жизнь продолжается. Да, продолжается. Но без нас...

ЗА СЧАСТЬЕМ

- Идите прямо, никуда не сворачивая, а там по бокам и дорог нету, - пройдете километра три, увидите домики. Там оно и будет, ваше Сонино.

- Спасибо.

Рейсовый автобус высадил нас в низинке, на перекрестке трех путей - асфальтовой дороги, проселочной колеи и пешеходной стежки, сам попылил дальше.

Была середина августа. День выдался ветренный, неуютный. Деревья скучали, редея кронами, по обочинам вызрели и пожелтели головки репейника, чертополоха. Дорогу мне указала деревенская баба, из местных, крупная, румяная, добрая, налитая здоровым трудовым телом. Ноги у нее в мягких шерстяных носках, резиновых ботах, на голове - скромный платок в застиранный цветочек.

Таким теплом, уверенностью, домашностью повеяло от этой женщины, что я чуть было не двинулась за ней. А баба нырнула в придорожные кусты и растворилась в них. Путь, указанный мне, лежал через овражек. По дну его струился темный ручей. Небрежно, щедро были настелены дощатые мостки, давно затоптанные и заезженные. Зато по склонам овражка зелень была свежей и тенистей, лопухи раскидистей, трава - выше. Где-то поблизости паслись козы - слышались шорохи, блеяние. Хозяйка наверняка пошла взглянуть на животных: приглушенно, так, что невозможно было разобрать слов, звучал ее голос - ласково, уговаривающе. Я еще раз обернулась: небо нельзя было назвать грозовым или пасмурно-угрожающим, но облаки висели низко, давяще, будто не пускали назад; уже нечего было ждать теплых дней - тянуло северным, знобящим ветерком; но еще много живого вокруг - листва на деревьях, трава, несжатые низкорослые нивы у дороги, мелкие дикие яблоки, смутно они белели средь уже поредевшего окрестного убора. Такая тревога, смута вдруг охватили меня: вечно я попадаю в одиночество, в незнакомую жизнь; и хожу совсем не столбовыми дорогами; и словно «выпадаю» из мира, мне известного, на который я как-то могу влиять и который мне может помочь, защитить, а если и наказать, то за дело… А на этой дороге я одна, совсем одна, и будто нет многообразия жизни, ее многомерности, лишь пустые, уже проложенные пути, свернуть с которых невозможно, да и не нужно - будет еще хуже, еще страшней и еще одиноче… Я подумала, что у меня нет ни зонта, ни теплой одежды на случай дождя, что не следовало бы надевать в дорогу светлые брюки, и что в сумке моей есть продукты, аккуратно упакованные в фольгу, но ничего не хочется, потому что одна…

- Хорошо, когда попутчица попадается! - прервал мои размышления бодрящийся, почти веселый голос. Я и забыла, что автобус высадил нас вдвоем - меня и мужичонку бродяжного вида. Путник было заспешил, зашагал широко, потом сбавил скорость, потом приноровился к моему ходу, шел молча, осторожно поглядывая, и наконец заговорил.

Попутчик невысок, тщедушен, белобрыс, морщинки спрятаны на лбу за светлой челкой, щеки и подбородок в щетине, сбоку не хватает нескольких зубов, под глазом - старый синяк. Через плечо у мужчины - объемистая серая сумка.

- Вам, я слышал, до Сонина? А мне до Батогово. Вместе, в компании, намного веселее, - он бодрится, светлые, блеклые глазки смотрят из-под челки заискивающе.

- Да. - Я его поддерживаю.

Мы идем молча, мерно.

- Что-то я не помню Батогово, - раздумываю я вслух. - У меня карта, поблизости нет ничего похожего.

- Так это ж в соседней области! Километров девятнадцать отсюда будет, - охотно объясняет попутчик.

- Далеко! - удивляюсь я.

- А, - машет он рукой, - дойду. Я вон из Волгограда пешком в Тамбов притопал.

