|
Радость жизни
Рассказы
БЕЛОБОКА
В глубине ольховых зарослей, за нашей прорубью на речке — сорочье
царство. Кричат, верещат, гоняются друг за другом. И, видно, как и у людей
случается, всем ладно, а одному — нет. Не захотелось Белобоке в полынье
купаться: мелко. С куста на куст, с ветки на ветку перепрыгивает, что-то
высматривает.
Увидела другую прорубь. А сосед мой ее с утра подчистил, хоть ведром черпай.
На дне что-то белое-белое, не то кость старая, обмытая, не то еще что.
Покрутилась, покрутилась — на ледовую приступочку спустилась, и прыг в воду.
Думала — мелко.
— Теч-чь, течь! Се-с-трички! — захлопала крыльями, кричит. Брызги из проруби
летят, сама о лед колотится, лапы скользят, выбраться не может.
— Сте-речь, сте-речь! — отозвалась с куста подруга. А сама близко не
подлетает. Похлопала, помоталась в проруби Белобока, вылезла. Головой
вертит, будто за ворот труха насыпалась. Отряхнулась, застрекотала:
— Что это я? Что это я?
— Да мок-ра, мок-ра, — каркнула пролетавшая ворона. А Белобока хорохорится,
напыжится, вздует перышки и опустит, крыло оттопырит, потом другое, хвост то
веером распустит, то как палкой задергает. Кое-как пообсохла. У корней
тополя в отбросах поискала что-то, на стожок в огороде взлетела. Расправила
крылья, хвост вороненой сталью поблескивает, прилипла к макушке,
распласталась. Будто плиссировку собралась гладить. Тепло на припеке. Скоро
весна.
ПРОРУБЬ ЗАМЕРЗЛА
Пошел за водой — на речке, у проруби, на ольхе краснеет живое яблоко.
Снегирь! И не успел полюбоваться — исчез. Как в воду канул. Шарил-шарил
глазами по ольховнику, по серебряным ветвям — нет! Как же это? Куда мог
деваться?
Задумался: такая красота, такое удивление. Пришел домой, ведра на кухне
поставил.
— Ты что же это с пустыми? — спросила жена.
Очнулся. Солгал: прорубь замерзла.
КАК КОЗЕЛ В ОХОТНИКОВ СТРЕЛЯЛ
Солнце уже клонилось к закату, когда мы с Егором отправились на косачиный
ток. По дороге он разговорился.
— Меня дед совсем маленького на охоту брал. Я за ним как кутенок бегал, куда
дед, туда и я. Война была, отца забрали. Мы как жили с дедом, так и
остались. Куда уж, если за материн подол еще трое держались. Дед помогал.
Набьет, бывало, косачей чуть не телегу, едет, раздает по деревне, бабы ему в
ноги кланялись.
У деда и шалаши свои на токах были. Еще снег местами, а он уже на колесах.
Остановится невдалеке, привяжет Карька, кинет сенца и в шалаш меня, сонного,
за руку ведет.
Косачей было — тучи. Обсядут березы, висят и вверх ногами, и боком —
кормятся, почки склевывают. Раз еду за сеном — до сорока с чем-то досчитал и
сбился.
Егор вспоминал старое да бывалое и, точно из мешка, доставал одну историю за
другой.
На ток пришли часа в три и сразу же принялись за шалаш.
Поправили остов, набросали веток, старой травы — ветоши, Егор сумел надрать
где-то моху, чтоб посуше было лежать, замаскировали свое строение и, когда
работа была окончена, достали из котомок хлеб, колбасу, копченое сало и
бутылочку «Особой».
— Буль-буль-буль-буль, — слышится в темноте. Хорошее это время!
С какой-то особенной жадностью втягиваешь в себя обжигающую жидкость.
Покрякивает Егор. Смачно хрустит на крепких зубах сало. Слышно, как трет он
по щетине, утирая шершавой ладонью рот. Тихо, шепотком, поглядывая в
синеющее «окошко», Егор начинает новую историю.
— Пошли мы вот так же с дружком, Васькой Рыбкиным, белковать. Долго шли.
Через Теплые коши, Тару-речку, миновали Лисьи ямы, перебрались по мосту
через Атагул (там тогда лесосеки были) и очутились в густом сосняке. Отошли
от лесовозной дороги шагов на сто — и козел! Стоит, ветки с рябины
скусывает. Красивый, стройный! Ноги тонкие, длинные, на маленькой, будто
точеной головке острые рубчатые рога. Постояли мы, полюбовались, и только я
шевельнулся, он, как пружина, — в лес. И пошел, пошел! Легко, размашисто, да
недолго: оседать стал, вязнуть в снегу. Ну мы и решили: возьмем живым!