- Вы бы дождались автобуса, - с некоторым сомнением советую я, поглядывая на стоптанные ботинки компаньона с побелевшими от времени остатками шнурков.

- Не, мне на автобус нельзя.

- Почему?

- Менты ищут.

Мы вышли на асфальтированную дорогу - пустую, серую, безмолвную. По сторонам - ни души, лишь поля, горизонты, далекие кромки лесополос. Идем посередине дороги, втягиваясь в ход. Странно, но с человеком, которого «ищут менты», я чувствую себя гораздо сильнее и уверенней, чем совсем недавно в одиночестве. Попутчик мой объясняет:

- За драку ищут. Подошли ко мне в штатском: покажи документы. Я и говорю: сами сначала колитесь откуда. Они наехали. Ну, я и врезал, - он хвастливо добавляет после паузы, кося на меня подбитым глазом, - троим. Так они сразу свистеть, за дубинками полезли.

Я не очень ему верю. Спрашиваю:

- А чего вы ходите туда-сюда на такие расстояния?

Мужичок изумлен:

- А того, денег-то нету! Поехали мы под Волгоград азербайджанцу вишни собирать (он там сады выкупил). Ну, бригада нас, двадцать пять человек. Дорога за его счет, питание, гостиница, и потом еще по двести пятьдесят рублей, если норму выполняем. Я вообще могу за двадцать минут ведро набрать, - кажется, он снова прихвастнул, но тут же объяснил, поправился: - вишни рясные. Но рвать надо с плодоножкой. В общем, час на ведро.

Хозяин нас предупредил: после работы, пожалуйста, пейте - ваше дело, но днем - ни-ни! Все идет как идет, неделя, другая, ну, я пить бросил, когда стал примечать, что ничего нам с ним не выгорит.

- И долго бросали? - спрашиваю я с иронией, рассказ его кажется мне фантастическим.

- Дня два, - весело щурится попутчик, - или около того. Потом местные принесли три литры самогона, мы их уговорили. Вечером азер прибегает ко мне: не води их, не пей с ними. Я ему говорю: какое твое дело? Я же тебе не указываю, каких баб в чайхану водить - своих или местных, так что, вали, брат, отсюда. Ну, он с кулаками…

- А вы?

- А я ему монтировку на голову опустил, - вздыхает рассказчик. - Утром он ко мне приходит, темечко чешет и вежливо так выговаривает: Сережа, собирайте свои манатки и проваливайте. Я ему: дай хоть денег на дорогу! А он: Бог подаст. Ну, сука, думаю, подожди. Ночью ребята мне шесть ведер нашмурыгали, мы их утром продали, выпили на прощание, я и отвалил. Отпахал полтора месяца задарма - и в путь. Так я почти до Тамбова пешком дошел - денег нет, никто за просто так не повезет. Иди, зубами клацай. В день под тридцать километров делал. Встретился бич один, он шел с Кирова в Волгоград. «Сколько, - спрашивает, - до ближайшей шашлычки?» - «Да, - говорю, - верст двадцать пять». - «Привет!» - «Привет», - И разошлись…

Я слушаю, и теперь объяснения его мне кажутся правдоподобными, жизнь - логичной и объяснимой. Все так же пусто на большой дороге, ведущей в соседнюю область; ветер поднялся выше, волнит, трогает с места серые тучи. На обочинах - мелкие камешки, серые плеши среди живучей, заезженной травы. Нигде не видно жилья, горизонты далеки, но нет в просторах зовущести, есть печаль, будто случайна я здесь и никому не нужна. А попутчику моему хочется выговориться, удивить меня. Но все же он спрашивает осторожно:

- А вы в Сонино зачем?

Я уклоняюсь:

- Да по делу…

- Я вот тоже по делу пять раз отсидел, - размышляет мужичок: и, уловив тревогу в моих глазах, спешит успокоить: - Все по 89-й статье, хищение госимущества. У людей никогда не воровал, а так, ходишь, ищешь, где взять. А последний раз как было, - тут он оживляется, в голосе у него проскакивают авантюрные нотки, - пришел ко мне одноклассник Мишка и говорит: Серега, все внутри горит, пеком печет. А у меня как раз зарплату давали в этот день.

- Много?

- Восемьдесят штук. Ну, тридцать штук, думаю, надо матери оставить на харчи, а остальное мы сели пропивать. Тут еще двое ребят подошли. Мало. Мишка плачет: Серега, ищи. А чего тут думать? Надо кабинет директора нашей фабрики брать. Стекло выставили аккуратно, рамку подпилили - слесаря же все, высший класс, сигнализацию долой - ювелирная работа. В общем, влезли, взяли его сейф - там кроме бумажек было две бутылки водки, виски и шампанское.

Допивали у Мишки. А ментяры с овчаркой по следу. Вваливаются. Я шасть к Мишкиной жене в спальню, пальто скинул - и под одеяло. Лежу, курю. Ментяры Мишку ломать, поволокли их всех, а меня чуть не забыли. Ну, взяли. А чуть не забыли, представляешь? - он увлекается, взгляд его становится ясней, веселее. - А я Мишке говорю: бери все на себя. Ты по каким сидел: 103-я - непредумышленное убийство, а потом еще из-за невыполнения надзора три года впаяли. Теперь статья для тебя новая, ничего не будет. Он взял. А среди ментов ушлый один нашелся, давай его при мне об батарею бить и приговаривать: «Хочешь, Мишка расколется?» Я их понимаю, ментяр-то, - попутчик мой тяжело вздыхает, - кому нужен рецидивист в районе?! «Ладно, - говорю, - бросьте Мишку!» Три года - от звонка до звонка - пятый раз.

- А до этого?

- С фабрики товар воровал. Я ж там грузчиком работал. Украду - сяду. Выйду - устроюсь… А ты кто? - вдруг спрашивает он.

Я на мгновение теряюсь. Все же говорю, робко:

- Учительница.

- О-о, - уважительно тянет он, - сколько хожу и сижу, а учительницу первый раз на дороге встретил!

Я думаю о том, что тоже иду тянуть свой срок. Поступала в университет с условиями, с контрактом - три года отработать в сельской местности. Думала: мало ли что случится, пока учусь. Увильну! Не вышло… Потому и тяжек, и одинок, и долог мне этот путь.

- Страшно мне что-то, - откровенничаю я. - Деревни на знаю. Как тут с жильем будет - неизвестно. Платить зарплату, конечно, не станут. Да и скука деревенская, глушь, пьянство, - жалею я себя.

Но главное, и это томит меня больше всего, и трудно это высказать вслух, не хочется кого-то учить (пусть даже детей), поучать, научать. В себе бы разобраться, в своих желаниях.

Попутчик меня ободряет:

- Главное - с голоду не дадут помереть. Картошки нынче урожай. И не заметишь, как время пройдет. Я, помню, первый раз сидел - все в новинку. А потом - пошло, поехало…

Я вздыхаю так мучительно, с таким шумом, что мне становится смешно. А небо все ниже, все молчаливей. И в гнетущей тишине слышно, как в сумке моего спутника мелодично, в такт шагу, позвякивает стекло. Он ловит мой взгляд и объясняет:

- Бутылка там, по правде, всего одна. Посуду матери несу. Она собирала в дорогу продукты, так наказывала: банки назад принеси, они сейчас дефицит. Я и банки, и крышки несу, - жалко улыбается он.

Мы доходим до развилки. Вниз, с холма, течет дорога, на белой табличке аккуратно выведено: «Сонино».

- Ну, счастливо, - говорим мы друг другу почти одновременно и невольно улыбаемся совпадению напутствий.