Кинулись, а он, видно, догадался, повернул на лесовозную дорогу, выскочил и
— по ней. А впереди в делянке лес валили. Сосна как ухнет — козел в сторону,
мы за ним. Я на лыжах неплохо ходил и первым догнал его. Васька подошел и
опять: «Живым приведем!» Я снял ружье, накинул ремень на рога, козел
рявкнул, рванул, и ствол выскользнул из моих рук. Сделав несколько резвых
прыжков, козлик вновь пошел по дороге — вооруженный! Скинув лыжи, мы
пустились за ним: авось ружье потеряет.
Егор замолчал. Прислушался. Стояла глубокая тишина. И в эту первозданную
тишину прорвались глухие воркующе-шипящие звуки. «Чу-фыш, чу-фыш!» А там
потекли, зазвенели, точно ключики, робкие еще песни курочек.
— Кр-лью, кр-лью, — токовали они.
— Чу-фыш, чу-фыш, — отзывались косачи.
Я напряженно вглядывался в щель. И сквозь ветошь увидел в лохматых просветах
золотившиеся вершины тонких, высоких сосен, а в них — золотисто-лиловых
курочек. Они охорашивались, переступали на сучках, то вытягивали шеи,
опуская вниз головки, то втягивали их, наводя марафет. Подставляли первым
лучам грудки, опускали крылья, курлюкали и слетались все ближе к току. А из
ольховничка, что лилово дымился в неглубокой лощинке, летели косачи. Они
спешили и, едва коснувшись земли, вступали в бой. Нас не замечали. Дрались,
высоко подпрыгивая и сшибаясь так, что летели перья. Где бились двое,
зачем-то лез третий, на них нацеливался четвертый.
Егор наводил мушку то на одну кучку, то на другую.
— Постой, подожди, — дергал я его за рукав.
Наконец грянул выстрел. Черная туча взметнулась над косогором и рассеялась.
Было слышно, как упруго скрипели крылья.
Мы вылезли из укрытия, подняли пару косачей и тронулись в обратный путь.
— Ну а с козлом-то чем дело кончилось?
— Чем? — переспросил Егор. — Бежим, значит, а по дороге мужик навстречу с
сеном и смеется:
— Как это он у вас ружье забрал?
— А нам не до шуток.
— Скажи, дядя, где ты его встретил?
— А вон, за мостиком, в урему свернул, к скалам.
Мы туда. Снег — лошади по гужи. Начубахались, мокрые. Глядим: стоит, за куст
зацепился… Ну, думаем, попался, голубчик! Подходим. Шагов пять осталось. Я
уж руку протянул схватить. А он рявкнул, натянулся. И вдруг ка-ак бахнет из
ствола! Мы повалились. А козел — через голову… Кувыркнулся и дал деру — уже
без ружья. Впереди были скалы. Он стал подниматься по ним. Выше, выше!
Васька вскинул свое ружье и пальнул. От души стрельнул… В воздух.
— Вот и все,— сказал Егор. — Мы забрали ружье, лыжи. И поплелись домой, едва
передвигая ноги.
ЛЕСНАЯ СКАЗКА
«Тр-рь… т-р-рь», — сыплется точно горох по речке. Я приглядываюсь:
откуда? На плечах коромысло с ведрами. Топится печь, и надо бы побыстрее
обернуться с водой, да уж очень хорошо в этот час в ольховничке. Он
потемнел. Только на криулях стволов да в ямках кое-где белеют остатки снега.
Я вглядываюсь в синий сумрак. И вот он, красноголовый. Облапил сухую ольху,
вцепился своими крючками, будто прилип к стволу. Замолк. Почуял, видно,
что-то. Помолчал-помолчал и опять: «тр-рь, тр-рь-рь»! Какой неуемный,
неугомонный. Радость жизни так и бурлит в нем. Весна!
«Тук-тук, тук-тук-тук!» Удары так и сыпятся; сначала редкие, глухие, они
переходят в дробь, звук становится выше, тоньше, сливается в сплошную трель.
Зовет подружку, столбит свои владения красноголовый.