Спускаюсь по проселочной двухколейке вниз. Путник на шоссе превращается в далекую темную фигурку. На спине - сумка-горб. Все так же серо небо, тоскливы окрестности. И вдруг мне становится совершенно ясно, что проведу я в Сонино никчемные годы, что время моей жизни здесь остановится, замрет, как вода в стоячем болоте; что никакой пользы ни мне, ни от меня тут не будет… Длится это предчувствие секунды. Все мои тайные, невысказанные, честолюбивые желания о работе в большом городе, может быть, даже в столице, о занятиях наукой, где я непременно совершу открытие и достигну известности, о светской, блистательной жизни, когда в окружении умных собеседников я буду рассуждать о литературе, политике, модных идеях, - все на мгновение оживает во мне с особой, исступленной силой. Мираж яркой судьбы возникает и гаснет в моем сознании. Думаю о том, что пройдут годы, лучшие годы, допустим, десять лет... Вряд ли - вспоминаю я о своем попутчике - стану я рецидивисткой и буду грабить сейфы в поисках спиртного. А вот бабой, той, что встретилась мне сегодня в начале пути, стать могу. Доброй, дородной, беззлобной деревенской мадонной, пахнущей молоком. Я качаю головой - перспектива эта кажется мне хоть и ясной, но уж больно нежданной. Все же я двигаюсь вперед, ветер подталкивает меня в спину. Сумка у меня небольшая, нетяжелая. В общем, идти легко...

ДЕРЕВО

И дерево, и человек не помнят своего рождения.

Была весна, летели птицы, шли облака, стаяли снега, пахло землей. Много лет с тех пор прошло. И весной, опять же, гостил у меня дядя Федор Иванович.

- Знаешь,- говорил он мне,- приезжаю я сюда раз в год, на Пасху. Ну, могилки поправить, все как положено. И ведь не из-за могилок, сукин сын, еду (дядя уже порядочно выпил и рассказывал всхлипывая). Весной дурею совсем - тянет понюхать землю, чернозем наш. Запах зовет страшно, голова кружится. Маша (жена) пихает пилюли, говорит, что авитаминоз. Фармацефтка! Слушай, какой к ... (дядя интимно, доверительно, словно к другу, склоняется ко мне и вставляет в рассказ крепкое словцо) авитаминоз?! Я же мальчишкой бегал, помню грязь теплую, борозду, земля - жир; семена - ячмень там, пшеница... Нет, ты понимаешь? - дядя крепко вцепляется мне в плечо и продолжает со слезой в голосе, вкусно дыша водкой: - Сынов у меня нету, дом продал на бревна, живу с Машей... Имею ли я право раз в год приехать, походить по своей земле, а?- агрессивно возбуждается Федор Иванович. Беседа наша становится все более сбивчивой, дядя пьет уже не закусывая и в конце концов забывается прямо за столом буйным, со всхрапами и злым бормотаньем, сном.

Да, была весна... Я представляю: проклюнулся росток, огляделся, увидел - летят птицы, идут облака, стоит солнце. В детстве как-то мало думаешь о земле, о ее холмах, долинах, извивах, горизонтах. Тянет к небу, к растекающимся, непрорисованным весенним краскам. Бывают туманные тучи - самые загадочные, когда небесная жизнь видится мнимо доступной, за серыми густыми кудрями вот-вот откроется лицо иного мира. Но нет, назавтра лишь грустная синь, перистая холодность да земные, низко парящие птицы. А землю нашу (я поняла это со временем) я люблю не меньше, чем Федор Иванович. У чернозема - цвет воронова крыла, и к осени пашни, точно набравшее силу перо, начинают отливать синевой.

Но не во мне дело, не в моих чувствах, а в дереве.

И вот дерево, деревце, родилось, росло год за годом, трепыхалось под ветром, не думая сосало корнями земную силу, купало редкие, кокетливо-липкие по весне листья под дрожкими, бодрящими дождями. Что-то и я, конечно, начинала понимать. Молодая трава-мурава выходила из черной, блестящей, обильно напитанной влагой земли совершенно зеленой, и этот радостный, живой цвет разительно не соответствовал моим детским представлениям. Я грустно жевала молодую мураву, пытаясь разгадать тайну через вкус, обиженно сплевывала горечь. Пахло коровой, раскиданным по огороду навозом, яблоневой корой, силосом из ржавого корыта, теплым камнем колодца-журавля, и тонко, как я сказала бы сейчас, благородно, пахло весенней землей. Свежесть - вечный запах жизни, и человеческое стремление к чистоте - вечная честность. Если отбросить родственные пристрастия, дядя Федор Иванович совсем не честных правил, и в каждый свой приезд напивается у меня до безобразия, но краска на родительских крестах у него свежая, ликующая - дядя обычно выбирает светло-голубые цвета. Летят, летят в небо кресты, и клонятся над ними мудрые кладбищенские дерева.

А мое дерево тем временем сильнело, развивало выровнявшийся ствол, густило новыми ветками крону, и, бывало, что качались в листве галки, растрепанные, будто из драк, вороны. В прошлой, ушедшей уже жизни был у меня маленький, пыльный городишко. Оттого, что городишко был крохотный, что почти весь он был застроен частным сектором, что все улицы в нем были неглавные и тихие, и редко по ним проезжали машины, трактора, колхозные телеги, - от всего этого становилось еще пыльней. Неизменно свежими казались только поставленные в окошках между рамами искусственные цветки да миниатюрные палисаднички у домов, где хозяйки настойчиво пытались взрастить красоту.

И вот в конце одной из неглавных улиц стоял широкий двухэтажный дом с плоской крышей. Издалека он сильно напоминал увеличенную до невозможных размеров коробку из-под сапог. Стены здания были серые, цвета упаковочной бумаги. В доме размещался интернат. Здесь я доучивалась два последних школьных года.

Стояла июньская жара, шли выпускные экзамены, и мы со Славой Левченко сидели в спальном отделении на подоконнике второго этажа (за что всегда ругались воспитатели). Окно, широкое, с тусклым от времени стеклом, со слоящейся краской на рамах, было распахнуто. Дерево, что росло у самой стены интерната, в тот год уже лезло в окно ветками, и директор наш, вечно испуганный глобальными хозяйственно-духовными проблемами, ничуть и не пытался ограничить его свободу. Помню дробящееся в кроне на тысячу бликов ликующее солнце, блеск здоровой листвы, упругой, сильной, ажурную тень.

- Хорошее дерево, да? - говорил Слава, чуть притягивая к себе гибкую ветку.

Я радостно кивала, соглашалась, и во всю ширину глаз принимала его совершенно особенное, единственное в мире лицо; его глаза, ясные, не замутненные еще ни жестокостью жизни, ни предательством, ни болезнями; его руки, такие сдержанные и бережные даже к случайной июньской ветке.

Пусть, пусть проходит юношеская любовь, первая, наивная, восторженная, глупая, беспоцелуйная, всегда обреченная на гибель, любовь деревенского мальчика в красной байковой рубашке и бедной девочки в тренировочных, аккуратно заштопанных, брючках. Нет, не о том дереве, что протягивало нам со Славой свои ветки, я тоскую и не ему завидую.

Жизнь моя сложилась вполне благополучно. Живу в селе, все мне здесь знакомо; ночью видны звезды, а днем облака. Быт налажен, домик небольшой, но еще по застойному времени завешен коврами, обустроен. Работа чистая, в библиотеке, а что деньги не платят - обидно, конечно, но не всегда же так будет. До обеда усмиряю в читальном зале пенсионеров, что приходят полистать газеты, и каждый раз ввязываются в политические распри друг с другом, после обеда вожусь с редкими школьниками, перетолковывая им книжки по внеклассному чтению. Вечером... Раньше я мечтала о возлюбленном, о необыкновенном, идеальном мужчине. Представляла его непьющим, некурящим, состоятельным, красивым, энциклопедического ума, обладателем изысканных, рыцарских манер. А друг мой теперешний оказался совсем непохожим на вечерние грезы: он любит выпить - в хорошей компании и просто для настроения; может выкурить с расстройства сразу полпачки; ухаживает неумело и с явным изумлением, что ему приходится это делать; и вообще, как сразу выяснилось, человек он несвободный, женатый. Но я люблю его, и мне все в нем нравится: и абсолютное несовпадение с моими вечерними фантазиями, и его жизнь по самостоятельной, ни от кого не зависящей воле, а главное, нравится то, что почти уже не попадается в людях, - высокий душевный строй.