Вспомнилось: видел как-то раз, в покос, парочку. Оба пестренькие, по белым
грудкам черные поперечинки, оба в красных шапочках, такие чистенькие,
беззаботные, счастливые, так легко и слаженно сновали они по березе, будто
по винтовой лестнице поднимались. Она вверх, и он вверх, она вниз, и он за
ней, точно связанные. Она вроде бы и не замечает его, кокетничает, ползает,
червячков высматривает, постукивает молоточком. Да береза-то здоровая,
чистая, белая, с такими же поперечинками, как у них на грудках. Какие тут
червячки? Игра все это, Любовь. Я стоял с косой, переходил с места на место,
любовался. Все было точно в сказке. Легкий ветерок шевелил вершины берез. Я
ждал конца игры, но они весело сновали по стволу.
«Может быть, это у них танец любви и они исполняют его под теплый шелест
листьев, под музыку, не доступную нам? Может быть, это был пик их жизни».
Но сегодня, в этот утренний час, у меня на плечах было коромысло с ведрами…
— Ты скоро принесешь воды? — послышалось от ворот.
Я тронулся. Ведра скрипнули. Дятел пикнул и исчез в ольховом сумраке. Сказка
кончилась.
ПЕСНЯ ВЕРБНОГО ВОСКРЕСЕНЬЯ
Скоро Пасха.
Хорошо бы поставить на стол пучок серебристо-серых веточек вербы, украсить
ими иконы, передний угол…
Я достаю с чердака свои самодельные и, хотя снег под лыжами уже
проваливается и скрипит, как мокрый крахмал, иду к речке.
Она еще не тронулась. Еще не высвободилась из ледяных оков, но уже
протянулась длинной йодисто-темной кишкой по руслу, подтопив нависшие
берега.
В этой первой холодной весенней воде отражаются сиренево-синие облака. Снег
липнет, идти убродно.
За баней (распустилась) старая верба. Она блестит, точно кована серебром.
Подошел — желтые орешки на снегу, расплывшиеся оспины следов, погрызы:
кормились, видать, зайчишки.
Стал ломать и — «дзинь!» — пчела. Откуда взялась?! Сорвалась и — пулей в
холодную синеву. Неужели? И так рано? Не верится: кругом снег, а они уже
работают и нет им ни Пасхи, ни Вербного воскресенья, ни такого. Оказывается,
задолго до Ивана Купалы начинается мед!
Наломал вербы, подхожу, а из сада — с березы сыплется шепеляво-радостное: «Трщь,
тырщь». Скворец! Скворушка! Рад-радешенек, что прилетел на родину.
Крылышками себя по бокам похлопывает, трепещет весь, трещит и всхлипывает, и
горлышко то вздуется, распустится зонтиком вокруг шейки, то опадет, блеснув
золотисто-синими искрами. Поет. И так самозабвенно, заливается!
Закроет глаза, головку — набок и сам как-то бочком-бочком, то в одну, то в
другую сторону быстро-быстро поворачивается, ни дать ни взять Ленька
Половинкин, когда в клубе краковяк танцевал со своей кралей.
Давно это было! Нет уже ни Леньки, ни Лизы — первой поселковой красавицы, ни
клуба… Кончится, бывало, постановка (так у нас называли спектакль) или
концерт, Лешка Смирнов, чуваш, поселковый культработник, объявляет: «А
сейчас — танции».
Мужики пожилые, бабы — домой. «Бабы маются, а девки знай собираются», —
слышится в дверях.
Скамейки в стороны. Нагромоздят до потолка. Гармоняка — и пошла писать
губерния!
Мы, мелкота, на верхотуре, в скамейках тех, точно воробьи. До чего хорошо,
вольгота! Обсуждаем, кто как танцует — краковяк, падеспань, «На реченьку», —
кто с кем, кто за кем ухлестывает, кого чаще приглашают, кто кого пойдет
провожать, а мы — подсматривать, подслушивать, что он ей говорить будет,
станет ли наклоняться к ней, а она отталкивать его и — может быть! —
остановятся за углом, и он, страшно подумать, обнимет ее, а мы: «Жених и
невеста из кислого теста!» И — врассыпную. Ладно, как не кинется догонять,
не наподдает, а то будешь ходить да почесывать определенное место, а то еще
оторвет ухо у шапки и закинет в сугроб — лезь, доставай и не подслушивай. И
пойдешь ты по поселку с оторванным ухом… Ладно — темно, никто не видит.
Дома кое-как приколупаешь, пока мать не заметит и не перешьет почему-то
сползшее на затылок ухо. И только и покачает головой: «Где это тебя
угораздило? Голова-то как цела осталась?»
Стою слушаю. И невольно вспоминаются те далекие годы.
На руки ко мне залезла маленькая Ахтурка. Уткнулась в локоть, дышит. Тепло
ей. Тепло и мне.
И эта верба, и трель прилетевшего скворца, и звон исчезнувшей пчелы, и
внезапный раскат первого весеннего грома — все слилось в торжественную
музыку Весны, в песню Вербного воскресенья.
ВЕСНА В ЕРМОТАНИИ
Высоко на тополь взлетела сорока и, дергая хвостом, как палкой,
застрекотала, и потянулась, будто заглядывая за гору: ждала солнышко. А его
не было. Наконец и оно проклюнулось, золотыми колосками цепляясь за вершины
сосен, подсвечивая макушки.
— Керг-г-рчь, кег-чь! — приветствовала она солнце. Кругом еще снег. Где
голубой, где синий.
Я подчистил прорубь, принес воды. Подошла Рыжуха, попила из проруби и, роняя
светлые серебряные капли с длинных волосин, с губ, тоже стала смотреть за
гору. Я начал выщипывать у Рыжухи шерсть со спины, с боков. Короткая,
плотная, как войлок, она клочьями висела и легко ползла под рукой. Рыжуха
повернула голову, прихлопывая зубами, и тоже, так сказать, взаимно стала
«чесать» мне бок, хватать за плечо зубами, «выщипывать шерсть», как это
делают лошади друг у друга, а я подумал: неужели не понимает?
На обсохшей навозной куче, на самом верху разлеглась рыженькая Фимка. Закрыв
глаза, она перекидывает облезший хвостик влево-вправо. Ей хорошо, тепло. Я
нащупал целый ком Рыжухиной шерсти, устелил Фимкину лежанку и пошел было
домой, но Рыжуха зацепила карман зубами. Вспомнив, что дома нет хлеба (на
этой неделе не привозили), я наскреб в кармане крошек, трухи и протянул
Рыжухе. Она ловко задвигала губами, прямо-таки виртуозно выбирая с ладони
крохи, кусочки хлеба, сухие былки, отодвигая какие-то сучочки-палочки — они
сами, будто живые, отползали в сторону.
Во дворе я кинул ей сенца, и она опять стала выбирать зеленые стебли пырея,
золотистые пучки аржанца — и совсем не так, как коровы: те хватают пачками,
а эта — по травинке, перебирая, — хрупко начала перемалывать на мощных
жерновах зеленую благодать. Пока я возился, солнце поднялось над Чернижной
горой. Засветились матово-кремовые поляны, синие тени по лощинам стали
голубыми, черными бочатами повисли сережки в голом ольховнике.
Между тем к первой сороке подлетела вторая и, качаясь и дергая хвостом,
застрекотала, еще пуще первой. Клюнула воздух, нырнула вниз — за ней
подруга. И пошло, как это говорят теперь, весеннее шоу. Они кувыркались в
воздухе, купались в лучах солнца, поблескивая то вороненой сталью, то
мраморной белизной, гонялись друг за другом; вдруг развернувшись в крутом
вираже, нырнули к гнезду на черемухе, рядом с соседним домом.
Весна. Гнездо готово. Поблескивает розовая арматура. Теперь и они вместо
лыка да мочала крепят гнездо алюминиевой проволокой.
Весна. Заблестели у коров рога, посветлели копыта, еще пышнее стала шуба на
овцах — скоро стричь. Уже закраснела грудка глины на берегу и вспыхнул белый
огонек подснежника на ней, а в сенях висит прошлогоднее гнездо в ожидании
ласточек. Но мошек нет. Холодно еще. Сегодня 1 мая, заморозок, все побелело
и на душе почему-то тревожно и неуютно, хотя уже близко лето. И мне понятна
та просьба, что пелась в песне: приди весна с радостью, с радостью — великой
милостью.
ЧЕРНЫЕ РАЗБОЙНИКИ
На сенокосе у нас у каждого свой балаган. Место под бугорком. Ключик
рядом и дрова под боком, и тенек чтоб в обед был. Но главное и непременное
условие, которое всегда соблюдается, чтоб не было рядом старых дуплистых
лесин. Однако редко когда все эти условия совпадают. Приглянулась мне старая
покляпая, как говорили в старину, дупляная береза. Не под ней, а снаружи
стол поставил, костровище наладил, рядом телега, а в дупле холодильник
устроил. Обустроился так на все лето, до морковного заговенья. Один. Никого
вокруг. Только лишь вороны черные, здоровые, прилетят, на старых сухарах
рассядутся и «кррю!», «кррю!» — о чем-то разговаривают.
А как-то слышу лай, злой, отрывистый, звонкий, с обидой даже — так обычно
скулят под палкой. Вышел из лесу, притаился в кустах, Актуз по полянке
кругами носится. За вороном. Крылья аршинные, блестят на солнце — он над
самой землей стелется. Актуз вот-вот схватит, но вильнет хитрец, расправит
веер и был таков. Шагах в десяти снизится. Актуз опять за ним — и по кругу.
Что за фокусы? — думаю. Глянул на балаган, а там на столе другой такой же
хозяйничает: чашки столкнул, хлеб разбросал, полез в кубышку с кислым
молоком да опрокинул. «Крю!» — и взлетел. Тяжело пошел. Актуз за ним. Теперь
этот по кругу, а тот к столу. Огляделся — не без ума работают, — достал из
чашки мяса, поклевал, увидел кубышку, голову всунул и давай как ножиком
скрести сметану. Наелся, вылез, затылок и плечи белые. Вертит головой,
охорашивается.
Я вышел, Актуз подбежал, подходим к столу — разгром настоящий.
— Что же это, — говорю, — мы с тобой опростоволосились как? Обманули нас
разбойники?
— Си-и-дел, сидел, — проскулил Актуз. — Да-да-да-а... — И положил голову на
лапы.
— Не обманывай! — сказал я. — Видел, как ты сидел.
И стал наводить порядок.
ОСЕНЬ
Вчера был первый мороз. Вторые рамы еще не вставлены, и от окон всю ночь
идет холодок. Свежо. Легко дышится, будто ты опять укатил в далекое детство.
За речкой мычат коровы. Трубный звук отдается эхом. Посветлели поляны и
огороды, стали просторнее, шире. Вдоль изгородей по остаткам некоси блестят,
переливаются радуги. Сколько их, этих прощальных радуг осени!
«Прошло летечко, закатилось, и не заметили как», — судачат бабы в улице.
Желтая плеть на березе, порыжелое болотце, рдяные кисти черемухи...
Гудят по утрам сепараторы. Кричат молодые петушки; мощно распахнув крылья,
сильными взмахами разметают перед собой пыль гуси, гогочут: зовет их дальняя
даль.
В саду какие-то красновато-коричневые, с белыми лычками на крылышках птички.
Не свиристели ли? Облепили черемуху, ползают, перемахнули в репьи. И опять
поднялись на крыло и улетают все дальше, дальше — к югу.
Осень! В улицах — зеленые заросли конотопа, а по-другому — спорыша, или
воробьиной гречки. Травка одна, а названий — три, и все точны: сколько ни
мнут ее кони, а растет она на самом бою, в улице — все жива и растет споро.
Когда же все отцветает, а на других травах и семян-то не останется, тут и
поспевает воробьиная гречка. Стаями пасутся на ней воробьи. Любят
деревенские мальчишки гонять их. «Фыр-р» — и стая с шумом садится на другой
стороне дороги. Подгоняя деревянных коней, лихо мчится по улице босоногая
конница.
Трава детства! Трава босоногого счастья, в которое опять возвратил меня
первый осенний холодок, — скоро и она прижмется к земле, побледнеет, и тогда
жди зимы. А пока будь, побудь еще хоть немного, осень!
КОГДА ЦВЕТЕТ ОЛЬХА.
По-разному приходит весна: в этом году задерживается. А года два назад
она в эту пору вовсю хороводила: вздулись и облегли снеговые лога; зацвело в
лесу волчье лыко, заблестели поляны перламутрово-белых подснежников, коровы
отправились за речку, по вымя в воде перешли на ту сторону пощипать зеленки,
почесаться в соснячке, попробовать березовых веток.
А я, помню, пахал свой огород на бугре за речкой. Сделав кругов десять,
остановил лошадь — запуталась вожжа — и увидел лису. Она бежала по серому
луговому огороду. Красная, облезлая, она оглядывалась и спешила к ключу на
той стороне поляны. Я схватил палку и затрещал по дренкам.
Лиса наддала, и в этот миг — какую-то минуту — над ольховыми зарослями стали
подниматься зеленые облачка. Они медленно текли, соединялись, увеличивались
и плыли над серым лугом, над тем местом, где только что бежала рыжая лиса.
Я стоял и не верилось: все было так необычно, первозданно, ново. И как-то
по-новому цвела ольха.
Написать
отзыв в гостевую книгу Не забудьте
указывать автора и название обсуждаемого материала! |