Встречаться нам тяжело: мало того, что мы живем порознь, так еще и далеко друг от друга. Если выбирается он ко мне, то я тащу из погреба квашеную капусту, огурцы соленые, готовлю картошку со свининой, завариваю с липой чай. Потом люблю смотреть, как он ест, люблю слушать о том, что должна быть в повседневности простая основа - два-три основных вкуса, а когда их начинают мельчить, смешивать, путать, ничего толкового не выйдет. Мне хорошо с ним днем, и ночью - не страшно. Когда мы далеко друг от друга, когда тоскливо бьет в старые скрипучие ставни ветер, мне грустно, но у меня все равно нет чувства отъединенности и обреченности. Я вспоминаю его ласку, его нежность, и на сердце у меня становится тепло-тепло, как будто я - маленькая девчушка, которая счастливо засыпает у мамы под боком, набегавшись по весенней земле. Одна большая, добрая мама у всех нас, и имя ей - любовь… Так думаю я в разлуке долгими ночами. И особенно тяжело мне весной, когда просыпается земля, когда спешит на родину дядя Федор Иванович, когда в деревьях просыпается кровь жизни, а в душе - надежды…

Но вот я приезжаю в город, мы идем, нацеловавшись до одури в липовой аллее, нам бесприютно - негде побыть вдвоем, и свободно - город большой и никому до нас нет дела. Мой друг может рассуждать на любые темы и во всем он доходит до непостижимых, совершенно мной несознаваемых вещей. А тут вдруг говорит просто:

- Знаешь, я однажды, лет пять или семь назад, провел такой эксперимент: поехал в поле, выбрал там березку, самую что ни на есть кривенькую, самую слабенькую, и посадил ее у себя под окном на даче. Стал за ней наблюдать, ухаживать. И ты представляешь, - живо поворачивается он ко мне, - теперь она совсем выровнялась! Такое деревце стало, - и мой друг пускается дальше уже в абстрактные рассуждения, и я слушаю его вполуха, почти ничего не понимая, а самой горько-горько, и я чувствую как тихо, беззвучно стекают по щекам слезы.

А он очень чуткий, мой друг. Рассказывает, руками машет, увлекся, случайно глянул мне в лицо, мгновенно изумился: «Ты что?» и тотчас, в ту же секунду все понял.

- Дура! - говорит он мне совсем невозвышенно и мягко целует мои слезы, ласково.

- Ага, - радостно хлюпая, соглашаюсь я.

- Ну, будет-то жемчугами сыпать! - приказывает он мне и завершающе целует между бровей. - Все!

- Все... - согласно шмыгаю я.

И мы мирно шагаем дальше, кажется, даже в ногу, и говорим про его город и про мою деревню, про его работу и про моих пенсионеров, про нынешнюю осень, не похожую ни на какую другую - листья опали враз, зелеными, и странно видеть под ногами столько богатого, живого цвета. Мы любим друг друга, и мысленно, конечно, говорим совсем, совсем о другом. О том, что взрослые деревья не пересаживают - даже в самую благодарную и наскучавшуюся землю; что надо жить, счастливиться и радоваться тому большому, что у нас есть; что еще долго - до самого неизвестного и потому нестрашного конца - встречать нам год за годом весну, лето, осень и зиму; и что все в этом мире придумано и сказано до нас...

 

Написать отзыв

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2004

Главный редактор: Юрий Андрианов

Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле