|
Лик
Нерукотворный
Роман
Глава первая
Над Константинополем сгущались тучи. Предвестники скорой грозы, они
скапливались на севере в районе бухты Золотой Рог.
Резкий порыв ветра налетел неожиданно. Он пробежал по примятой пожухлой
траве, прошумел в кронах деревьев, позолоченных закатным вечерним солнцем, и
шаловливо стукнул деревянными ставнями в иконописной мастерской мужского
монастыря — первый предвестник зарождающейся бури. Афанасий подошел и
выглянул в распахнувшееся окно, жадно вдыхая запахи большого города,
принесенные в неподвижную атмосферу монастырской мастерской. Казалось, ветер
наполнил холодное и полупустое помещение биением жизни, и в нем сразу
сделалось радостней и уютней.
Афанасий вдохнул полной грудью, с удовольствием наполняя легкие дурманящим
предгрозовым воздухом, и поспешил отодвинуть подальше от окна икону
Нерукотворного Спаса, законченную только сегодня утром.
Лицо Христа, строго и скорбно вытянутое на плоской темной доске, словно
живое, смотрело на мастера огромными глянцевито-черными глазами. Их
выражение подкупало какой-то неземной одухотворенной кротостью и
непередаваемой глубиной взгляда. Как будто невыплаканные слезы застыли на
ресницах и затаились в крохотных складках нижних век. Густые черные волосы
широкими и мягкими волнами обрамляли светлый и чистый лик Спасителя.
А губы, маленькие и неяркие, были сложены то ли в слабую полуулыбку, то ли в
легкую грустную гримаску бессильной горечи и всепрощения.
«Хороша. Без сомнения, хороша», — подумал Афанасий и снова выглянул в окно.
Где-то на западе, там, куда еще не добрались мохнатые свинцовые тучи,
бледно-алой полоской догорала вечерняя заря. Небо над ней полыхало чистым
оранжевым светом, но чем выше от горизонта поднимался взгляд Афанасия, тем
бледней и бесцветней оно становилось.
Афанасий снова покосился на свое творение. Да, каноническим изображение
Спаса никак не назовешь. А если бы заказчик, моравийский деспот, родной брат
императора Фома Палеолог вкупе с монастырской братией узнал, кто послужил
натурой для изображенного им Иисуса, то Афанасию, без сомнения, пришлось бы
очень не сладко.
Пульхерия... Пульхра... Прекрасная... Прекраснейшая...
Куртизанка, публичная девка, прозванная «Очарованием Константинополя»... Это
она тайком пробиралась сюда по ночам в черном платье монастырского
послушника и, усевшись напротив Афанасия на табурете, с самым серьезным и
сосредоточенным видом позировала ему для его творения. Причем упрямая девица
ни разу не взглянула на работу своего прославленного любовника-иконописца и
даже не поинтересовалась: в качестве кого изображает ее быстрая неутомимая
кисть Афанасия.
— После, когда закончишь, — обычно говорила она и смеялась низким горловым
смешком, напоминающим воркованье маленькой дикой голубки.
Лампады и светильники ярко освещали полупустое помещение и роскошное тело
неподвижно сидящей женщины. За стенами кельи царила глубокая тишина, потому
что все монахи-иконописцы, обитающие в монастыре, по распоряжению самого
императора были отправлены на восстановление мозаичных фресок в храме святой
Софии и только Афанасий был оставлен здесь в полном одиночестве для
выполнения заказа брата императора.
А когда глаза Афанасия уставали и кисть начинала предательски дрожать у него
в руке, Пульхерия с легким вздохом вскакивала со своего табурета и
устремлялась на грудь иконописца с таким радостным победоносным вскриком,
что он тут же оставлял свою работу и их тела переплетались на полу в самой
неистовой и всепобеждающей страсти.
Но вот уже две недели прелестная Пульхерия не переступала порога
монастырской мастерской. Ее присутствие было не обязательно, потому что,
закончив изображение лика и фигуры спасителя, Афанасий приступил к работе
над мелкими второстепенными деталями иконы. Но даже работая в полном
одиночестве монах постоянно ощущал незримое присутствие своей возлюбленной.
Иногда он поднимал глаза и рассеянно шарил взглядом по углам и закоулкам
просторной мастерской, словно надеясь увидеть знакомую женскую фигуру. Но в
келье было пусто и тихо, и Афанасий снова брался за кисть.
Да, узнай деспот Фома, чьи черные печально-сияющие глаза и роскошные кудри
изображены на заказанной им иконе, Афанасию бы не поздоровилось. Но это
нисколько не волновало мастера.
После унии, не одобренной и не принятой народом Византии, вера, питавшая
прежде все помыслы и деяния, если и не сошла на нет, то изрядно истощилась и
обветшала. Охлос не понимал и не хотел понимать, какие сложные политические
мотивы толкают императорский двор на сближение с заклятым недругом Папой
Римским. И как можно святую, чистую, как слеза, православную веру отцов
подчинить влиянию ненавистного Запада, признав тем самым его правоту и
первенство?
А кольцо врагов вокруг Византии сужалось все теснее. Обнаглевшие от своей
безнаказанности, не получающие должного отпора турки со всех сторон рвали
дряхлеющую империю. Их удары делались все больней и ощутимей, а сил и
возможностей для сопротивления у жителей в прошлом гигантского и
могущественного государства становилось все меньше и меньше. Да и от самой
территории некогда великой державы осталось до скудости мало. Казалось,
слава и мощь навсегда покинули второй Рим и ушли в забвение вместе с
вереницей императоров, блистательно царивших в прошлом.
И совсем уж не от хорошей жизни вынуждены были представители последних
Палеологов обратиться за поддержкой к давнему сопернику, главе католической
церкви. Ведь в народе по сию пору бродили неясные воспоминания о том, как
два века назад те самые латинянские рыцари, которых пытаются призвать на
поддержку против неверных турок император и его окружение, объявили свой
четвертый крестовый поход не против язычников и мусульман, а против
византийцев, молящихся тому же пасынку плотника из Назарета, что и они сами.
Рыцари осадили, взяли и разграбили Константинополь, точь-в-точь как некогда
Иерусалим, который отбили у арабов для освобождения гроба господня. И
великое государство Византия попросту перестало существовать. Так
продолжалось почти полвека до тех самых пор, пока основатель ныне
существующей императорской династии Михаил Палеолог не сговорился с
генуэзцами, которым не нравилось усиление влияния Венеции на востоке и не
отбил столицу Византии у хозяйничавших здесь западных рыцарей и венецианских
купцов.
Тогда казалось, что слава и сила вновь возродятся на территории древней
империи, но увы... Прошло двести лет, и от прежнего мощного государства
осталась только жалкая часть, да и та страдает от раздробленности и распрей
между отдельными провинциями. И императорский двор вынужден идти на поклон к
прежним врагам. Да, что ни говори, а жизнь странная штука.
От старых монахов Афанасий не раз слышал, что около тридцати лет назад турки
уже пытались овладеть Константинополем и как никогда были близки к
осуществлению своих грандиозных планов. Но тогда господь сжалился над своими
несчастными чадами и послал на турок еще более страшного и коварного врага,
чем они сами.
Тимур Ленг, железный хромец, кровожадный, как тигр, и, несмотря на хромоту,
быстрый, как барс, обрушил всю ярость своего войска на беззащитные тылы
турок, слишком увлеченных войной с древней Византийской империей. Огнем и
мечом он прошелся по их селениям, и турки были вынуждены поспешно переменить
фронт и, оставив в покое изнывавшую под их ударами Византию, двинуть все
силы на защиту своих собственных территорий.
Тогда все кончилось благополучно, но кто поможет Византии теперь? Тамерлан
давно в могиле, а турки сильны как никогда, и как никогда слаба и беспомощна
его родина. Так стоит ли беспокоиться о том, что на иконе под видом
распятого Спасителя человечества иконописец-монах изобразил свою
возлюбленную? Все равно ни игумен, ни Фома никогда этого не узнают.
И чем, скажите на милость, прелестная Пульхерия хуже других? Да, в сущности,
ничем. Как она прекрасна! А как смела, смела до безрассудства. Еще бы, ведь
не боится же она под покровом ночи тайком пробираться в мужской монастырь. И
ради него она оставила свое прибыльное ремесло публичной девки и поселилась
в маленьком скромном домике, окруженном тенистым садом на тихой малолюдной
улочке на самой окраине Константинополя.
…Первые тугие и тяжелые струи ударили по деревянному наличнику. Где-то
далеко загрохотал гром. Его долгие, пока еще негромкие раскаты напоминали
глухое невнятное ворчание сказочного великана. Всполохи молний сделались
ярче и чаще. И подхваченные порывом ветра несколько крупных дождевых капель
залетели прямо в окно и шлепнулись на дощатый подоконник.
Афанасий поспешил затворить намокшие оконные створки и защелкнул щеколду. В
комнате тут же сделалось сумеречно. Но огонек зажженной лампады разогнал
сгустившуюся темноту и неярким, колеблющимся отсветом выхватил из глубокой
тени лицо Нерукотворного Спаса. Афанасий внимательно вгляделся в свое
творение. Прав ли он был, придавая сыну Божьему такой мягкий и женственный
вид, в который раз спросил себя иконописец. И невольно задумался, стараясь
найти единственно верный ответ на этот нелегкий вопрос. С одной стороны,
распятый назарянин однажды весьма недвусмысленно воскликнул в своих
проповедях: «Не мир пришел я принести, но меч», а с другой, разве не он
даровал миру такие важные, хоть и не осмысленные до сих пор заповеди, как
«Не убий» и «Возлюби ближнего своего». А кроме того, Христос являл собой
сочетание таких типично женских черт, как доброта, милосердие, терпение,
терпимость и всепрощение. И поэтому Афанасий видел своего Спасителя немного
грустным и скорбным — оттого, что люди многое не поняли из провозглашенных
им истин, и все-таки просветленным и сияющим, потому что он нашел в себе
силы провозвестить их человечеству.
Молния ударила совсем рядом. Сухая раскатистая дробь грома прозвучала так
громко, что больно резанула по перепонкам Афанасия. Дождь припустил еще
сильнее. Монах слышал, как его потоки яростно барабанили по крыше и стенам
здания монастырской мастерской.
«Наверное, Пульхерия уже не придет», — мелькнула у него печальная мысль. И
неудивительно: гроза разыгралась не на шутку.
Пульхра... Пульхерия... Прекраснейшая... Ее красота достойна большего, чем
любовь простого монаха-иконописца. В прежние времена такие вот
необыкновенные красавицы становились супругами васелевсов, императрицами. И
прошлое простой девки нисколько этому не мешало.
Кем была воспетая историей Феодора до того, как сумела подцепить племянника
самого императора — Юстиниана? Не распоследней ли продажной тварью? Не она
ли выступала среди мимов абсолютно голая? И не было такой части тела,
которую ради денег будущая императрица не продемонстрировала бы жадной до
грубых утех публике. И что? Помешало это жениться на ней будущему императору
Юстиниану, как только его тетка императрица Ефимия, всеми силами
противящаяся этому союзу, отдала богу душу? Конечно же, нет. Он женился и
прожил с ней счастливо до самой смерти своей обожаемой Феодоры. Двадцать
пять лет продлился этот фантастический брак.
А Феофано? Не дочерью ли простого трактирщика из византийского захолустья
была эта юная красотка? А ухитрилась очаровать наследника византийского
престола Романа, сына императора Константина Багрянородного. Несмотря на все
препоны, Роман женился на никому не известной трактирной девке и после
смерти отца возвел на престол под именем императрицы Феофано, потому что
первоначальное имя красавицы так мало соответствовало тому высокому
положению, которое она сподобилась занять.
Так чем же хуже их Пульхерия? Уж только не красотой.
Своей прелестью она способна затмить и Феодору и Феофано вместе взятых и еще
добрый десяток императриц в придачу. Обаяние ее лица имеет какое-то
возвышенное, божественное происхождение. И уж кому как не ему судить об
этом, ведь он написал столько ангельских, святых и чудотворных ликов.
Широтой своего сердца и чистотой помыслов она намного превосходит двух
упомянутых императриц, потому что, надо признать, обе они были
наистервознейшие и препоганые бабы.
Так почему бы ему не увековечить свою подругу в образе обожаемого Спасителя,
правда о явлении которого на землю до сих пор не до конца осмыслена
неблагодарными людьми. Они возжигают ему фимиам, приносят щедрые дары,
возводят великолепнейшие храмы и при этом его именем продолжают гнать и
убивать себе подобных, помня только о «мече, но не мире», а о «возлюби
ближнего своего» почему-то упорно забывают. Или это так трудно — возлюбить
своего ближнего и гораздо проще — распять его?
За дверью внезапно что-то загремело. Афанасий поспешил к входу в свою келью
и откинул щеколду. Тут же чьи-то мокрые холодные руки крепко обняли его за
шею и воркующий нежный голос произнес:
— Это я.
— Погоди, — пытаясь разорвать тугое кольцо рук, засмеялся Афанасий. — Ну как
можно было в такую погоду прийти сюда? Ты вся вымокла. Ты можешь
простудиться, заболеть, не дай бог, помереть...
— Не ты ли сам позвал меня запиской, которую передал мне на базаре ваш
монастырский служка? — тоже смеясь, ответила женщина.
Она разжала руки и, отойдя в сторону, принялась отряхивать свою промокшую
одежду, щедро разбрызгивая вокруг крупные капли влаги.
— Я промокла до нитки, — весело и возбужденно говорила она. — А как хлестал
дождь! На мне просто живого места нет. Что же ты стоишь и не согреваешь меня
всем жаром своей души?
Глядя на ее роскошное, облепленное узкой черной одеждой монастырского
послушника тело, Афанасий испытал стремительный прилив отчаянного желания.
«Очарование Константинополя» и впрямь была на редкость хороша.
Напрасно злые языки завистливых подруг и товарок по ремеслу упорно
перешептывались, что Пульхерия начала стареть и что праведная жизнь, к
которой она испытала неожиданное стремление, вызвана не чем иным, как
утратой самых выгодных клиентов и поклонников, переметнувшихся к более юным
и свежим красавицам. Все это было откровеннейшей неправдой. И клиенты, и
поклонники по-прежнему жаждали ее тела, которое с возрастом только приобрело
особую терпкую сладость, словно налитой зрелый плод под щедрым осенним
солнцем. И молоденькие хорошенькие куртизанки не раз и не два бросали
ревнивые взгляды вслед гордо шествующей прелестнице.
— Ну говори, зачем ты меня звал? — кокетливо спрашивала между тем
«Очарование Константинополя», как будто сама не понимала этого.
— Позвал, чтобы сказать: сегодня утром закончил икону. Деспот Фома будет
доволен.
— Сегодня, как странно...
— Почему?
— Потому что именно сегодня у деспота родилась дочь. Я слышала об этом на
базаре.
— Ну, тогда счастливый отец будет доволен вдвойне и благословит моим
твореньем свое новорожденное дитя.
Пульхерия скинула клобук послушника и, тряхнув головой, разметала по плечам
тонкие, иссиня-черные вьющиеся волосы. Они упали густой влажной волной и,
оттеняя, окаймили высокий белый лоб и девически свежие щеки. На секунду в
больших темных глазах ее промелькнула озабоченность, и в этот миг она
сделалась на удивление похожей на свое строгое изображение на иконе
Нерукотворного Спаса.
— Послушай, — нерешительно заговорила Пульхерия, теребя тонкую шелковистую
прядь. — А может, ты зря все это затеял?
— Что зря? — не понял Афанасий, любуясь ее светлым удлиненным лицом.
— Ну, это дело с иконой. Ведь если узнают, что я позировала тебе по ночам...
Тут такое начнется… Икона-то для самого императорского брата.
— Умоляю, не принижай себя. Кто была знаменитая императрица Феодора?
Дешевка, которую не поимел только ленивый. А посмотри, ее мозаичное
изображение красуется в соборе святой Софии, и наши монастырские мастера
день и ночь трудятся над ним, чтобы подновить его великолепие.
— Но она же была императрицей. На ней женился сам император, — неуверенно
возразила Пульхерия.
— Не император, а племянник императора. Да и его дядя был всего лишь
удачливым военачальником и ловким царедворцем. Он взошел на престол,
воспользовавшись непростой ситуацией, сложившейся при дворе. А сам он
обыкновенный выходец из крестьян. А твоя красота достойна большего...
— Но ты-то не царедворец и не военачальник, посадить меня на престол ты
просто не в силах, — весело расхохоталась Пульхерия, беспечно скаля ровные
зубы. — Нет у тебя такой власти.
— Мне власть ни к чему. От нее одна морока и смущение духа. Я художник и
способен для тебя на большее. Я увековечил твое изображение для потомков и
счастлив этим сильнее, чем пурпуром василевса. Смотри...
Афанасий с неожиданной силой схватил Пульхерию за руку и, резко развернув,
почти толкнул навстречу изображению Нерукотворного Спаса.
На несколько минут в келье повисла такая оглушительная тишина, что сделалось
слышно тяжелое дыхание двух взволнованных людей. Даже буря на этот короткий
момент ослабила свой натиск и грохот грома почти прекратился.
Безмолвно хмурясь, Пульхерия вглядывалась в свое изображение. Потом внезапно
сделала такой простой и естественный жест рукой, как будто попыталась
осенить себя крестным знамением. Афанасию ужасно захотелось прижаться к
податливой мягкой груди «Очарования Константинополя» и покрыть поцелуями все
ее мокрое озябшее тело. Но он сдержался. Что значит влечение плоти, когда
речь идет о душе? Афанасий прекрасно понимал, что наступил переломный момент
в их отношениях. Если после того, что увидела, Пульхерия захочет уйти, он не
будет препятствовать ее желанию.
Молчание казалось бесконечным, а потом Пульхерия слабо вздохнула и
прошептала почти неслышно:
— Прости меня, господи, я полюбила сумасшедшего вероотступника.
— Нет, я не вероотступник. Просто я разглядел твою истинную суть и передал
ее так, как сумел.
Пульхерия обернулась и с легким сладостным стоном устремилась на грудь
Афанасия.
— Мне все равно, кто ты, вероотступник, еретик, даже сам лукавый, я люблю
тебя и буду с тобой до той поры, пока смерть не разлучит нас.
Взволнованный и растроганный Афанасий неистово сжал ее в своих объятьях.
— Но ведь я монах, я не смогу быть с тобой до самой смерти, — запинаясь,
пробормотал он прямо в ее маленькое розовое ухо и, не удержавшись, припал к
нему губами.
— Пусть. Я буду с тобой, пока бог не разлучит нас. А если он такой добрый,
как ты говоришь, он не захочет нашей разлуки.
Не в силах сдержать рвущуюся наружу страсть, Афанасий еще сильнее стиснул
свои объятья и рывком опрокинул Пульхерию на спину. Прижавшись к ней всем
телом, он резким движением распахнул мокрое одеяние монастырского послушника
и, обнажив белую пышную грудь, уткнулся в нее лицом.
— Погоди. Не торопись. Знаешь, открой окно. Так красиво, когда на небе
сверкают молнии. Там гремит гром, идет дождь. А мы здесь в тепле и любим
друг друга, — мечтательно протянула Пульхерия.
Афанасий моментально вскочил, готовый выполнить любую прихоть, любое желание
своей подруги. Он поспешно распахнул створки окна — и прохладный, насыщенный
влагой воздух волной хлынул в полутемную мастерскую.
Где-то совсем рядом бешено загрохотал гром, затем еще и еще. От порыва ветра
маленький светильник погас, и в мастерской наступила полная темнота, время
от времени прорезаемая неверным голубоватым блеском молний.
В этих всполохах Афанасий отчетливо различил раскинувшееся на полу
обнаженное тело прелестной Пульхерии. Склоняясь к нему, он еще успел
подумать, что и Бог, и Спаситель вторичны, а первична только эта трепещущая
женская суть, первопричина и источник, дарующий жизнь всему сущему на земле.
Внезапно за окном невероятно громко рассыпалась сухая громовая дробь, и
ослепительная боль, так похожая на свет, пронзила Афанасия и распростертую
под ним женщину. И тут же наступила вечная темнота.
Наутро стало очевидно, что буря нанесла ощутимый урон монастырскому
хозяйству. В саду ветром сломало около десятка плодоносящих деревьев и
смешало с землей густо разросшиеся кусты роз и жасмина, а на площади перед
храмом разлилась мутная лужа самых невероятных размеров.
Игумен монастыря — престарелый отец Феопрепий недовольно хмурился и в
продолжение всей службы тревожно вертел головой, словно высматривая кого-то
в толпе коленопреклоненных монахов. Едва заутреня подошла к концу, как он
почти выбежал на крыльцо храма и нетерпеливым жестом подозвал к себе
монастырского келаря отца Хрисанфа.
— Где Афанасий?
— Верно, в своей мастерской, — пожал плечами невысокий плотненький Хрисанф.
— Вы же сами позволили ему не посещать заутреню после ночной работы.
— Знаю, — сердито перебил его игумен. — Но сейчас он мне нужен.
Сегодня, почти сразу после того, как буря немного утихла, к нему явился
гонец от императора и потребовал, чтобы заказанная моравийским деспотом
икона Нерукотворного Спаса была доставлена во дворец не позднее полудня.
Отец Феопрепий хотел было возразить, что не уверен, готово ли творение
Афанасия, но счел за благо не вступать в пререкания с посланцем самого
василевса, а только осенил себя крестным знамением и кротко кивнул головой.
От отца Хрисанфа он неоднократно слышал, что работа монастырского иконописца
близка к завершению, но показана ему пока не была, и это сейчас его очень
встревожило.
— Я распоряжусь послать к нему послушника, — услужливо предложил келарь.
— Не стоит. Дело серьезное. Сегодня под утро ко мне явился посланец самого
Палеолога. Он принес распоряжение, чтобы икону Нерукотворного Спаса до обеда
доставили во дворец.
— Вчера супруга деспота разрешилась от бремени и произвела на свет младенца.
Девочку. Видно, там хотят приурочить написание Спаса к ее крестинам.
— Ах, вот оно что! — Отец Феопрепий непочтительно подумал, что не было бы
большой беды, если бы супруга деспота немного дольше походила в тягости,
тогда бы икона была закончена в срок и без понуканий. — Не надо никого
посылать, мы сами потихоньку побредем к монастырским мастерским и посмотрим,
что там создал наш отмеченный господом брат, — рассеянно сказал он.
— Да уж с этими самородками всегда надо ухо держать востро, — согласился
отец келарь. — Вот попробуй разбери, что у него на уме. То он восхвалял
солнечный свет как самый пригодный для своих художественных дел, а то вдруг
стал запираться по ночам и работать при освещении лампад. И сколько масла
перевел он на это дело? Уж я-то знаю. Целую четверть.
Они медленно двигались в сторону пригорка, на котором высилось каменное
здание монастырских мастерских. И всюду на их пути встречались следы ночной
бури.
— Да, нынче была знатная гроза, — пыхтя от натуги, бормотал тучный отец
келарь. — Сколько живу, не помню, чтобы так грохотало. Я уж, грешным делом,
подумал, что все мы сегодня ночью провалимся в тартарары. Я даже спрятал
голову под подушку.
— Я тоже плохо спал. Мешали гром и молнии. Из-за их ослепительного света
невозможно было сомкнуть глаз. Я молился. Молился о нашей родине и обо всех
нас, — игумен глубоко вздохнул. — И только под утро забылся кратким
тревожным сном. И тут меня разбудили… Как ты думаешь, понравится Фоме икона?
— Да кто его знает? — глубокомысленно изрек отец Хрисанф. — Хотя, сказать по
правде, на нашем Афанасии видна печать избранничества. Уж если он не сумеет
угодить деспоту, то кому же это по силам?
— Так-то оно так, но мне все равно тревожно. И спешка эта мне совсем не
нравится…
Так беседуя, они наконец-то достигли монастырских мастерских и теперь не
спеша приближались к широко распахнутой двери.
— Гляди-ка, дверь не прикрыта и окно распахнуто настежь, — удивился отец
Хрисанф. — Может, так уработался, что и грозу проспал?
Отец игумен ничего не ответил. Он вошел в затемненный зев двери и принялся
медленно подниматься по узкой и крутой лестнице, ведущей на второй этаж, где
над классами монастырской иконописной школы находились мастерские
живописцев.
Взобравшись на второй этаж, игумен с келарем двинулись в самый конец
длинного полутемного коридора, вдоль которого располагались пустующие в этот
момент мастерские. Келья брата Афанасия находилась в самом конце.
— Как тихо, — снова пожаловался отец Феопрепий. — Будто мы здесь одни...
Они остановились у последней двери и нерешительно переглянулись.
— Ну вот и пришли, — протянул отец Хрисанф и, растворив дверь, пропустил
настоятеля вперед.
Феопрепий сделал только один шаг.
Увиденное заставило игумена застыть на месте. Он неподвижно замер в дверном
проеме, своим сухощавым старческим телом загораживая проход нетерпеливо
топчущемуся за спиной келарю.
Прямо напротив игумена на противоположной стене зияло широко раскрытое окно.
Проникая через него, солнечный свет ярко освещал большое и полупустое
помещение. Посреди него на специальном поставце возвышалась икона
Нерукотворного Спаса, развернутая прямо ему навстречу.
Лик Иисуса, скорбный и ликующий одновременно, был прекрасен. Что-то
невероятно одухотворенное, нежное и мудрое светилось в больших темных глазах
Спасителя, наполненных чистыми, непролитыми слезами. Горькая и мягкая
складка губ, казалось, являла собой некий невысказанный вопрос, то ли о
смысле бытия, то ли о вечной всеочищающей любви. Тяжелые черные кудри
роскошными волнами обрамляли канонически вытянутый овал лица и придавали ему
что-то неуловимо женственное.
Феопрепий был бы безмерно счастлив, если бы одновременно с иконой не увидел
того, что повергло его в состояние полной неподвижности. Позади поставца под
окном, в луже набежавшей за ночь дождевой воды в позе, не позволяющей
двоякого истолкования, неподвижно застыли мужчина и женщина.
В первый момент игумен не понял, что произошло, но, вглядевшись
повнимательнее, убедился, что оба они мертвы, и, судя по всему, смерть
настигла их во время грозы. Женщина покоилась на спине, свободно
раскинувшись и бесстыдно раздвинув ноги. Грудь ее, большая и ослепительно
белая, была полностью обнажена. Мужчина, а Феопрепий с замирающим сердцем
узнал в нем своего иконописца, лежал поверх нее, уткнувшись лицом в левое
плечо своей неизвестной подруги. Никаких следов насилия на их телах старый
игумен не заметил.
На лице женщины, развернутом прямо к Феопрепию, застыла легкая гримаска
удивления, слегка изогнувшая губы и наметившая маленькую складку между
густых, причудливо изогнутых бровей. В остальном же оно было на редкость
красиво и казалось неподвластным смерти и тлению.
— Что там? — встревоженно отдуваясь, просипел за его спиной келарь.
Игумен без слов посторонился, пропуская того в келью.
— Ах, боже ты мой, спаси и сохрани нас, пресвятая богородица и отец
небесный! — только и смог воскликнуть отец Хрисанф и поспешно осенил себя
крестным знамением. — Что же теперь будет?
Игумен ничего не ответил. Он стоял, не двигаясь, и не мигая смотрел на
обнаженную грудь женщины, не в силах оторвать от нее взгляда. В голове его
невольно возникали картины и видения, давным-давно погребенные под
многолетними наслоениями памяти.
Вот он совсем еще юный послушник, отданный ребенком в монастырь, в
сопровождении своего престарелого наставника отца Прокопия по каким-то
делам, по каким сейчас и не вспомнишь, направляется в город. Путь их идет
через большой константинопольский рынок. Шум голосов, блеяние овец, громкие
крики зазывал, яркие краски разложенных повсюду товаров, запахи и ароматы —
все это очаровывает и опьяняет юного послушника, привыкшего к размеренности
и тишине монастырской жизни.
Он вертит головой, приглядывается и прислушивается, стараясь не отставать от
своего молчаливого наставника, для которого будто и вовсе не существует ни
соблазнов, ни искушений.
И вдруг молодой, чуть хрипловатый голос властно и стремительно прорезает
однообразный базарный гомон и обращается непосредственно к Феопрепию:
— Какой хорошенький монашек! Подойди ко мне и исповедуй меня в грехах, милый
братец!
Юный Феопрепий вздрагивает, стремительно обернувшись в ту сторону, откуда до
него доносится это призывное восклицание, и видит худую смуглую девчонку.
Она стоит возле самой стены, небрежно выставив вперед босую довольно грязную
ногу, и, весело скаля ровные белые зубы, вызывающе смотрит на Феопрепия.
Рядом с ней корзинка, полная мелкого синеватого винограда и крепеньких
желтых слив. На спутанные черные кудряшки слегка набекрень нахлобучен венок
из каких-то неизвестных ему ярко-красных полевых цветов. Платье ее настолько
старое и ветхое, что давно потеряло и цвет, и форму, а через протертую до
дыр ткань соблазнительно просвечивает еще по-девчоночьи угловатое тело.
— Да-да, — весело вторит она, буравя своим взглядом застывшего долговязого
послушника, — подойди ко мне, и я научу тебя такому, чего ты никогда не
узнаешь в своем монастыре.
Феопрепию мучительно хочется подойти, но отец Прокопий стремительно
продвигается вперед, и, чтобы не отстать, он вынужден немедленно последовать
за ним, что он и делает, бросив последний исполненный сожаления взгляд на
юную торговку сливами. И пока они пробираются сквозь базарные ряды, его
упорно преследуют веселый беззаботный смех и слова, произнесенные чуть
хрипловатым голосом: «Какой хорошенький монашек! Подойди и исповедуй меня,
милый братец».
Как часто потом, в течение десятков лет, долгими одинокими ночами этот голос
упорно звучал под сводами его монашеской кельи. И какие сладостные и
греховные видения, которые не отгоняли ни молитва, ни самоистязание, рождали
воспоминания об этой насмешливой оборванке с константинопольского рынка. Что
только не делал он с ней в своем распаленном воздержанием воображении, какие
только не шептал слова и какие страшные богопротивные клятвы не давал в
обмен на один только невинный сестринский поцелуй!
Нет, погибшая женщина нисколько не напоминала ту угловатую торговку сливами.
И сейчас он слепо уставился на ее белую обнаженную грудь, не в силах
пошевелиться и почти не слыша раздающиеся за его спиной причитания тучного
келаря:
— Пропали! Пропали наши головушки. О, за какие грехи посылаешь ты нам,
Господи, столь нелегкие испытания? Чем провинились мы, сирые и убогие? Спаси
и помилуй нас, пресвятая пречистая богородица! Уж деспот Фома не
помилосердствует!
— Ты о чем? — с трудом отрываясь от своих дурманящих воспоминаний, спросил
отец Феопрепий. И снова переспросил: — О чем ты?
— Да как же! Разве не понятно: этот богохульник намалевал на иконе
Нерукотворного Спаса свою девку! Это она написана в облике Христа!
— Что?! — удивленный Феопрепий, чуть пригнувшись, внимательно вгляделся в
белое продолговатое лицо женщины, обрамленное мягкими волнами тонких
вьющихся волос, а затем перевел взгляд на поставец.
Сомнений не оставалось: сумасшедший мастер изобразил на иконе черты своей
неизвестной возлюбленной.
На какой-то короткий миг отцу Феопрепию показалось, что пол кельи плавно
качнулся под его ногами, а из глубин давно укрощенной памяти с призывным
нахальством захихикала босоногая смуглянка с веночком красных маков на
черных нечесаных кудрях.
— Господи, что же с нами будет? — жалобно тянул отец Хрисанф, беспомощно
крестясь и сотрясаясь всем своим крупным упитанным телом.
— Ничего, — кротко вздохнул Феопрепий и тоже осенил себя крестным знамением.
— Мы немедленно отправим икону деспоту, и тот будет доволен. Спас на
редкость хорош!
— Но потом, когда узнает…
— Он никогда этого не узнает. Не должен узнать.
С этими словами игумен сделал несколько шагов в глубь кельи и, с трудом
согнувшись, мягким жестом прикрыл мертвой женщине глаза. Потом, чуть
покряхтывая, разогнулся и снова направился к двери, прихватив с собой икону.
— А эти? — с опаской осведомился келарь и осторожно кивнул в сторону окна.
— Мы замкнем келью, а потом, когда стемнеет, вернемся и закопаем девку на
кладбище возле монастырской стены.
— А Афанасий?
— Его мы похороним завтра со всеми почестями. А братии скажем, что господь
сподобил его написать такую чудную икону, что равных ей нет и не может быть
на свете. А чтобы мастер в гордыне не создал еще что-либо подобное, забрал
его в рай, убив во время грозы.
— Так-то так, да все равно боязно. Если деспот узнает... Хотя по народным
поверьям убитые молнией и впрямь попадают в рай. Но как же, однако, он
осмелился? Кто надоумил его? — беспомощно лепетал келарь.
— Не знаю, — задумчиво вздохнул отец Феопрепий. — Может, нечистый, а
может...
Не прибавляя ни слова, он круто развернулся и двинулся прочь.
Но уже на пороге кельи внезапно остановился и бросил через плечо прощальный
взгляд на прекрасную мертвую женщину и навеки приникшего к ней монастырского
иконописца.
Глава вторая
— Светка, проснись! Да проснись же!
Я наклоняюсь и начинаю методично потряхивать гладкий розовый Светкин бок,
невольно задаваясь неразрешимым вопросом: что делает в моей постели эта
женщина? При желании вопрос можно развернуть и углубить: а что, собственно,
она делает в моей квартире, а также и в моей жизни? Но постановка вопросов
не мой профиль и я трусливо ныряю в сиюминутные заботы, продолжая сотрясать
расслабленное сном теплое женское тело:
— Светка, да проснись же! Вставай!
И как плод моих титанических усилий — всклокоченная белокурая головка с
трудом отрывается от подушки и полусонный, сюсюкающий голосок недоуменно
вопрошает:
— А что случилось?
Сердиться на Светку все равно, что сердиться на стихийное бедствие: может, и
закономерно, но совершенно непродуктивно. Поэтому я придаю лицу самое
миролюбивое и умиротворенное выражение и увещевающе-ласковым тоном заявляю:
— Вставай, дорогая.
— А что, уже пора? — Светкиному изумлению нет меры. Я невольно кусаю губы.
Пора было ровно пятьдесят минут назад. А сейчас я, умытый, побритый и
позавтракавший, уже должен подруливать к нашей редакции.
Хотя нет, я все перепутал. Именно сегодня я отправляюсь не в редакцию, а во
Фрунзенский РОВД родного города по заданию моего шефа собирать материал для
забойной статьи под условным названием «Будни уголовного розыска».
Когда Анатолий Кириллович вызвал меня и высказал пожелание губернатора
увидеть на страницах прессы ряд статей, посвященных работе
правоохранительных органов нашего города, причем статей хвалебных,
приуроченных к славному четырехсотлетию этой замечательной административной
структуры, я, признаться, испытал чувство некоторого недоумения.
— В настоящее время трудно писать позитивные статьи об орлах уголовного
розыска, — осторожно заметил я, прекрасно понимая, что задание это не блажь
Анатолия Кирилловича, а фактический приказ, полученный свыше.
— Это еще почему? — недовольно осведомился Ширяев.
— Да потому, что всем в городе известно, что раскрывают наши горе-Холмсы
только разную мелочевку и откровенную бытовуху, где и так все ясно. А
настоящее серьезное дело кто же даст довести до конца? Да там давно все
схвачено, за все заплачено. Они если и захотят докопаться до сути, все равно
не сумеют этого сделать, потому что стоит им нарыть что-нибудь действительно
серьезное, как тут же сверху последует звонок с приказом немедленно
свернуть, и все их усилия пойдут прахом.
Во время моей пламенной речи Анатолий Кириллович внимательно изучал меня
меланхолически беспристрастным взглядом поверх сдвинутых на нос очков, а
когда я закончил, невозмутимо осведомился:
— Ну, выговорился?
— Я еще только начал, — скромно ответил я. — Я могу еще долго и много.
— Смотрю я на тебя, Лисицкий, и думаю, какой в тебе публицист пропадает.
Твой бы обличительный пафос да на мирные цели! Цены бы тебе не было. А
теперь иди и подумай, как бы из этого дерьмового задания сделать вполне
удобоваримую конфетку для наших читателей. Свяжись со своими знакомыми из
РОВД и с завтрашнего утречка, с божьей помощью, приступай. Все. Свободен.
Возможно, мне показалось, но когда я выходил из кабинета главного редактора,
Ширяев ободряюще улыбнулся мне вслед.
Все это было вчера, а сегодня вместо того, чтобы заниматься расследованием
очередного горячего дела с пинкертонами из районного отделения милиции, как
мы договорились накануне вечером, я вынужден трясти Светку, напрасно взывая
к ее отуманенному морфеем разуму.
— Ну, Сашенька, ну что ты? Дай я тебя поцелую! — мягкие Светкины губы
призывно раскрываются, и вся она, расслабленная со сна, теплая и томная —
само воплощение ненавязчивого, сладострастного призыва. Но мне не до
эротических игрищ, и я на корню решительно подавляю влечение, уже готовое
зародиться в недрах моего легкомысленного тела.
— Светлана, мне надо бежать на работу. Ты понимаешь?
Где ей, в сущности, понять. Из своих двадцати трех лет Светка не работала ни
минуты. После окончания медицинского училища она так и осталась сидеть на
шее своих родителей, чем вызвала их вполне справедливое недовольство.
Не желая конфликтовать со своими недостаточно продвинутыми предками, полгода
назад она переселилась ко мне, скромненько заявив, что это только временное
явление и поживем мы вместе ровно до той поры, пока не наскучим друг другу.
С моей стороны пора эта наступила довольно давно, но, к величайшему своему
удивлению, а порой и неудовольствию, я никак не могу избавиться от своей
временной подружки. Стоит мне увидеть ее широко распахнутые светло-голубые
глаза, уставившиеся на меня с чувством полного обожания и преданности, как
вся моя решимость разрубить этот гордиев узел улетучивается с быстротой
пролитого эфира. И Cветка продолжает как ни в чем не бывало преспокойно
обитать на моей территории и, кажется, с каждым днем все больше входит в
роль законной жены и хозяйки, хотя, честно говоря, хозяйка из нее никакая.
Зато она ласкова и привязчива, весьма недурна собой и неутомимо сексуальна в
постели той мягкой неагрессивной сексуальностью, которая чрезвычайно приятна
и необременительна для любого среднестатистического мужика. А кроме того, у
нее всегда превосходное настроение.
— Светлана, мне пора. Слушай внимательно. Сегодня после обеда должен
приехать Акочепян и привезти долг. Двести долларов. Будь с ним
повнимательнее. Он сейчас входит в большую силу и, возможно, скоро нам самим
придется занимать у него недостающую сумму.
— Двести долларов? — из широко распахнувшихся Светкиных глаз исчезают
последние остатки сна, и я легко читаю в них чисто практический вопрос о
том, что же конкретно ей, Светлане Лазовкиной, светит с этой весьма
приличной, по ее представлениям, суммы.
— Все, я побежал. Закрой за мной.
— А поцеловать? — капризно пищит Светка и упорно тянется ко мне губами.
Я с чувством глубокого раздражения чмокаю ее в круглую разрумянившуюся щеку
и поспешно выскакиваю за дверь.
Мои знакомые оперы из Фрунзенского РОВД Толик Рябенко и Мансур Бикбулатов
ждут меня к восьми тридцати, а уже восемь двадцать.
До РОВД, конечно, рукой подать, но это если ехать на моей старой
раздолбанной «шестерке». А она уже три дня не подает никаких признаков
жизни. Так что добираться придется на городском транспорте, который ходит
медленно и, главное, не часто, поэтому я вполне рискую опоздать.
Я поспешно направляюсь к автобусной остановке, на ходу прикидывая, сколько
же мне придется дозанять денег для того, чтобы наконец-то сменить свой
отказывающийся служить автомобиль на более совершенное средство
передвижения. Получается очень много.
Так много, что без помощи Жорки Акочепяна никак не обойтись.
Жорка бизнесмен и предприниматель от Бога. К своим тридцати трем годам он
сколотил более чем солидное состояние, которое, однако, прогорело в один
день в пресловутом августе два года назад. Жорка метался, как раненый зверь,
пытаясь спасти хоть жалкую кроху своего капитала. Он крутился как
заведенный, занимал где только мог, не брезгуя даже такими мелкими суммами,
как мои несчастные двести долларов, проворачивал какие-то сложные и
наверняка полукриминальные сделки, буквально балансируя на острие ножа, и
все-таки сумел выплыть. Постепенно он начал расплачиваться с долгами и вести
прежний до умопомрачения широкий образ жизни, который я никогда не мог
толком понять. Словом, деньги у Жорки появились.
Поэтому я и велел Светке быть поласковее с моим старым школьным товарищем.
Не то чтобы мой меркантильный интерес к Жорке был настолько велик, что я
собирался прогибаться и лебезить, но перспектива наконец-то поменять свой
раздолбанный драндулет, делала меня заинтересованным в Жоркином
приятельстве, а упускать такой шанс мне казалось неразумным.
«Да, с машиной надо решать, и решать самым кардинальным способом, — думаю я,
вскакивая на ходу в битком набитый автобус. — Если придется обратиться к
Жорке, значит, так и надо. Смог же он обратиться ко мне, когда его приперли
к стенке».
Автобус двигается толчками, то развивая достаточно большую скорость, то
резко тормозя, и тогда пассажиры, спрессованные, как селедки в бочке,
валятся друг на друга, громко возмущаясь неумелым шофером и плачевным
состоянием городских дорог.
Но вот наконец-то и моя остановка. Весь взмыленный, словно только что
пробежал стометровку, я вываливаюсь из автобуса и почти бегом устремляюсь к
Фрунзенскому РОВД, с неудовольствием глядя на часы и замечая, что опоздал
ровно на пятнадцать минут.
В нашей редакции прочно укоренилась легенда о моих невероятных контактах с
работниками правоохранительных органов. Все это — настоящая мура. Никаких
выходов на милицейскую верхушку у меня нет и быть не может. Но вот с неким
майором из убойного отдела этого РОВД мы в детстве дружно гоняли футбол и
лазили в соседские сады частного сектора за незрелыми яблоками ранетками.
Дружбу эту мы пронесли через годы, и даже с подчиненным Мансуру капитаном
Анатолием Рябенко приятельствуем благодаря тесным контактам с его
начальником. Но дружба дружбой, а заставлять себя ждать никак не входит в
мои привычки. Поэтому я на последних оборотах поддаю газку и, отдуваясь,
подлетаю к зданию РОВД на предельной скорости.
На крыльце под бетонным козырьком стоит Толик Рябенко и насмешливо
покачивает головой.
— Привет «желтой прессе»! — доносится до меня его глуховатый раскатистый
басок. — Пора приступать к ответственному заданию!
Ну все, рабочий день начался.
Когда спустя пятнадцать минут мы удобно располагаемся в маленьком кабинете,
украшенном настенными календарями с изображением Шарон Стоун, и попиваем
ароматный травяной чаек, какой умеет заваривать только Мансур Бикбулатов,
Толик предлагает мне на выбор несколько находящихся в работе дел.
— Мы с тобой, Лисицкий, не первый год работаем. Колонку криминальных
новостей ты ведешь грамотно, но чтобы написать целый ряд статей... Не знаю.
Ведь ты представляешь, чем мы занимаемся. Конечно, бывают и убийства, но
больше на почве алкоголизма или в наркотическом дурмане. — Толик внезапно
оживляется, и его розовое, в россыпи золотисто-рыжих веснушек лицо принимает
хитрое выражение.
— Вот недавно один наркоман убил бабульку, приторговывавшую наркотой. Бухнул
по голове обухом, ни дать ни взять — Раскольников. А потом нашел вожделенный
порошок и наширялся прямо на месте преступления, где его и обнаружила
соседка потерпевшей, пришедшая к старушке очередную серию какой-то мыльной
оперы посмотреть.
— Случай прямо в яблочко, — смеюсь я в ответ. — Бдительная соседка
обнаружила труп убитой, а заодно и убийцу в невменяемом состоянии и вызвала
милицию. Но где же тут ваша героическая работа?
Мансур сердито хмурится и зло щурит узкие, очень черные глаза.
— Я бы всех этих торговцев наркотой на корню извел, — мрачно изрекает он,
прихлебывая чай из большой, расписанной красными петухами кружки.
— Всех-всех? — насмешливо интересуется Толик. — Или кого-то особо
высокопоставленного оставил?
— А в чем дело? — Ясно, у ребят припасена какая-то горячая новость, о
которой я пока ни сном ни духом.
— Да Мансуров-дядька из Москвы звонил, — неопределенно тянет Толик. —
Задержали там одного с большой партией экстези.
Дядя Мансура Бикбулатова генерал с Петровки, следовательно, известие,
полученное Мансуром, не может быть липой. Поэтому я по чисто
профессиональной привычке навостряю уши и поспешно хватаю блокнот, готовый
записывать, записывать и записывать.
— Остынь, — опрокидывает на меня ушат холодной воды Мансур. — Все равно ни
строчки не напечатают. Пиши лучше про бабульку, убитую наркашом.
— Это еще почему?
— Потому что в Москве изловили самого губернаторского зятя.
Дальнейшее не требует комментариев.
— Значит, опять мясо на базаре подорожает, — делает неожиданное для
непосвященных заключение Толик. — В прошлый раз, когда он на кого-то
набросился, мясо здорово подскочило.
Я понимающе киваю. Зять нашего губернатора — притча во языцех. Удивительно,
как влиятельный тестюшка терпит все выходки своего явно неуправляемого
родственника. И не только терпит, а, в буквальном смысле слова, откупается
от московских властей, уже не в первый раз задерживающих нашего
непредсказуемого земляка за уголовно наказуемые деяния. В прошлый раз это
было нанесение тяжких телесных повреждений. И тут же в Московском
направлении замелькали, замельтешили фуры с дешевым местным мясом.
Перекупщики, которым наш губернатор по негласному договору с крупными
представителями московской администрации даровал карт-бланш, на этом деле
изрядно погрели руки. Мясо же на здешних городских рынках подскочило в цене
почти в два раза. Но кого это волновало, если непотопляемый зять нашего
владыки незамедлительно вернулся к родному очагу.
— И ведь губернатор — не дурак. На кой же он его терпит? — наивно удивляется
Толик.
Мансур ехидно щурит свои узкие угольно-черные глаза азиата и насмешливо
цедит сквозь зубы:
— Все в мире взаимосвязано. Губернатор под пятой у супруги. Та обожает
единственную дочь. А дочь без ума от своего красавчика мужа. Я ясно излагаю?
— Зря... Он и так за свое правление дел натворил. А перевыборы-то через
девять месяцев. Положение у него, прямо скажем, шаткое, недаром перед
Москвой заискивает: надеется на помощь столицы.
— Ну, в Москве свои заморочки, — машет рукой Мансур. — Губернатора скорее
всего переизберут на новый срок. Конечно, если не разгорится какой-нибудь
местный скандал. Московские дела зятя — это одно, а происшествие
непосредственно в родном городе — совсем другое.
— Ага, — ехидничает Толик. — У нас внезапно объявится Моника Левински. Или,
того паче, губернаторскую дочку застукают за кражей чужих трусов в городской
бане. Это, конечно, резко и бесповоротно подкосит его рейтинг. А так пока
все в порядке…
— Ладно, оставим животрепещущую тему наркотиков в стороне, — решаю я,
закрывая блокнот. Ясное дело — писать про губернаторского зятя мне никто не
позволит. — И все же, что у вас есть достаточно перспективного для освещения
в прессе? Учтите, статья должна быть хвалебная, пусть родина узнает своих
скромных героев в лицо. Но не хотелось бы, чтобы после нее недовольные
сограждане начали в них плевать или, того хуже, бросать камнями!
— Да, что у нас есть? Позавчера за контейнером с мусором во дворе пятиэтажки
на проспекте Свободы обнаружен мертвый бомж. Некто неизвестный нанес ему
несколько ударов ножом. Устроит?
Я недовольно морщусь. Писать о бомжах в предпраздничной статье, приуроченной
к юбилею, все равно что петь «Со святыми упокой» во время шумной и пьяной
свадьбы.
— Ну уж и не знаю, что тебе предложить. Разве что вот это, — с этими словами
Мансур Бикбулатов увесисто хлопает ладонью по тоненькой канцелярской
папочке, лежащей у него на столе. — Тут ни бомжей, ни наркоманов.
— А что это? — любознательно спрашиваю я, от всей души надеясь, что сейчас
мне повезет и материал, вышедший из-под моего пера в результате
предложенного Мансуром дела, со временем будет выдвинут на Пульцеровскую
премию.
— Двенадцатого августа на глазах у трех свидетелей старушку сбила машина.
Пострадавшая в тяжелом состоянии доставлена в больницу. «Джип», а это был
«джип», с места происшествия скрылся. И вообще здесь много неясностей. Судя
по показаниям свидетелей и отпечаткам протекторов, водитель и не собирался
тормозить. Похоже на сознательный наезд.
— А что говорит старушка? — осторожно интересуюсь я.
— Ничего не говорит. Она без сознания. И положение ее оценивается как крайне
тяжелое. Правда, тут есть кое-какие тонкости. Свидетели утверждают, что
старушка куда-то очень спешила. И вообще она, судя по всему, была
подслеповата. Но все равно: водитель «джипа» и не пытался тормозить.
— А шансы разыскать этот «джип» имеются?
— Трудно сказать, полностью номер не запомнил никто. Но три свидетеля все
равно лучше, чем ни одного.
— Ну что ж, для начала можно посмотреть и это ваше расследование. Все равно
ничего лучше вы мне, похоже, не предложите, — вздыхаю я и прошу Мансура
ознакомить меня с подробностями наезда на бедную старушку.
Мансур не спеша начинает излагать скупые факты. Четыре дня назад
семидесятитрехлетняя работающая пенсионерка Валентина Андреевна Пальцева в
восемь часов утра переходила улицу Воровского по пешеходному перекрестку и
была сбита неизвестно откуда взявшимся «джипом», который ехал с явным
превышением скорости. Потерпевшая уже почти миновала проезжую часть, но
автомобиль, резко поменяв траекторию движения, налетел на нее в двух шагах
от спасительного тротуара. Все три свидетеля в один голос утверждают, что
если бы Пальцева даже сделала эти два шага, шансов уцелеть у нее все равно
не было бы. «Джип» был направлен именно на нее.
Судя по всему, старушка направлялась в магазин, потому что в руках у нее
была хозяйственная сумка и кошелек со ста пятнадцатью рублями. В кармане
вязаной шерстяной кофты пострадавшей был обнаружен паспорт и аптечный
рецепт. Больше ничего при себе у нее не оказалось.
«Джип» с места происшествия скрылся. Кто был за рулем, свидетели не
разглядели, потому что стекла «джипа» были тонированными. Старушка с
черепно-мозговой травмой доставлена в двенадцатую городскую больницу. По
факту наезда возбуждено уголовное дело.
— Не густо, — вздыхаю я, выслушав Мансура. — А откуда известно, что старушка
работала?
— Мои ребята связались с участковым по ее адресу. Он опросил соседей
пострадавшей и выяснил, что Пальцева работала смотрителем в местном музее
искусств. Жила старушка довольно замкнуто и уединенно. Из родственников у
нее имеется только двоюродный племянник покойного мужа, который сейчас с
женой и сыном отдыхает в Греции. Других родственников в наличии не имеется.
— Слушайте, а может, он и замочил престарелую тетушку? — начинаю активно
подключаться к расследованию. — Нанял какого-то килера-лихача, а сам укатил
с семейством в Грецию, чтобы его никто не заподозрил.
— А мотив? — презрительно фыркает Толик, на миг отрываясь от кувыркающихся
на экране компьютера обнаженных человеческих фигур. — Мотив-то какой?
— Ну, я не знаю. Может быть, какие-то сбережения. А скорее всего квартира, —
продолжаю я строить свои предположения.
— Старуха жила небогато. Пенсия очень небольшая. В музее получала копейки.
Денег только и хватало, что на лекарства и продукты.
— А квартира? — не сдаюсь я.
— Она не приватизирована и отойдет домоуправлению.
— А вдруг это конкуренты племянника? — моему энтузиазму можно позавидовать,
я выдаю одну версию за другой. Скептически настроенный Толик сердито машет
рукой.
— Тебе, Лисицкий, надо не в газете работать, а настоящие приключенческие
романы писать. Ну зачем им сдалась эта допотопная старушенция? Она ведь
никакого отношения к делам племянника не имела. Да и племянник-то он, как я
уже говорил, не ее, а мужа, и не родной, а двоюродный. Словом, седьмая вода
на киселе.
Версий у меня больше нет, и я разочарованно примолкаю, надеясь услышать еще
что-нибудь интересное, но, как выясняется, это все.
— Надо съездить к старушке в больницу, — предлагает Мансур. — Может, ей
лучше и она сможет что-нибудь рассказать. Конечно, это дело для рядового
опера, но чего не сделаешь для популяризации родных правоохранительных
органов? В кои-то веки, несмотря на звание, сам займусь этой мелочевкой.
Так как других вариантов не возникает, мы решаем остановиться на этом.
Глава третья
Больница встречает нас гулкой пустотой коридоров, противным запахом
дезинфекции и коротенькими белыми халатами чирикающих медсестричек. Мансур
сразу же направляется на поиски дежурного врача, но оказывается, что у того
очередной утренний обход и он пока занят. Толик, строящий глазки
хорошенькой, пухленькой сестричке в кокетливо сдвинутой набок накрахмаленной
белой шапочке, раздраженно вздыхает:
— Ну, как начался день, так он и продолжится. Сначала Лисицкий опоздал на
пятнадцать минут, а теперь врача не увидим еще как минимум полчаса. А время
не ждет, мне еще сегодня по двум делам надо в разные части города смотаться.
Кстати, как чувствует себя наша подопечная? — обращается он к медсестре,
зазывно выпячивающей свой довольно представительный бюст. — Не пришла в
себя?
— А кто ваша подопечная? — игриво интересуется эта разбитная девица. — В
какой она палате?
— Ну вот, здрасте, — возмущается в ответ Толик. — Я уже второй раз прихожу
сюда, первый раз, между прочим, со следователем, а вы даже не знаете к кому!
— Пальцева Валентина, старушка с черепно-мозговой травмой. Ее сбила машина
четыре дня назад, — вмешивается Мансур.
Накрашенные глаза медсестры стремительно расширяются.
— Так старушка-то умерла, — растерянно тянет она. — Вчера под вечер.
В больничном коридоре наступает минутная заминка.
— Так что же ты нам тут мозги пудришь? — возмущается наконец пришедший в
себя Толик. — Нет, до чего же женщины бестолковый народ.
— А она не приходила в себя перед смертью? — я наконец-то осмеливаюсь
вмешаться в разговор, наплевав на строжайшее предупреждение Мансура ни в
коем случае не мешать работе следствия.
— Я не знаю. Я вечером не дежурила, — беспомощно лепечет медсестра и с
разочарованно-виноватым видом косится на Толика.
— Я к главврачу, — решает стремительный Мансур. — А вы уточните, кто из
медицинского персонала дежурил вчера вечером, и опросите их, — дает он
направление нашим изысканиям.
Из разговора с растерявшейся медсестрой выясняется, что вчера вечером
дежурила врач Татьяна Семеновна Косицкая, находящаяся сегодня в отгуле. А из
медсестер — Вера Черепахина, которая сейчас здесь, только вышла в
лабораторию за результатами анализов. Благодаря полученным сведениям, мы
отправляемся на поиски лаборатории, но уже на полпути сталкиваемся со
стройной бледненькой медичкой, сжимающей в руке кипу заполненных бланков,
которая и оказывается Верой Черепахиной.
— Здравствуйте, — приветствует ее Толик. — Мы по поводу Пальцевой, — и он
сует ей под нос свое удостоверение. — Как же так? Она скончалась вчера, а мы
узнаем об этом только сегодня, совершенно случайно, между прочим. А ведь мы
оставляли наш телефон главврачу с тем, чтобы он позвонил нам...
— Она умерла вчера вечером, когда главврача уже не было на работе, —
довольно невежливо перебивает Толика медсестра. Сразу видно, эта малышка не
даст себя в обиду и десятерым таким ушлым операм, как Рябенко.
— Она не приходила в себя перед смертью? — очень вежливо спрашиваю я. С
молодыми самоуверенными девицами нужно держаться на известном расстоянии, и
тогда они сами раскроют тебе душу.
— Приходила, но только буквально на пару минут. Но если вас интересует, что
она сказала, то я могу вас разочаровать. Она просто бредила.
— Бредила? — тут же навострил уши Толик. — А в чем заключался ее бред?
— Ну не знаю. Она говорила очень невнятно. По-моему, поминала какого-то бога
или икону. Точнее сказать я просто не могу, мне некогда было прислушиваться.
— Икону-у, — задумчиво тянет Толик. — Что ж, вполне возможно, старушка была
верующей.
— Погоди, — выдаю я очередную версию, которые рождаются в моем плодовитом
мозгу с быстротой, удивляющей меня самого. — Мансур говорил, что Пальцева
подрабатывала в местном музее. А что если икона, которую она упоминала в
бреду, имеет отношение к ее работе?
Толик с сомнением смотрит на меня, но в присутствии Веры воздерживается от
любых комментариев по поводу моей блистательной идеи.
— Кстати, главврач позвонил к вам в управление, как только пришел утром на
работу, — ехидно ввертывает Вера. — И сообщил дежурному о смерти Пальцевой.
Дежурный все записал. Непонятно, почему он не передал этого вам.
— Потому, что звонить надо было не дежурному, а мне лично, — весомо заявляет
Толик для того, чтобы не ударить в грязь лицом. Ясно, что дежурный допустил
ляп, не поставив в известность Рябенко или Бикбулатова. Но Толику дорога
честь мундира.
— Не знаю, — пожимает плечами Вера. — Меня это не касается. И еще, —
небрежно добавляет она, — на вашем месте я бы побеседовала с главным врачом,
а лучше с Пафнутьевым. Это наш самородок. Он обнаружил у вашей старушки
нечто довольно необычное.
— Уж не две ли головы? — подкалывает воображалу Черепахину неугомонный
Толик.
— Нет, но вы будете удивлены не меньше! — насмешливо отвечает девушка. — И
извините, мне пора.
Она уходит, гордо вскинув голову и звонко цокая каблучками модельных
туфелек.
Солнечный луч лениво скользит по белому кафелю стен. За окнами бурно
зеленеют деревья больничного сквера. Уже середина августа, но погода стоит
благодатная: тепло и солнечно, хотя по утрам уже ощущается ненавязчивое
дыхание осени. Поджидая Мансура, я стою у окна и рассеянным взглядом
рассматриваю большую клумбу астр, пестреющую всеми оттенками радуги. Толик
ушел звонить в свое отделение, потому что ему не терпелось немедленно
высказать нерадивому дежурному все, что он о нем думает.
Я стою и думаю о странности человеческой жизни. Еще вчера вечером я не знал
о существовании Валентины Пальцевой, а она цеплялась за жизнь, натужно дыша
в своей реанимационной палате, бредила, шептала что-то о боге, а вот
сегодня, когда я узнал о ней многое, включая родственные связи, место
жительства и работы, ее уже нет среди живых.
Ход моих отрывочных мыслей прерывается появлением озабоченного Мансура. Судя
по его виду, он действительно услышал нечто необычное и сейчас недоуменно
хмурит свои густые черные брови и смешно топорщит пушистые усы.
— Где Рябенко? — интересуется он. Толик младше Мансура по званию и
фактически находится у него в подчинении, хотя между собой их связывают
приятельские отношения.
— Пошел распекать дежурного за то, что не поставил вас в известность о
смерти Пальцевой. А что ты узнал? — интересуюсь я.
— Ничего на первый взгляд необычного. Старушка, как и следовало ожидать,
умерла от черепно-мозговой травмы, — пожимает плечами Мансур, но я вижу, что
он явно темнит.
— Ее оперировали?
— Нет, состояние не позволяло. Очень высокое давление и явная сердечная
недостаточность. Но интересно не это.
— А что? — удивляюсь я и глупо повторяю шутку Толика. — У покойной было две
головы?
Мансур осуждающе смотрит на меня.
— Ничего смешного, — серьезно говорит он. — Погиб человек, убийца скрылся, а
корреспондент Лисицкий путается под ногами и мешает вести расследование.
В этот момент к нам подбегает возбужденный и довольный Толик.
— Ну, я ему и показал, — еще на ходу громогласно сообщает он и тут же, не
переключаясь, спрашивает: — Ну что, у старушки было две головы?
Мы с Мансуром пару секунд неподвижно смотрим на раскрасневшегося потного
Толика, а потом разражаемся гомерическим хохотом, не совсем уместным в
строгих больничных стенах.
— Вы что, сговорились, что ли? — спрашивает нас Мансур, вытирая выступившие
на глазах слезы.
Толик недоуменно пялится на нас, не в силах понять причину такой веселости и
недоуменно интересуется:
— О чем это вы?
Мансур отмахивается от него и, направляясь к выходу, начинает свое
повествование.
— Главврач рассказал мне о странном открытии, которое сделал сегодня утром
один из их специалистов — Пафнутьев Вадим Александрович. Он еще при жизни
Пальцевой высказал странное предположение, будто травмированная старушка
страдает последней стадией лейкемии. Коллеги подняли его на смех. Но когда
сегодня утром уже после смерти старушки проверили ее анализы и по просьбе
того же Пафнутьева в спешном порядке вскрыли ее в больничном морге,
оказалось, что его диагноз почти подтвердился. Нужно провести дополнительные
исследования, но патологоанатом дает голову на отсечение, что старушка в
самом недавнем прошлом подвергалась интенсивному облучению.
— Может, она облучалась по поводу онкологического заболевания? — высказывает
предположение Толик.
— Не похоже на то. Никаких следов рака. Ничего даже близко похожего.
— Ну, все ясно, старушка совсем недавно совершила туристическое путешествие
в Чернобыль, — шутит Толик. — А вообще, какое отношение к нашему делу имеет
ее облучение?
— Не понимаешь? — Мансур сердито хмурится. — А ты пошевели мозгами. Если
предположить, что наезд был преднамеренный, то получается, что старушку
пытались убить, а до этого ее вполне могли попытаться отправить на тот свет
при помощи этого самого неизвестного радиоактивного вещества.
— Которое продается в каждой аптеке без рецепта? — подхватывает Толик. — Это
не Лисицкому, это тебе, Мансур дорогой, надо статьи писать.
Научно-фантастические причем.
Мансур невозмутимо пожимает плечами.
— Ты, Рябенко, займешься патологоанатомом. Свяжись с управлением, пусть
пришлют Борисова. Он спец своего дела. Поковыряется в трупе, глядишь, еще
что-нибудь выяснится.
— Да у меня еще два визита в разные концы города запланированы, — недовольно
тянет Толик. — Ты-то сам чем займешься?
— Я на работу к покойной Пальцевой съезжу. Поговорю с сотрудниками. Если она
не поддерживала близких отношений с соседями, то, может, среди сослуживцев у
нее найдется какая-нибудь родственная душа, с которой старуха делилась
подробностями своей жизни. Ты с кем, Лисицкий?
Разговоры о подробностях вскрытия меня как-то не слишком занимают и вряд ли
доставят мне эстетическое наслаждение, поэтому я выбираю музей искусств. Это
как-то ближе моему восприятию жизненных ценностей.
В музей мы прибываем ближе к обеду. Его солидное светло-серое здание
располагается в престижном старом центре города и являет собой образец так
называемого архитектурного классицизма, а значит, построено еще в середине
позапрошлого столетия. Но хорошо отреставрированное и отремонтированное, оно
выглядит как новенькое и гордо сияет зеркальными витринами.
Внутри в гулком и прохладном холле, увешанном фотографиями нашего
дореволюционного города, невысокая юркая женщина без определенного возраста,
торгующая билетиками в маленькой, отгороженной рекламными щитами кассе,
громко интересуется:
— А платить кто будет?
Голос ее звучит не сердито, а скорей просительно, и мне почему-то кажется,
что мы с Мансуром сегодня первые посетители этого оплота культуры и истории.
— Мы из милиции по поводу Пальцевой Валентины Андреевны, — внушительно
заявляет Мансур и торжественно вручает кассиру свое удостоверение.
— А что с ней? — с тревогой интересуется женщина даже не взглянув на
поданную ей красную книжечку Мансура.
— Как это что? — в свою очередь удивляется Мансур. — Женщина четыре дня не
выходит на работу, а вы даже не поинтересовались, что с ней!
— Почему четыре? — кассирша даже поднимается со своего рабочего места и,
скользнув через перегородку, подходит к нам вплотную. — Она уже вторую
неделю на больничном. А что случилось-то?
Мансур в свою очередь несколько теряется, он явно никак не ожидал такого
поворота событий.
— А чем она болела? — спрашивает он.
— Да никто определить не мог. Общая слабость, головокружение. Возраст, одним
словом… А что случилось? Зачем она вам?
— Она нам, в принципе, не нужна, потому что, извините, она умерла вчера
вечером, — официально сообщает Мансур.
— Умерла? — лицо кассирши стремительно белеет и приближается к цвету ее
беленькой шелковой кофточки. — Как умерла? Почему?
— Ее сбила машина. Четыре дня назад, — спокойно рассказывает Мансур, слегка
удивленный слишком бурной реакцией женщины.
Я тоже немного удивлен ее неожиданной растерянностью и испугом, хотя резонно
предполагаю, что подобное известие о хорошо знакомом человеке вполне
способно кого угодно повергнуть в шок. Особенно если представить, что
работающих вместе женщин связывала дружеская привязанность.
— Господи, уже третья. У-у-у!.. — Кассирша внезапно срывается с места,
громко выкрикивая при этом имя какой-то Киры Сергеевны.
— Что-то странное. Пошли за ней, — решает Мансур, едва поспевая за мчащейся
по лабиринту выставочных залов женщиной.
На крики ее выскакивают еще несколько сотрудниц музея, одетых в серую
униформу смотрителей. Почти все они пенсионного и предпенсионного возраста.
— Что они с ума здесь все посходили? — спрашиваю я на бегу Мансура, но он
только досадливо отмахивается.
— Ничего не понимаю…
Мы стремительно проносимся через несколько залов и неожиданно навстречу нам
выбегает стройная молодая женщина в белом облегающем топе и узких шелковых
брючках. Ее прямые черные волосы свободно распущены по плечам.
— Что случилось? — встревоженно спрашивает она, испуганно оглядывая
собравшуюся толпу.
— Валентина Андреевна померла! — задыхаясь, выкрикивает кассирша, и по толпе
ее серых сослуживиц проносится тихий вздох. — Померла ведь, Кира Сергеевна!
Молодая и стройная Кира Сергеевна мучительно бледнеет. Бледность
прокатывается по ее правильному овальному лицу волной, так что даже ровный
золотистый загар не в силах скрыть тот пепельно-серый оттенок, который
приобретает ее кожа.
— Она болела... — беспомощно тянет Кира Сергеевна, нервно теребя широкий
серебряный браслет на запястье тонкой обнаженной руки.
— А вот и нет, ее сбила машина! — почти ликующе выкликает кассирша, и я
только теперь понимаю, что у женщины самая настоящая истерика.
Глаза Киры Сергеевны, а они у нее узкие и чуть раскосые, как у китаянки,
только не черные, а зеленовато-серые, с мерцающим кошачьим зрачком,
удивленно расширяются и становятся почти в два раза больше.
— Ничего не понимаю… какая машина? — она ошеломленно обводит взглядом
устремленные к ней испуганные женские лица и, случайно встретившись глазами
со мной, уже требовательно спрашивает: — Да что здесь происходит? Кто вы
такие?
— Мы из милиции. Я майор Бикбулатов, — представляется Мансур и снова лезет
за своим удостоверением. — А это Александр Лисицкий из «Родного края»,
корреспондент. Он тоже задействован в расследовании.
— Расследование чего? — снова пугается Кира Сергеевна. И мне становится ее
жалко. Она такая интересная, экзотическая женщина, не хорошенькая, а именно
красивая, красивая какой-то особенной нерусской вневременной красотой.
Женщины с такой внешностью везде и всегда должны ощущать себя королевами. А
она стоит испуганная и жалкая и растерянно вертит свой браслет.
— Расследование несчастного случая, — смягчает свою формулировку Мансур. — А
вы, извините, кто будете?
— Я — заведующая музеем. Кира Сергеевна Левадний.
— Кира Сергеевна, мы пришли по поводу смерти вашей сотрудницы Пальцевой
Валентины Андреевны и не вполне понимаем, что тут происходит...
По толпе снова проносится короткий коллективный вздох, а Кира Сергеевна
беспомощно оглядывается по сторонам, словно ища поддержки у окружающих:
— Я не знаю, — лепечет она. — Просто не знаю…
— Тогда вы, — обращается Мансур к моментально примолкшей кассирше. — Может,
вы объясните, из-за чего подняли такой шум?
Та несколько секунд молчит подавленная, но неожиданно находится:
— Как из-за чего? Из-за смерти Валентины! Из-за чего же еще?
— Но вы упоминали о какой-то третьей, — цепляется к ней Мансур и, по-моему,
совершенно напрасно. Сейчас она все равно ничего не скажет.
— Какой такой третьей? — меняется в лице кассирша. — Ничего я не говорила.
Кира Сергеевна, да скажите вы им!
— Все в порядке, Ольга, я сама поговорю с этими... — запинается та, не зная,
как нас назвать. — Может быть, пройдем в мой кабинет?
— Спасибо, — Мансур разочарованно оглядывается на понуро толпящихся
служителей музея. Они явно чем-то встревожены, но так же явно, что сейчас
ничего не скажут. Трудно определить, что именно их смущает, — авторитет
начальницы, отказавшейся от обсуждения проблемы в присутствии коллектива,
или то, что Мансур является представителем наших славных правоохранительных
органов. Почему-то люди крайне неохотно делятся с ними своими проблемами и
переживаниями.
— Пожалуйста, — голос Киры Сергеевны звучит мягко, почти просительно, —
разойдитесь по своим рабочим местам. Несчастье, случившееся с Валентиной
Андреевной, мы обсудим потом.
Намек понят с полуслова. И верно: зачем им судачить, перебирая всевозможные
подробности и варианты в присутствии двух чужаков? Они обсосут их после
нашего визита, и мы никогда не узнаем всех подробностей и нюансов.
— Прошу за мной, — изящно повернувшись на высоких каблуках, приглашает нас
Кира Сергеевна и первая идет вперед.
Я успеваю заметить, какая у нее ладненькая фигурка.
— Ценный кадр, — шепчу на ухо Мансуру, понимая всю неуместность моего
замечания. В ответ он только сердито топорщит усы и крутит пальцем у своего
виска, оценивая мои умственные способности.
Действительно, чего это я?
Кабинет заведующей — небольшое квадратное, очень светлое и очень чистое
помещение. Солидный кожаный диван, два кресла для посетителей. Старинный, но
прекрасно отреставрированный письменный стол. На столе лампа, перекидной
календарь и большой букет великолепных белых роз в белой же матовой вазе.
Воздух тепло напитан духами и запахом цветов, но ровно настолько, насколько
требует хороший вкус и, главное, рабочая обстановка.
— Прошу садиться, — предлагает Кира Сергеевна и первая располагается за
своим столом.
— А уютно тут у вас, — с улыбкой говорю я, потому что мне нравится говорить
с Кирой Сергеевной.
— Спасибо, — растерянно улыбается она в ответ, но все равно я чувствую, что
все ее внимание сосредоточилось на Мансуре. Сейчас ее проблема он, а не я, и
замечает она меня постольку-поскольку. — Я вас слушаю, — обращается она к
Мансуру, — и улыбка гаснет, увядает на ее аккуратных нежных губах.
— Это я вас слушаю, — сдержанно возражает ей Мансур. — Что вы можете сказать
по факту гибели вашей сотрудницы, Кира Сергеевна?
— Но я не знаю подробностей, — вполне резонно возражает та. — Знаю только,
что она на больничном уже девятый день. Вернее, была...
— Вот именно, — Мансур упорно пытается подловить Киру на каком-нибудь пусть
даже незначительном противоречии, но ему это не удается, потому что он
обладает слишком маленькой информацией об этом деле. — Человек не был на
работе больше недели, а вы даже не поинтересовались, что с ним и как.
— То есть как это не поинтересовалась? — совершенно натурально удивляется
Кира Сергеевна. — Она давно прихварывала, и наши женщины уговорили ее пойти
на больничный. Отдохнуть, подлечиться. Мы все за нее очень переживали. Она
звонила нам несколько раз, жаловалась, что врачи пока ничего конкретного не
могут обнаружить. Женщины даже навестили ее шесть дней назад, сложились и
купили ей фруктов. А вчера я ей звонила, но не застала ее дома. Я решила,
что она пошла в поликлинику. А что же с ней произошло?
— Ее сбила машина, — выпаливаю я со своего места, не давая Мансуру собраться
для ответа. — «Джип»!
Мансур делает страшные глаза. Ничего криминального в моем ответе не
содержится, но чрезвычайно щепетильный во всем, что касается его авторитета,
Мансур никак не может одобрить моего глупого желания вырваться вперед и
блеснуть перед приглянувшейся мне первой встречной женщиной.
— Несчастный случай? — полувопросительно, полуутвердительно слышу я в ответ.
— Это очень печально. Валентина Андреевна — наш старейший работник. Она
столько лет... — голос Киры Сергеевны неожиданно прерывается спазматическим
всхлипыванием, и она поспешно смахивает набежавшие на глаза слезы. —
Простите, до меня только сейчас окончательно дошло, что ее с нами...
— Скажите, — Мансур — воплощение мягкости и сочувствия, но на самом деле он
просто пытается разговорить эту женщину в наиболее подходящий с его точки
зрения момент — момент ее слабости. — А кто из ваших сотрудников был
наиболее близок с покойной? Ну, может быть, дружил с ней, часто бывал у нее
дома?
— Никто. Валентина Андреевна всегда была замкнутым человеком.
— Вы не знаете, отчего умер ее муж?
— Точно не помню, это было около семи лет назад. Кажется, инфаркт. Да точно.
Инфаркт на работе. Он работал инженером в НИИ математики.
— Не скажите, — снова беззастенчиво встреваю я, — Пальцева была верующим
человеком?
— Что? — Кира Сергеевна удивленно вскидывает тонкие, дугообразные брови. — С
чего вы это взяли?
Не обращая внимания на свирепые взгляды Мансура, я как ни в чем не бывало
развиваю начатую тему:
— Ну как же, пожилой человек. Церковь, иконы, бог...
Кира Сергеевна с сомнением смотрит на меня.
— Никогда об этом не слышала, — пожимает она плечами. — Да нет, конечно, она
была неверующей. Ведь ее юность пришлась на годы, когда религия в нашем
государстве не поощрялась.
— А скажите, — Мансуру явно нечего спрашивать, но он изо всех сил старается
выжать хоть крупицу информации из этой очаровательной Киры. — Какие
отношения у Пальцевой были с племянником?
— С племянником? Но Валентина Андреевна единственная дочь у родителей. Я
знаю это абсолютно точно, потому что ее отец Андрей Млыник возглавлял наш
музей в тридцатые годы. Он был вторым директором музея после смерти его
основательницы Серафимы Владимировны Сирогузской. И сама Пальцева всю жизнь
проработала здесь.
— Я имею в виду племянника ее мужа, — спокойно уточняет Мансур.
— А я и не знала, что у ее мужа есть племянник, — удивляется Кира Сергеевна.
— Возможно, она рассказывала о нем кому-нибудь из наших женщин, но мне
никогда. Впрочем, она вообще мне ничего не рассказывала. Понимаете, делиться
и рыдать в жилетку было не свойственно Валентине Андреевне. Как я уже
упоминала, она была ровным, приветливым, но замкнутым человеком. После
смерти мужа эта ее нелюдимость обострилась еще больше. Поэтому мне трудно
судить о ее личной жизни.
— Ну а как работник-то она вас устраивала? — интересуется Мансур, не желая
сдаваться и признать, что беседа зашла в тупик.
— Она была старейшим и компетентнейшим сотрудником нашего музея, и этим все
сказано, — оживляется Кира Сергеевна. — Она знала историю каждого экспоната
так, как не каждый знает историю своей семьи. Я еще ни разу не встречала
настолько хорошо осведомленного специалиста. Хотя Владимир Петрович Квасник,
конечно, превосходит Валентину Андреевну и широтой взглядов, и глубиной их
истолкования. Но он же — ученый.
— Что это еще за ученый? — не удержавшись, поинтересовался Мансур, хотя по
его виду я понял, что этот вариант он сразу отмел, как пустышку.
— Это профессор нашего университета. Он уже много лет как на пенсии, но
иногда мы приглашаем его для консультации
— Он был знаком с Пальцевой?
— Вероятно, поскольку мы приглашали его к нам. Не думаю, что он общался
лично с ней, но видеться они могли, несомненно.
— А с кем он общался? — по всем признакам, Мансуру не нравится, как
складывается наш разговор. Он явно уходит куда-то в сторону к людям и
событиям, никак не связанным с погибшей Пальцевой.
— С Володей Харлампьевым — нашим художником-реставратором, со мной, с
искусствоведом Зиной Прысть.
— Так... — неопределенно тянет Мансур, прикидывая, о чем еще можно спросить
у Киры Сергеевны, но так и не приходит к какому-нибудь определенному выводу.
— Я должен поговорить с вашими сотрудниками. Как мы это можем организовать?
Кира Сергеевна нервно кусает губы.
— Я могу пригласить их в мой кабинет.
— А сколько у вас сотрудников?
— Всего двадцать шесть человек, включая уборщиц. Есть еще охранники, но они
мне фактически не подчиняются, их нам поставляет охранное агентство «Крафт».
Но сейчас на месте только семь человек.
— Давайте их всех в ваш кабинет.
Кира Сергеевна встает и, извинившись, покидает нас. Глядя ей вслед, я ловлю
себя на том, что мои глаза воровато прилепляются к ее круглой подпрыгивающей
на ходу попочке. Да что за наваждение такое: первый раз вижу женщину, да еще
при таких непростых обстоятельствах, а уже готов хоть сейчас раздеть ее, и
не только глазами...
— Ну, Лисицкий, — грозно топорщит усы Мансур. — Какого черта ты привязался
со своими глупостями? Верующая — неверующая... Нет, только свяжись с
журналистами, — горячо возмущается он, — и навеки от грязи не отмоешься. Фиг
бы я подпустил тебя к нашим делам, если бы не звонок из администрации
губернатора.
— Зря ты так, Мансур. Я ведь буду вам хвалебную оду строчить. Какие вы орлы
доблестные и как высоко летаете в нашем российском поднебесье. А про веру я
спросил потому, что медсестра, присутствовавшая при последних минутах
Пальцевой, заявила, что бредила старушка о какой-то иконе. Вот Толик, а
вовсе не я и предположил, что она была глубоко верующей. Не мог же я не
проверить эту версию.
— Так... — Мансур озадаченно трет свой лоб. — А старушка оказалась
неверующей. Что нам это дает? Да по сути ничего. Ведь, как сказала эта
Левадний, она всю жизнь проработала в музее и иконами была окружена с самого
раннего возраста, если учесть, что и папаша ее здесь директорствовал...
Дальнейшие его рассуждения прерываются негромко шелестящими голосами
приближающихся смотрителей музея. И вот они во главе с Кирой Сергеевной
заполняют все пространство маленького квадратного кабинета.
— Я попрошу об одном, — переминаясь с ноги на ногу, нервно обращается к нам
Кира Сергеевна. — Чтобы собрать здесь наших сотрудников, мне на время
пришлось закрыть музей. Как бы по техническим причинам. Но мне не хочется,
чтобы эта пауза затянулась. Поэтому, если можно, ближе к делу.
— Хорошо. Я вас не задержу. Я хочу задать присутствующим несколько вопросов
в связи со смертью вашей сослуживицы Пальцевой Валентины Андреевны, — громко
и внятно, как профессор на лекции, начинает Мансур.
— Извините, а почему, если, как мы слышали, ее сбила машина, милиция ведет
расследование не там, а по месту работы пострадавшей? — усаживаясь в
глубокое кожаное кресло, вежливо интересуется невысокая седенькая старушка.
Ай да бабуська! А котелок-то у нее варит, несмотря на возраст. Вот Кира
Сергеевна не додумалась поставить этот простой и вполне закономерный вопрос.
Может, потому, что была слишком расстроена и озабочена?
Мансур на секунду теряется от такой лобовой атаки, но понимает, что рано или
поздно правда все равно станет известна, и поэтому нехотя роняет несколько
скупых фраз: — Автомобиль, совершивший наезд, скрылся с места происшествия.
Следствие вынуждено идти окольными путями. Я надеюсь на вашу полную
откровенность.
— Все равно не понятно, — все так же деликатно возражает Мансуру седенькая.
— Какое отношение имеем мы к этому дорожному происшествию?
— Если хотите знать, это тайна следствия, — с трудом сдерживая раздражение,
заявляет Мансур. — Хотя, раз уж вы настаиваете... есть основания
предполагать, что наезд был не случайным.
— То есть вы хотите сказать, что ее убили? — испуганно переспрашивает одна
из женщин.
— Господи, я же говорила — все это неспроста, — взрывается импульсивная
кассирша Ольга.
— Если можно, ближе к делу, — умоляюще просит Кира Сергеевна.
Но ближе к делу никак не получается. По сути, Мансуру совершенно нечего
спрашивать у собравшихся здесь женщин, и он попросту начинает повторять
вопросы, только что заданные им Кире Сергеевне. С кем была дружна покойная,
как проводила свободное время, какие отношения поддерживала с племянником
мужа... И получает почти идентичные предыдущим ответы. Ни с кем особенно
близко не дружила, почти вся жизнь протекала в стенах этого музея. Была
ровной, доброжелательной женщиной. О племяннике мужа слышала только
умненькая седенькая старушка, но ничего конкретного о нем ей не известно.
Женщины отвечают тем более словоохотливо, чем яснее понимают, что их ответы
никуда не ведут. Но за общим оживлением и показной готовностью к
сотрудничеству ощущается самый настоящий страх и растерянность.
— А теперь внимание, последний вопрос, — торопится свернуть свою не слишком
продуктивную акцию Мансур. — Где в последние годы отдыхала Пальцева? То есть
уезжала ли она куда-нибудь в отпуск?
Вопрос вызывает всеобщее недоумение.
— Но она после смерти мужа вообще ни разу не была в отпуске, — заявляет Кира
Сергеевна, и гул подтверждающих ее правоту голосов разносится под сводами
кабинета, как негромкое эхо. — А при его жизни они тоже никуда не ездили. У
них даже садового участка не было. Выбирались на природу, куда-нибудь на
бережок речки с палаткой…
— Для этого не обязательно брать отпуск, — вздыхает Мансур, но больше
спрашивать ему не о чем, и он начинает прощаться с коллективом музея.
Женщины с шумом поднимаются со своих мест и, вежливо раскланиваясь с нами,
начинают по одной покидать комнату.
— Подождите, — встрепенувшись, как будто только что что-то вспомнил,
окликает их Бикбулатов. — Пальцева никогда не проходила курс лечения от
онкологических заболеваний?
В кабинете повисает недоуменная тишина, которую прорезает чуть дребезжащий
голос неугомонной Ольги:
— Нет, у Валентины Андреевны никогда не было рака. Рак был у Нины
Ивановны...
Женщины осуждающе смотрят на излишне разговорчивую Ольгу и смущенно
переминаются с ноги на ногу.
— А кто эта Нина Ивановна? — на всякий случай интересуется Мансур.
— Это моя тетка Нина Ивановна Матвеева, — чуть дрогнувшим голосом сообщает
Кира Сергеевна. — Она тоже работала у нас в музее.
— И где она теперь?
— Она умерла три месяца назад. У нее был рак желудка.
Вопрос исчерпан. Мы собираемся уходить, но Мансур совершенно неожиданно
предлагает Кире Сергеевне сопровождать нас.
— Поймите, у покойной нет никаких родственников, только двоюродный племянник
мужа, который сейчас отдыхает где-то в теплых краях со всем своим
семейством. А мы должны по всей форме провести опознание тела погибшей. И,
кроме того, в интересах следствия нам необходимо осмотреть ее жилище,
следователь должен подготовить соответствующее постановление. Неплохо будет,
если вы поприсутствуете при этом.
— Но зачем же ее опознавать? Неужели есть какие-то сомнения? — удивляется
Кира.
— Пальцева умерла, не приходя в сознание. Точнее: в сознание-то она, как
выяснилось, приходила, — Мансур неодобрительно косится в мою сторону, — но
себя никак не назвала. Конечно, при ней был обнаружен паспорт, но при наезде
голова потерпевшей довольно сильно пострадала, и лучше будет, если ее
опознает кто-нибудь, кто ее лично знал. А вы имеете что-то против?
Кира Сергеевна растерянно мнется. Ни для меня, ни для Мансура не составляет
особой тайны, что ей вовсе не хочется быть втянутой в уголовное дело, но, не
найдя веских доводов для отказа, она вынуждена покорно согласиться, чем
чрезвычайно радует и Мансура, заинтересовавшегося странной нервной
обстановкой в музее, и главным образом меня, заинтересовавшегося самой Кирой
Сергеевной с ее узкими зеленоватыми глазами и точеной фигуркой.
Кира покорно лезет в стенной шкаф, достает оттуда шелковый пиджак кофейного
цвета и квадратную белую сумочку.
— Я готова, — обреченно заявляет она и неожиданно спрашивает: — Скажите, а
почему вы решили, что наезд был не случайным?
— Показания свидетелей, — неопределенно открещивается от ее любознательности
Мансур.
Мы выходим из прохладных музейных залов на шумную, ярко освещенную ласковым
августовским солнцем улицу и садимся в серый девяносто девятый «жигуленок»
Мансура.
— Сначала в морг, — решает Мансур. — А потом на квартиру к Пальцевой. Надо
бы еще где-нибудь перекусить, но это подождет.
Кира Сергеевна безмолвно сидит на заднем сидении и сосредоточенно
рассматривает свои длинные тщательно отполированные ногти
серебристо-стального цвета. Судя по всему, перспектива посещения морга ее ни
капельки не прельщает, но из природной деликатности она не может в этом
сознаться.
— Слушай, а может, мы Толику позвоним, он прихватит какую-нибудь соседку
Пальцевой и сам проведет опознание. Все равно он там, в больнице, целый день
крутится с патологоанатомом, — высказываю я предложение, вызванное бледным
видом хорошенькой Киры. — А мы бы спокойно перекусили и, дождавшись
результатов, двинулись в ЖЭК по месту жительства Пальцевой. А то ведь очень
есть хочется. Прикинь сам, я не ты, натура у меня чувствительная,
творческая. Если до морга закушу, то все обратно может выскочить, а если
после, так кусок в рот не полезет.
— Что-то я прежде не замечал за тобой такой повышенной впечатлительности, —
ворчит Мансур и тянется к трубке своего мобильника.
На мое счастье, Толик оказывается в больнице, где привезенный им
эксперт-патологоанатом как раз заканчивает свою работу. Приглашенный к
телефону дежурным врачом Толик не без ворчания встречает предложение слетать
за соседкой покойной и в спешном порядке провести опознание. Но Мансур
настаивает и Толик нехотя сдается, небрежно бросив напоследок, что с нас за
это причитается.
Глядя в зеркало заднего вида, я ободряюще подмигиваю безмолвствующей Кире
Сергеевне. Может быть, мне это только кажется, но, похоже, она благодарно
улыбнулась в ответ.
Мы медленно катим по проспекту, приглядываясь, в какой закусочной лучше
совершить нашу скромную трапезу. Мансур настаивает на «Ритце», где его
знают, а значит, всем нам светит солидная скидка, но я предпочитаю кафе «Ореоль».
— А вы куда бы хотели? — обращаюсь к Кире, стараясь втянуть ее в общий
разговор.
— А я бы хотела домой, но вижу, что это невозможно, — кротко вздыхает она.
— Что, муж ждет? — задаю я глупейший вопрос, чувствуя себя непроходимым
дебилом. Ну, кто же так начинает ухаживать за женщиной?
— Я разведена, бездетна, возраст тридцать два года, проживаю в однокомнатной
квартире на улице Энтузиастов с сибирским котом Пафнуриком. Еще вопросы
есть? — ирония в ее голосе звучит не агрессивно, а скорее устало.
— Есть, а что вы делаете сегодня вечером? — Я упорно продолжаю изображать
идиота, хотя на самом деле мне ужасно хочется блеснуть интеллектом.
— Еще не знаю, все зависит от вашего товарища, — она легко кивает в сторону
Мансура.
— От меня? Почему от меня? — чуть испуганно спрашивает тот, и голос его
звучит настолько растерянно и забавно, что мы с Кирой не выдерживаем и
одновременно прыскаем.
Стоит ли упоминать, что Мансур отличный семьянин и под пятой у своей
необъятной русской жены Жени. Трое его малолетних отпрысков, как две капли
воды похожих на Мансура, обожают своего заботливого папашу, а он ради них
готов разбиться в лепешку.
— Ну, вдруг вы и на вечер придумаете для меня какое-нибудь ответственное
задание, — серьезным голосом заявляет Кира. Настроение ее явно улучшается по
мере того, как мы удаляемся от музея искусств.
— Какое задание? Я просто попросил вас поприсутствовать при осмотре квартиры
потерпевшей.
— А вдруг вы попросите у меня еще чего-нибудь. Ну, например, посетить камеру
предварительного заключения где-нибудь в вашем управлении, — вкрадчиво
продолжает Кира.
Так, перекидываясь репликами, мы подъезжаем к «Ореолю», где знакомый мне
официант усаживает нас за самый удобный столик и уносится исполнять заказ.
Кира почти сразу же, извинившись, уходит помыть руки. От плотной трапезы она
отказывается, сославшись на то, что уже пообедала, но просит, если можно,
принести ей чашечку капучино.
Пока Кира ходит по своим женским делам, Мансур, озабоченно склонившись ко
мне, серьезно спрашивает:
— Ты что же это сразу запал с первого взгляда?
— А что, так заметно? — удивляюсь я.
— Даже очень заметно, — важно кивает Мансур, покачивая своей черноволосой
головой. — Сроду не видел тебя таким дурнем, — и он хитро хихикает, но тут
же переходит на деловой тон: — А тебе не почудилось, что у них в их музее не
все ладно?
— Почудилось, еще как почудилось! Не заметить это способен только слепой.
Казалось, в стенах музея плотно и осязаемо повисла незримая пелена страха.
— Я вот что думаю, — продолжает Мансур. — Самое неустойчивое звено в этой
цепи — кассирша Ольга. Я, пожалуй, после осмотра квартиры разыщу ее адрес и
вечерком подошлю к ней Толика. Он мастер лясы точить. Авось что-то выведает.
Она женщина не интересная, вполне возможно — одинокая, а Толик задурит
голову и десятку баб.
— Ну, уж и десятку, — смеюсь я, вспомнив недотрогу медсестру Веру Черепахину
и то, как она сегодня ловко отбрила нашего Толика.
— Ну ладно, — тут же соглашается Мансур. — Я насчет женского пола не силен,
ты же знаешь, а он хват. Да и ты, как выясняется, тоже не прочь
приволокнуться за славненькой девочкой. Эта Кира Сергеевна ничего, только
больно уж перепугалась, когда узнала о смерти Пальцевой, а это
подозрительно.
— Ну, не одна она перепугалась, — вступаюсь я за Киру. — Они все там были
как громом шарахнутые.
— Вот то-то и странно. Не могут же они все быть замешанными в смерти своей
сотрудницы...
Рассуждения Мансура прерываются появлением официанта с нашим заказом. Следом
за ним подходит и Кира. Трудно сказать, что именно сделала она со своим
макияжем, он у нее практически не заметен, но лицо ее выглядит посвежевшим и
помолодевшим.
Удобно устроившись, мы не спеша поглощаем свой обед, а Кира тоже
неторопливо, мелкими глотками прихлебывает капучино и чуть рассеянно
оглядывается по сторонам.
Мы уже приближаемся к концу трапезы, когда негромко, но настойчиво начинает
тренькать мобильник Мансура.
Извинившись, Мансур поднимается из-за стола и выходит в просторное пустое
фойе «Ореоля».
— Это капитан Рябенко, подчиненный Мансура. Наверное, он только что закончил
опознание. Если оно подтвердилось, мы можем спокойно ехать осматривать
квартиру погибшей, — поясняю я Кире.
— А что вы надеетесь там обнаружить? — с некоторой долей сомнения спрашивает
меня она. — Насколько я знаю, Валентина Андреевна жила очень скромно.
— Не знаю, — честно признаюсь я. — Вероятно, так положено для проформы.
— Порядок, — извещает нас Мансур. — Соседка опознала Пальцеву, теперь Толик
отвезет ее обратно, заскочит в ЖЭК, пригласит понятых и вскроет дверь
квартиры. Если мы не хотим поспеть к шапочному разбору, то должны
поторопиться.
Расплатившись за обед, мы торопливо направляемся к машине.
— А надолго это затянется? — интересуется Кира, устраиваясь на заднем
сидении. Мне очень хочется сесть с ней рядом и прижаться боком к ее туго
обтянутому шелком точеному бедру, а еще лучше взять ее руки в свои и всю
дорогу до дома Пальцевой не отрываясь смотреть ей в глаза. Но я представляю
себе недоумение, вызванное этой идиллической сценой и у невозмутимого
Мансура, и у самой Киры Сергеевны, и с коротким вздохом плюхаюсь на переднее
сидение. Уловив мое колебание, Мансур иронически советует:
— Не забудь про ремень безопасности, а то улетишь.
Мы несемся к жилищу Пальцевой на всех парах, но все равно к самому началу не
поспеваем.
Поднимаемся на второй этаж и видим, что квартира покойной уже открыта. В
прихожей неуверенно топчутся понятые и представитель ЖЭКа. А Толик и еще
трое незнакомых мне оперативников вкупе с судмедэкспертом Васенковым,
которого я немного знаю, уже начали осмотр.
— А вот и мы, — приветствует присутствующих Мансур. — Знакомьтесь: это Саша
Лисицкий из «Родного края». А это заведующая музеем, где работала погибшая,
Кира Сергеевна Левадний. Ну, есть что-нибудь интересное?
— Пусто, — отзывается Толик и бросает любопытный взгляд на Киру. — Пока
ничего интересного. Обычная квартирка.
Действительно, на первый взгляд, здесь абсолютно нечего искать. Опрятная
однокомнатная квартира, правда полнометражная, с большой кухней и прихожей.
Балкон выходит на улицу, и через приоткрытое окно доносится монотонное
гудение снующих взад и вперед машин, время от времени прерываемое
громыханием трамвая.
— Шумно тут, — как бы извиняясь, снова обращается к Кире Толик.
Та никак не реагирует на его повышенное внимание. Она с грустным
любопытством разглядывает развешанные по стенам комнаты фотографии.
— Вот это отец Валентины Андреевны, — указывает она на одну из них. — А это
она с супругом на природе. А вот это, — лицо Киры оживляется, — наш
коллектив. Мы снимались на позапрошлый Новый год, — поясняет она и
неожиданно добавляет: — Я не вижу здесь фотографии матери Валентины
Андреевны.
— Ну, это не важно, — успокаивает Киру Толик.
С ее появлением его интерес к поискам в квартире погибшей явно ослабевает и
частично переносится на Киру Сергеевну, что мне почему-то совсем не
нравится. Хотя что мне до Киры и Толика? В этот момент судмедэксперт,
озабоченно обследовавший отдельные закоулки квартиры, внезапно отзывает
Мансура в сторону.
— В квартире побывали посторонние, — категорически заявляет он совсем не
громко, но я все же его слышу. — Они провели небольшой поверхностный шмон.
И, похоже, уходить им пришлось впопыхах.
— С чего ты взял? — удивляется Мансур. Уж больно не похожа эта мирная
бедноватая квартира на поле каких-то криминальных действий.
— Пальцы затирали грубо и поспешно. Есть такие места, которые мы исследуем
на предмет пальчиков в первую очередь, — поясняет мне Васенков, заметив, что
я внимательно прислушиваюсь к их беседе. — Это выключатели, дверные ручки...
А здесь на них никаких отпечатков.
— Ну и что? — глупо переспрашиваю я и тут же в который раз за сегодняшний
день ощущаю себя полным идиотом.
— Так на них нет и пальцев хозяйки, — усмехается судмедэксперт.
— Лисицкий у нас сегодня в ударе, — комментирует мое состояние Мансур и тут
же обращается к Власенкову: — Если так, то неужели ничего не нароешь?
— Не знаю... — пожимает тот плечами. — Как повезет. Но одно я могу сказать
абсолютно точно: искали какую-то крупную вещь или вещи. По углам, где может
быть спрятана пачка денег, кольцо с бриллиантом или пакетик героина,
неизвестные визитеры не шарили.
— Странно, а замок?
— Судя по всему, его открыли ключами. Ни следов взлома, ни характерных
царапин от отмычки.
— Смотрите, что это? — неожиданно возникает на пороге кухни один из
производящих осмотр оперативников. В его руках, перепачканных чем-то белым и
сыпучим, маленький овальный предмет. — Вот, в муке нашел, — торжественно
заявляет он.
— Понятые, подойдите ближе, — командует Мансур и с любопытством склоняется
над находкой милиционера.
Я тоже вытягиваю шею.
При ближайшем рассмотрении предмет оказывается маленькой иконкой богоматери.
Сверху, подобно листу папиросной бумаги, прикрывающему особо ценную
репродукцию в книге, его накрывает тонкий, полупрозрачный, срезанный в пласт
розовато-сиреневый камень, который свободно скользит и отходит прочь, потому
что закреплен только в одном месте: на тонкой серебристой каемке узкого
оклада. Иконка выглядит старой и довольно темной. Но больше ничего сказать о
ней я не могу, потому что мало смыслю в этом деле.
— Вот, может, это она и есть? — спрашивает меня Мансур, намекая на
предсмертный бред Пальцевой.
Ответить я не успеваю, потому что к нам стремительно приближается Толик и,
довольно бесцеремонно отпихивая понятых, галантно пропускает к находке Киру
Сергеевну.
— Взгляните, как специалист, — предлагает он. Кира послушно склоняется над
иконой. И уже спустя секунду поднимает голову и окидывает присутствующих
полным растерянности взглядом.
— Это одигитрия. Икона богоматери «Утоли мои печали». По крайней мере
семнадцатый век, — роняет она. — Тут нужны комплексные исследования, я же не
специалист. Откуда она здесь взялась?
— Об этом вас бы надо спросить, — холодно замечает Мансур. — Это вы —
заведующая музеем.
— Но эта икона никогда не была экспонатом нашего музея, — возмущенно
протестует Кира. — Ни в мое время, ни раньше. Это уникальная вещь, и ее
просто невозможно было бы не заметить.
— Странно, странно, — топорщит усы Мансур. И я вижу, что это дело все меньше
ему нравится.
Дальнейшие изыскания никаких результатов не дают, несмотря на все усилия
старающихся в поте лица оперативников.
— Кажется, все напрасно, — вздыхает Мансур. — Больше ничего нет. Садись,
Толик, составлять опись имущества. А вы, — обращается он к Кире Сергеевне, —
просто для проформы сообщите мне, пожалуйста, где вы находились в восемь
часов утра пятнадцатого августа, то есть в прошлую пятницу.
— В восемь утра в прошлую пятницу у нас в музее состоялось общее собрание,
посвященное предстоящему четырехсотлетию нашего города, — ничуть не
удивляясь, со вздохом отвечает Кира. — Кроме Пальцевой, на нем
присутствовали все наши сотрудники. Все до одного.
— Хорошо. И последнее, Кира Сергеевна. Составьте для меня список своих
сотрудников, с которыми мы беседовали сегодня в музее. Имена, фамилии,
адреса.
— Когда я должна его представить? — интересуется Кира. После того, как была
обнаружена одигитрия, она проявляет чуть больше заинтересованности
происходящим.
— Прямо сейчас, — скромно требует Мансур.
— Но я не помню адресов, — разводит руками Кира. — Полные списки анкетных
данных у меня на работе.
— Ну тогда без адресов.
Кира послушно садится за стол рядом с Толиком и достает из сумки ручку и
блокнот.
— Вот закончим и отправимся на законный отдых, — ободряет ее Толик.
— Кто пойдет, а кто и задержится, — философски изрекает Мансур. — Ты пиши,
пиши, Рябенко, не отвлекайся. А то у меня для тебя еще дело есть.
Я гляжу на старательно склонившуюся над столом коренастую фигуру Толика и
испытываю чувство легкого злорадства. Бедный Рябенко еще не знает, что
приготовил для него коварный Мансур. И не хорошенькую черноволосую Киру ему
предстоит сегодня провожать, а вести задушевные беседы с некрасивой,
немолодой и импульсивной кассиршей Ольгой в надежде выпытать у нее
что-нибудь так или иначе связанное с гибелью Валентины Андреевны Пальцевой.
Кира старательно выводит имена и фамилии своих подчиненных. Один особенно
назойливый солнечный лучик скользит по ее распущенным гладким волосам и
придает им неяркий глянцевый блеск. Иногда она на секунду останавливается и
задумывается о чем-то, смешно морща губы.
— Не девочка, а картинка, — иронически шипит мне на ухо Мансур, уловивший
направление моего взгляда. — Хоть завтра под венец. — И тут же предлагает: —
Выйдем, покурим.
Мы выходим на лестничную площадку, и я с жадностью затягиваюсь сигаретой.
Спустя пару минут к нам присоединяется судмедэксперт Васенков.
— А все-таки искали не икону, — убежденно заявляет он, хоть мы его ни о чем
не спрашиваем. — Такое впечатление, что пришли, окинули взглядом, порылись в
наиболее доступных для хранения крупных вещей местах и поспешно слиняли.
— Может, их спугнула хозяйка? — предполагаю я. — Пришла неожиданно, кого-то
застала, побежала в милицию, а тут ее сбила машина.
— Зачем ей было бежать в милицию? У нее телефон дома, — пожимает плечами
Мансур.
— А ты что предполагаешь? — чуть обиженно интересуюсь я. Ни одна из
высказанных мной версий сегодня не нашла своего подтверждения.
— Не знаю, но я начну с музея. Уж больно странно вели себя его сотрудники. И
потом эта «Утоли мои печали». Откуда она у старухи Пальцевой?
— А может, икона фамильная?
— Тогда зачем держать ее в мешке с мукой? С предметами культа так не
обращаются.
Я пожимаю плечами. Формально Мансур прав. Но мало ли чего не бывает на
свете.
На площадку внезапно выходит Кира. В руках ее листок со списком сотрудников
музея искусств.
— Вот, я написала, — она с легким вздохом вручает Мансуру свой листок. — Мне
можно идти или я также должна присутствовать при описи?
— Да нет, вы можете идти. Если подождете, то через час я освобожусь и отвезу
вас на своей машине.
— Нет, пожалуй, я лучше пешком, — отказывается Кира Сергеевна.
— Я провожу вас, — неожиданно для нее, но отнюдь не для себя выскакиваю я
вперед и поспешно добавляю: — Если, конечно, не возражаете.
Кира задумчиво смотрит на меня, словно решает, достоин ли я быть ее
провожатым, и, слегка поколебавшись, кивает головой.
— Мансур, пока, — срываюсь я с места. — Завтра созвонимся.
— Задержись-ка, — как ни в чем не бывало останавливает меня Мансур. — А вы,
Кира Сергеевна, можете идти. Он догонит вас буквально через минуту.
— Ну, чего еще? — нетерпеливо спрашиваю я. — Что ты не успел мне сказать?
— Послушай, Саша, мне тебя предупреждать не надо, что убийство вещь
серьезная, поэтому я тебя попрошу об одном: когда будешь чирикать с этой
конфеткой, постарайся аккуратненько навести разговор на музей. Не нравится
он мне, и все тут. И думаю, тебе не надо напоминать, чтобы о факте облучения
ты с ней не дискутировал. С меня следователь голову снимет.
— Ты, Мансур, меня и впрямь болваном считаешь, — обиженно тяну я.
— А ты и есть болван, когда за первой встречной так увиваешься, — спокойно
констатирует Бикбулатов. — И было бы что особенное, а так и посмотреть не на
что... — цепляет он меня.
— Ну кто же из женщин нашего города способен сравниться с твоей необъятной
Женей? — парирую я и, перепрыгивая через три ступеньки, моментально
скатываюсь с лестницы.
Во дворе у подъезда меня терпеливо ждет Кира Сергеевна.
— А ваш майор страшный человек, — тут же жалуется она. — Я уже думала, что
мне в самом деле придется присутствовать на опознании. Кстати, он что-то
упоминал о племяннике Валентины Андреевны, нельзя ли с ним связаться? Ведь
надо обсудить детали похорон.
— Он отдыхает где-то за границей.
— Значит, все хлопоты придется взять на себя, — вздыхает она.
Мы медленно бредем по залитой солнцем улице. Вокруг нас снуют спешащие с
работы прохожие, но мы их фактически не замечаем.
— Как хорошо, тепло, солнечно и деревья такие зеленые, — тихо говорит Кира.
— И кажется, что жизни не будет конца, а ведь скоро осень и листья опадут, и
северные ветры подуют...
— Но жизнь продолжается и осенью, — возражаю я. — Разве вам не нравится
любоваться осенними деревьями? «В багрец и золото одетые леса»…
— Нравится? Нет. Я не люблю предсмертную тоску увядания. Пусть и пышную. Это
как будто ждешь и надеешься: а вдруг минует нас чаша сия? А вдруг не
наступит старуха-зима и еще продлится очарование лета. Только ожидание это
бессмысленно. — Она ненадолго замолкает и неожиданно спрашивает: — А
скажите, Саша (вы ведь разрешите так вас называть?), зачем вашему майору
понадобился список моих сотрудников?
— Ну, вероятно, он хочет послать к ним своих ребят, чтобы поговорить с ними,
так сказать, в неформальной обстановке, — не подумав, ляпаю я.
— Господи, да о чем же с ними говорить? Хотя сегодня, когда я увидела эту
одигитрию, я испытала легкий шок.
— А Пальцева о ней никогда не упоминала?
— Упоминала?! Да о чем вы? Вы не представляете, сколько стоит эта вещь.
Сознаться в ее обладании все равно, что сознаться в обладании домиком в
Майами.
— А, кстати, что это такое — одигитрия? Я и слова такого никогда не слышал.
— Ну, это икона-путеводительница. Ею обычно напутствовали отправляющихся в
странствие. По преданию, Константин Мономах благословил подобной иконой свою
дочь, отдавая ее замуж за Всеволода Ярославовича. Она привезла ее на Русь.
Впоследствии икона попала в Смоленск и получила название Смоленской Божьей
Матери. С нее наши иконописцы и начали писать одигитрии...
Мы подходим к остановке, и я начинаю ловить такси, от души надеясь, что она
откажется и выберет наш допотопный раздолбанный городской транспорт. Он
неудобен и малоэстетичен, зато движется не в пример медленнее такси. Но она
нисколько не возражает против такси, а удобно устраивается на заднем сидении
и обращается к шоферу:
— Мне на улицу Энтузиастов. Там остановка «Универсам». Притормозите прямо у
перехода, — и доверительно обращается ко мне: — Надо бы в магазин забежать и
купить рыбу для Пафнурика.
Остро завидуя ее Пафнурику, я без слов бухаюсь на заднее сидение рядом с ней
и как бы невзначай дотрагиваюсь до ее бедра. Она аккуратно оправляет брюки и
потихоньку отодвигается от меня.
Такси движется слишком быстро, а все мои попытки показаться умным и
обаятельным обречены на провал. Мыслями Кира где-то совсем в другом месте и,
как знать, вполне возможно, ведет там беззвучный диалог отнюдь не со своим
котом Пафнуриком.
— Странная фамилия Ливадний, — говорю я, всеми силами пытаясь ее
растормошить.
— Это фамилия моего бывшего мужа. Он был из Прибалтики. А я — Чернышева.
— Чернышева, тоже звучит неплохо. Насколько я осведомлен, в России даже
существовал графский род с такой фамилией.
— Я не из них, — качает она головой. — Мои предки значительно скромнее.
Притормозите, пожалуйста, вот здесь.
Как быстро мы доехали! Я не успел сказать и десятой доли того, что
собирался.
Кира лезет в свою сумочку за деньгами, но я опережаю ее и широким жестом
бросаю водителю две сотенные купюры.
— Сдачи не надо!
— Как, разве вы дальше не едете? — удивляется Кира.
— Вы знаете, у меня возникла блестящая идея обследовать недра вашего
универсама, — тоном, не терпящим возражений, изрекаю я и, не дав Кире
опомниться, подхватываю ее под руку.
Нет, я не всегда действую столь навязчиво и примитивно по отношению к
прекрасному полу. Напротив — обычно я сдержан, холоден и загадочно молчалив.
Этим быстро и без особых хлопот достигаю полного успеха. Но сегодня
почему-то мои уловки не действуют. Да и, честно говоря, мне не хочется
улавливать Киру, как прочих представительниц лучшей половины человечества.
Гораздо больше мне хочется просто погладить ее обнаженную тонкую руку или
дотронуться губами до гладких черных волос.
Кира подозрительно косится на меня своим узким кошачьим глазом, но, о чудо,
руки не отнимает.
И вот так рука об руку мы подходим к универсаму.
— Что вы покупаете своему пушистику? Вискас? Китикет? — тоном старого
знакомого спрашиваю я.
— Свежезамороженный минтай и чуть-чуть куриного фарша. Но мне еще нужно
купить хлеб на ужин.
— Пусть вас это не беспокоит. Ужин я беру на себя.
Первое, что бросается мне в глаза в квартире, — это большой поясной портрет
Киры. Кем бы ни был неизвестный художник, ее написавший, он нисколько не
погрешил против истины. На полотне Кира выглядит чуть задумчивее, чуть
отстраненнее и серьезнее, чем в жизни, но столь же изящной, непохожей на
других и притягательной, как и живой образец, сидящий рядом со мной так
близко, что я улавливаю легкий запах ее духов.
И кроме картины в комнате, разумеется, есть на что посмотреть, но в
сравнении с ней все эти навороты — дорогостоящий музыкальный центр, мягкая
мебель современного дизайна, домашний кинотеатр — как-то теряются и выглядят
блекло и малопримечательно.
— Как здорово написано! — невольно восторгаюсь я.
— Вы находите? — Кира как-то неопределенно передергивает плечами и чуть
насмешливо замечает: — Вы ведь не специалист?
Ну, слава богу, раз она может шутить и ерничать, значит, уже успокоилась и
взяла себя в руки.
— Нет, конечно, — отвечаю ей в тон. — В нашей газете я веду колонку
криминальных новостей, а отделом культуры заведует Алексей Шахворостов.
— Я знаю Алешу, — спокойно замечает Кира. — Кстати, именно он готовил статью
об этой ужасной иконе. А портрет слишком броский, откровенно кичевый, чтобы
быть подлинным произведением искусства. Хотя многим нравится.
— Мне тоже, — скромно подтверждаю я. — Но… что за «ужасную» икону вы имеете
в виду?
Я чувствую, как нервно напрягается сидящая рядом со мной женщина.
— Я не знаю, право, может быть, не стоит, — неуверенно тянет она. — А
впрочем, если уж начала... Все равно, кто-нибудь из моих женщин рано или
поздно не выдержит...
— Да о чем вы, Кира? — я осторожно беру ее за руку и ободряюще поглаживаю
тонкие, чуть подрагивающие пальцы.
— Об иконе Спас Нерукотворный.
— Так это что-то новое? Не та одигитрия, которой благословляют странников?
— О господи, какой же вы необразованный!
— Это вы в точку попали. Ну и?
— Понимаете, относительно недавно во время реставрации бывшей трикотажной
фабрики в старом центре был обнаружен тайник и в нем несколько икон.
Остальные так, ничего особенного: конец восемнадцатого, начало
девятнадцатого века. А эта! Пятнадцатый век. Византийская школа, но какое
яркое, смелое письмо. Сколько внутренней силы. Словом, шедевр! Ее отдали
нам, мы возили икону в Москву, выяснили ее историю. Это просто потрясающе!
Оказывается, ее привезла в Россию еще Софья Палеолог! Долгое время она была
сокрыта в царских хранилищах, потому что по какому-то нелепому преданию
приносила несчастья. А в девятнадцатом сам император Александр Второй
подарил ее нашему купцу Михаилу Зоричу, когда тот, решив построить на свои
деньги церковь Пресвятой Богородицы, поехал к Александру за благословением.
Он добился аудиенции у императора и получил эту самую икону в подарок. Для
будущего храма.
— Ну и что? — недоуменно переспрашиваю я. Честно говоря, я никогда особо не
интересовался историей и знаю ее примерно в том объеме, который почерпнул из
рассказов не слишком эрудированных преподавателей нашей средней сто
семнадцатой школы.
— Да вы представляете себе — простой купец добивается аудиенции у императора
и получает от него в дар икону. Это же фантастика! А спустя буквально пару
дней император погибает от бомб, брошенных террористами из «Народной воли».
— Это Софья Перовская, что ли? — уточняю я, чувствуя, что мои
интеллектуальные познания оказываются явно не на высоте.
— Да-да. Хотя непосредственно Александра Второго убила бомба, брошенная
Гриневицким. Кстати, убийца и сам скончался от ран. Но дело не в этом. Зорич
привез икону, построил церковь, но судьба его сложилась трагично. Спустя
тридцать восемь лет весьма престарелого Зорича расстреляли пришедшие к
власти большевики. В построенной им церкви был устроен склад. Позже в ней
поочередно помещались то кинотеатр, то госпиталь — это в военное время, то
малый выставочный зал Союза художников. А в пятьдесят восьмом ее просто
снесли, как не соответствующую плану застройки города. На этом месте сейчас
ресторан «Золотой лев».
— Все это, конечно, очень интересно, но причем здесь погибшая Пальцева?
— Ах, да! Икона считалась утраченной. Во время гражданской войны она просто
исчезла из церкви. Ведь наш город несколько раз переходил то к белым, то к
красным. До иконы ли было тогда? И вот спустя столько десятилетий ее вдруг
находят. Это — сенсация.
Я согласно киваю головой, отмечая про себя, что эта сенсация прошла мимо
меня так же, как мимо миллиона моих рядовых сограждан. Конечно, специалисты
переполошились, поахали, поохали. Вполне возможно, и местное православное
духовенство было весьма заинтересовано в этой находке и даже готовилось
наложить на нее свою не совсем бескорыстную длань. Но для остальных жителей
нашего города, никогда ничего не слышавших о купце Зориче, очень мало
знающих о трагически погибшем императоре Александре Втором и крайне смутно
представляющих себе, кто же такая Софья Палеолог, возвращение иконы
Нерукотворного Спаса оказалось пустым звуком.
— История этой иконы всегда была овеяна какой-то темной недоброй славой, —
взволнованно продолжает Кира. — Пример тому и Зорич, и Александр Второй.
Словом, нас предостерегали о том, что этот Спас приносит несчастья. И
обладатель его фатально обречен.
— Подождите, по вашим словам, Зорича расстреляли спустя тридцать восемь лет.
А это, согласитесь, — срок. И императора взорвали уже после того, как он
передал икону Зоричу. Да и вообще здесь полная нестыковка: Зорич просил у
Александра благословения для своего, так сказать, детища, а коварный
император вместо этого подогнал ему икону с подмоченной репутацией. Это
получается как-то не по-царски. Потом отцы церкви предлагали забрать икону
из музея в храм, ссылаясь на то, что она приносит несчастья.
— Не совсем так, но где-то очень близко. Они говорили, что с подобными
вещами шутки плохи. А вот в храме иконе самое место.
— Вот так! Если эта икона действительно обладает какими-то магическими
свойствами, причем самыми негативными, как же можно помещать ее в церковь,
чтобы на нее молились сотни и тысячи людей? Молились и подвергались ее
разрушающему воздействию?
— Не знаю. Мне просто не пришло это в голову. Но ведь икона на самом деле
приносит несчастья. Пример тому — случай с Пальцевой.
— Так что же приключилось с Пальцевой кроме того, что я уже знаю? — с
нетерпением переспрашиваю я.
— Ничего, — Кира молитвенно складывает кисти рук. — Но дело в том, что она
не первая…
Глава третья
Я медленно бреду по затихающему ночному городу. Цепочки желтых фонарей,
качаясь от слабого ветерка (или это просто у меня кружится голова?) и
перемигиваясь, убегают куда-то вдаль, в никуда, в густую августовскую
темноту. Если посильнее задрать голову, то прямо над собой можно легко
увидеть мириады звезд, которые почему-то подмигивают мне. Наверное, я
все-таки немного пьян. А может, даже и не немного.
От нечего делать я мысленно начинаю прокручивать невеселый рассказ Киры по
поводу злосчастной иконы. По ее словам выходит, что за последние полгода, с
тех самых пор, как Спас Нерукотворный был окончательно передан в музей, там
совершенно неожиданно скончалось трое сотрудниц. Причем все они по очереди
несли свою вахту по наблюдению за экспонатами как раз напротив висящей на
стене иконы.
Первая из них, Мария Николаевна Бареско, умерла от сердечного приступа ровно
месяц спустя после того, как Нерукотворный был торжественно водружен в зале
исторической живописи. Что именно произошло, никто толком не знал, потому
что посетителей в этот момент в зале не было, а прочие сотрудники находились
на своих рабочих местах. Бареско была обнаружена только тогда, когда
какой-то случайный любитель искусства заглянул в зал и увидел
распластавшееся на полу тело пожилой смотрительницы в музейной униформе. К
тому времени женщина была мертва уже около получаса. Приехавшая бригада
медиков установила, что у Бареско случился обширный инфаркт. Хотя до этого
Мария Николаевна никогда не жаловалась на сердце.
Следующей была родная тетка Киры Нина Ивановна Матвеева, которую Кира
полтора года назад устроила к себе на работу. С ней вышло несколько иначе. У
Матвеевой уже давно признавали рак желудка и даже предлагали пройти курс
химиотерапии, но упрямая старуха, а она была женщиной весьма преклонных
годов, ни в грош не ставившая современную медицину, отказывалась от любого
лечения и принялась пользовать себя самыми разнообразными народными
средствами. Трудно сказать, в чем именно заключался фокус: в ошибочном ли
диагнозе, эффективности травяных настоек или просто у крепкой духом Нины
Ивановны наступил период продолжительной ремиссии, но в тот раз она выжила.
И даже смогла вести активный образ жизни. Но вот с появлением иконы Спаса
Нерукотворного, точнее с того момента, как ее пересадили на место умершей
Марии Николаевны, она вдруг как-то занемогла и сгорела буквально в течение
двух месяцев. Причем до самого конца она оставалась верной себе и так ни
разу и не обратилась в поликлинику.
— В этом я виню в первую очередь себя. Когда тетка заболела, я сначала не
придала этому значения. Обычное, мол, недомогание, старческие болячки. Ну, а
потом мне внезапно повезло: ровно на месяц меня отправили на стажировку во
Францию. Когда я вернулась, тетка была уже совсем плоха. Я собиралась
вызвать к ней врача, но она умерла на вторую ночь после моего приезда, —
вспоминала Кира Сергеевна.
И наконец — Пальцева. На этот раз Кира была бдительна, и как только
Валентина Андреевна начала понемногу прихварывать, тут же спровадила ее на
больничный. Казалось, все должно нормализоваться, потому что врачи не
находили у Пальцевой ничего серьезного, и вдруг, как гром среди ясного неба,
— этот нелепый наезд.
«И лейкемия...» — прибавил я про себя.
Какой же вывод напрашивался из всего услышанного мною? Что в музее искусств
нашего славного родного города внезапно объявилась икона-убийца? Или смерть
несчастных старушек просто нелепое совпадение, не имеющее никакого отношения
к шедевру византийских мастеров? В принципе, влезать в это дело не входило в
мои планы. Им и так уже впритык занимались в РОВД Фрунзенского района. Моя
задача состояла только в том, чтобы как можно красочней и хвалебней
живописать подвиги удалого майора и хитроумного капитана, раскручивающих
клубок замысловатых фактов. Но уж больно экзотичным оказалось все услышанное
и увиденное мною сегодня, чтобы так просто уйти в сторону.
Рассуждая таким образом, я медленно шагаю по спящим улицам города и мысленно
прикидываю, что можно предпринять в связи с самостоятельным расследованием
этого дела. Не то чтобы задался целью поиграть в Шерлока Холмса, но очень уж
хочется доказать Мансуру, что и мы, «представители желтой прессы», тоже не
лыком шиты.
Впрочем, историей с этой иконой удивить майора вряд ли удастся. Наверняка
наш Толик уже кое-что вытянул из импульсивной разговорчивой Ольги. Да и
другие подчиненные Мансура, отправленные им по домам сотрудниц музея,
наверняка тоже кое-что понарасскажут. Но я могу переговорить с Лешкой
Шахворостовым. Это именно он когда-то готовил материал в нашей газете о
невероятном шедевре. Лешка широко эрудированный и весьма разносторонне
образованный человек. Именно поэтому наш редактор и поручил ему вести отдел
культуры. Возможно, он расскажет что-то ускользнувшее от Киры Сергеевны и ее
сотрудниц. Кроме того, у меня внезапно возникла довольно смелая идейка о
том, что, возможно, найденная икона могла быть подвержена воздействию
каких-то болезнетворных бактерий и поэтому сотрудники музея, дежурившие в
течение нескольких недель напротив этого странного раритета, внезапно
заболевали и умирали.
Правда, в эту мою хитроумную гипотезу никак не вписывался неизвестный
«джип», специально сбивший Пальцеву. Но этим самым «джипом» занимались
мальчики из ГИБДД и боевые орлы Мансура, так что для себя я избираю поприще
поскромнее. Пусть моим полем битвы будет музей с его хорошенькой заведующей
и перепуганными сотрудниками.
Кстати, а что там насчет маленькой «Утоли мои печали»? Ведь Кира сказала,
что никогда не слышала о ней. Надо порасспросить Лешку, может, он что-нибудь
знает об этой одигитрии или порекомендует серьезного специалиста, которому
известно об этой крошке-иконке. Судя по словам Киры, это тоже очень древняя
и ценная вещь. Не может быть, чтобы в определенных кругах никто никогда не
слышал о ее существовании.
Наметив себе план действия на завтрашнее утро, я бодро проделываю остаток
пути до собственного жилища и почти в три часа, небрежно позвякивая ключами,
открываю дверь.
Навстречу мне, как чертик из шкатулки с секретом, выскакивает встревоженная
Светка. Ее белокурые волосы изрядно растрепаны, а из-под розовенького в
оборочках домашнего халатика выглядывает ночная рубашка.
— Санечка, ты где пропадал? — она с разбегу плюхается мне на шею. Я замечаю,
что глаза у нее подозрительно припухли, а кончик носа покраснел.
Я поспешно уворачиваюсь от горячих Светкиных поцелув, главным образом для
того, чтобы моя бдительная подруга не унюхала предательского запаха
алкоголя. Впрочем, и целоваться с ней мне сейчас не слишком-то хочется.
— Ты чего не спишь? — недовольно соплю я.
— Так тебя же нет, — жалобно тянет Светка и, отступив на один шаг, окидывает
меня торопливым взглядом, словно пытаясь убедиться, все ли у меня на месте.
— Я в редакцию позвонила, а там дежурный сказал, что тебя направили на
какое-то спецзадание в милицию.
— Света, ну какого черта ты звонишь мне на работу! — довольно невежливо
перебиваю я ее горестный рассказ.
Что и говорить, по-своему Светка права, я ни о чем ее не предупредил и не
явился домой в свое обычное время. В конце концов я бы сам мог ей позвонить
и предупредить, что задержусь. Такое уже не раз случалось. Но вся беда в
том, что я напрочь забыл о Светкином существовании, и, конечно, она кинулась
меня искать где только можно. В принципе ее поведение закономерно, но мне
очень не нравится, что таким образом она просто и естественно присваивает
себе функции законной жены, этакой толстозадой, кондовой супруги, на которые
у нее нет и не может быть никаких прав.
— Ну что, мои деньги вернули? — вспомнилось в самый раз.
— Да, — личико Светки внезапно расцветает, и это заметно даже в темноте. —
Твой друг очень приятный и обаятельный человек. Он принес не только свой
долг. Он еще и презентовал нам пригласительные билеты на именинный бал к
губернатору.
— Большой бал у сатаны... — фыркаю я.
— Ну, это же так интересно. Там будет сам губернатор с семьей. А знаешь, я
очень хотела бы посмотреть на его зятя. Говорят, он писаный красавец.
— Кто говорит? — позевывая, спрашиваю я.
— Да все мои подруги в один голос. Но при этом он очень испорченный человек.
У него, представь себе, даже есть любовница.
— У очень испорченного человека их должно быть по меньшей мере десять, —
иронизирую я над Светкиным умозаключением.
Но в чем-то она бесспорно права: губернаторский зятек уже давно стал в нашем
городе притчей во языцех.
— А губернаторскую дочь ты видел? — упорно допытывается Светка, тесно
прижимаясь ко мне своим гладким горячим бедром. — Интересно, какая она?
— Кого не видел, того не видел. Она, понимаешь ли, не любит этих тусовок.
— Вот странно. Да имей я столько, сколько она...
— Бодучей корове бог рогов не дал. Не все же балдеют от самолюбования и
всеобщего внимания. Слава богу, пока есть и скромные, достойные люди.
— Как дочь губернатора?
— Ну, примерно. Она посвятила себя благотворительности. Причем не выпячивая
и не рекламируя свою деятельность, по крайней мере, я так слышал. Она вроде
бы перечисляет какие-то деньги детским домам и приютам для бездомных.
— Ну, с ее деньгами от нее не убудет! — фыркает Светка. — Вот если бы она
последний рубль отдала, тогда...
Что ж, в проницательности моей подруге не откажешь. Порой чисто интуитивно
она выдает такое, до чего не додумался бы и человек с гораздо более высоким
интеллектом. Уж слишком много сейчас людей, буквально лопающихся от своего
непомерного богатства, но ни копейки не дающих на нужды ими же обобранных
сограждан.
— Интересно, будет она на балу или нет? — мечтательно тянет Светка. — И что
на ней будет надето? А кстати, как ты думаешь, Саша, мне-то что лучше
надеть?
Ничего, очень хочется сказать мне Светке, потому что я вовсе не собираюсь
идти на бал к губернатору. А если бы вдруг и собрался, то уж, конечно, не в
обществе моей миленькой, но простодушной сожительницы.
В этот момент перед моим мысленным взором встает точеная черноволосая Кира,
и я блаженно закрываю глаза, представляя, как бы шикарно она смотрелась на
этом пресловутом балу. Да уж, это не Светка…
…Серое редакционное здание находится всего в трех кварталах от моего дома,
поэтому на работу и с работы я обычно хожу пешком. Сегодняшний день не
исключение. Впрочем, даже захоти я проехаться на своей шестерке, из этого
все равно ничего бы не получилось. Как я уже упоминал, сей допотопный вид
транспорта по-прежнему мирно пылится в моем гараже. Ведь вчера я палец о
палец не ударил для того, чтобы хоть как-то изменить эту тупиковую ситуацию.
Зато все имеющиеся у меня деньги потратил…
В таких или примерно таких мыслях я добегаю до редакции и первым делом
устремляюсь в кабинет Лехи Шахворостова.
Шахворостов на месте. Он, скромненький и опрятный, сидит за своим рабочим
столом и, сдвинув очки на кончик носа, что-то аккуратно тюкает на своем
компьютере. На стене над его рабочим столом висит репродукция Эль Греко,
изображающая святых Петра и Павла. Сразу видно, что в отделе культуры у нас
работают тонкие эрудированные интеллектуалы.
— Привет, Леха! Это ты писал статью об иконе, найденной на трикотажной
фабрике? — обрушиваюсь я на него прямо с порога.
Леша не спеша отрывается от своего компьютера и, подняв голову, с искренним
интересом смотрит на меня поверх очков.
— Ты чего это сегодня такой? — вместо ответа спрашивает он.
— Какой — такой? — в свою очередь удивляюсь я.
— Ну, прямо лучащийся дурной энергией. И потом… с каких это пор Лисицкий из
криминальных новостей заинтересовался культурой родного города?
— Да со вчерашнего, конечно, — честно признаюсь я. — А за дурную энергию —
спасибо. Надоумил. А то я и сам не пойму, что со мной с утра происходит.
— Так что тебе надо? — уже серьезно спрашивает Лешка. О разных предметах
старины и всевозможных историях, связанных с ними, он может рассказывать
бесконечно и с упоением.
— Расскажи про икону Спаса Нерукотворного. Ну, про ту, что около года назад
откопали на трикотажке.
— Не откопали, — поправляет меня Леша. — Ее нашли в стене. Там был
оборудован тайник. Когда рабочие начали разбирать стены, они на него и
наткнулись.
— А при обнаружении этой иконы не было ничего необычного? — скромно
интересуюсь я, не зная, как подвести Лешку к занимающим меня вопросам и
тактично умолчать о связанных со следствием подробностях. — Эта икона
как-нибудь отличалась от остальных?
— Да, пожалуй. Как ни странно, она сохранилась лучше, чем найденные в том же
тайнике иконы конца восемнадцатого века.
— Ну, вот видишь. Это уже необычно. Такая древняя...
— Что ты хочешь сказать этим эпитетом? — Лешка впивается в меня глазами. —
Ведь все относительно. Во всяком случае, рублевская «Троица» создана раньше,
не говоря уж о знаменитой Владимирской Богоматери, которую, по преданию,
написал сам святой Лука.
Я растерянно застываю на месте. Как трудно спрашивать о том, чего и сам
толком не знаешь!
— А я слышал, что она тоже древняя, еще из Византии, — не очень уверенно
говорю я.
— Середина пятнадцатого века. Закат Византийской империи. А что это ты ею
так заинтересовался?
— После скажу. А вот, знаешь, еще что? Не могли ли в ней завестись какие-то
микроорганизмы? Ну, от долгого пребывания в тайнике. Как, скажем, в
саркофаге Тутанхамона?
— Исключено. В саркофаге Тутанхамона не было никаких микроорганизмов, — уже
раздраженно бросает мне Леша. — С каких пор ты вдруг начал интересоваться
историей?
— Я же сказал, со вчерашнего дня. И прости меня сирого и безголового, если я
чего-то не понимаю. Но насчет Тутанхамона я точно помню: было там какое-то
темное дело, и вся экспедиция, которая вскрывала его гробницу, умерла в
самое ближайшее время.
— Ну, если считать, что возглавлявший экспедицию археолог Картер умер где-то
лет через двадцать семь, то, возможно, ты и прав.
— Леша, я тебя умоляю, ты можешь говорить как нормальный человек? — не
выдержав, взрываюсь я.
Лешка тихонько посмеивается и откидывается на спинку своего вращающегося
кресла.
— Баш на баш, — предлагает он. — Ты мне объясняешь, зачем тебе все это надо,
а я снабжаю тебя необходимыми сведениями.
— Леша, а в твоем роду евреев не было? Уж больно ты тороват для
потомственного интеллигента.
— Как хочешь, дорогой. Разойдемся с миром, — откровенно издевается надо мной
Шахворостов.
— Ну, черт с тобой, слушай, — сдаюсь я наконец. — С тех самых пор, как икона
появилась в нашем музее, там поочередно скончались три
старушки-смотрительницы. И все они несли свою вахту как раз напротив иконы
Нерукотворного Спаса.
— Исключено. Совпадение, — авторитетно изрекает Леша.
— А если представить на миг, что все-таки нет? Что с этой иконой не совсем
все в порядке, что бы ты предположил?
— Ничего, — Леша неопределенно пожимает плечами. — Дело в том, что
происшествие с гробницей Тутанхамона — сильно раздутая прессой цепочка
печальных совпадений. А вот в Польше в восьмидесятых годах действительно был
прискорбный случай, когда ученые, вскрывающие гробницу польского короля
Стефана Батория, погибли от обнаруженных там болезнетворных микроорганизмов.
— Ну вот, видишь! — от полученного удовлетворения я потираю руки.
— Ничего я не вижу. Если даже допустить, что в гробнице Тутанхамона
действительно что-то было, хоть это полный абсурд, то ведь и не открывали ее
в течение чуть ли не двух с половиной тысяч лет. Захоронение Стефана Батория
тоже простояло нетронутым несколько столетий. А тут каких-то семьдесят лет.
Нет, это абсолютно исключено.
— Не скажи, Леша, не скажи. В природе чего только не бывает. Может быть,
там, на трикотажке, среда для микроорганизмов была какая-нибудь особенно
подходящая.
— Но даже и в этом случае ты совершенно не прав, — насмешливо заключает
Лешка.
— Это почему же? — чувствуя себя слегка уязвленным, интересуюсь я.
— Да потому, что в обоих приведенных для сравнения случаях кто пострадал
больше всего? Те, кто непосредственно участвовал в открытии зараженного
объекта. А в рассказанном тобой случае почему-то пострадали сотрудники
музея, куда икону доставили уже после исследований в Москве. А пострадать
должны были рабочие, разбиравшие стену на трикотажке.
На это мне практически нечего возразить. Лешка, конечно, прав: икона,
побывавшая в руках исследовавших ее экспертов, без сомнения, изучена вдоль и
поперек.
— У тебя еще что-нибудь ко мне или я могу приниматься за работу? — снимая
очки и массируя пальцами переносицу, интересуется Лешка.
— Ты слышал когда-нибудь об одигитрии «Утоли мои печали»? — бухаю я наобум.
Лешка удивленно хмурит брови.
— Нет, никогда, — растерянно признается он.
— А не подскажешь, кто бы мог проконсультировать меня по этому вопросу?
— Вообще-то в нашем городе есть один действительно высококлассный специалист
Владимир Петрович Квасник…
Я вздрагиваю, потому что вчера уже слышал это имя.
— А ты не мог бы свести меня с ним для беседы? — не слишком уверенно
предлагаю я.
— Почему бы и нет? Он старик гостеприимный и интересный. Только я все равно
не пойму, чего это ты искусством так заинтересовался? — снова водрузив себе
на переносицу очки, цедит сквозь зубы Лешка.
— А я и сам не пойму, — честно признаюсь я. — Просто это дело с
бабками-смотрительницами меня страшно заинтересовало.
— Бабки, они и есть бабки. Значит — старые, оттого и мрут одна за другой, —
философски изрекает Лешка и неожиданно для меня добавляет: — А ты вообще
знаешь, что история нашего музея темна, запутанна и трагична?
— Чего-чего? — не веря своим ушам, переспрашиваю я.
— Да, именно, трагична, — кивает Лешка.
Я растерянно смотрю в его круглое, чистенькое и свежее лицо. Он что, решил
поиздеваться надо мной напоследок?
— Основу нашего музея, открытого вскоре после гражданской войны, — как ни в
чем не бывало начинает свой рассказ Лешка, — составила коллекция князя
Кучум-Кутайсова. Самого князя, кажется, шлепнули, а коллекцию забрали в
народное пользование. Хорошо еще, что попросту не разворовали, а создали
музей, куда вошли, конечно, и другие экспонаты, но главной-то была эта
коллекция. Так вот, первого директора музея Сирагузскую Серафиму
Владимировну убили в тридцать восьмом году.
— Репрессии, — догадываюсь я, и, как оказывается, преждевременно.
— Банальная уголовщина. Ее зарезали дома кухонным ножом. Но убийц или убийцу
так и не нашли. Вместо Сирагузской директором был назначен ее давний
заместитель Андрей Млыник. Он директорствовал до войны. А во время
эвакуации, спасая имущество музея, оказался в окружении и примкнул к отряду
партизан «Красный Октябрь», в которым и погиб во время карательной
экспедиции, предпринятой оккупантами. Коллекцию вывезти он не успел, но
указал кому-то место, где спрятал ее и остальное имущество музея. После
войны это место было тщательно исследовано, но никаких следов коллекции
Кучум-Кутайсова там не обнаружилось.
— А остальные музейные экспонаты? — как зачарованный, спрашиваю я.
— Остальные экспонаты были на месте…
— Послушай, — перебиваю я его. — А не могла ли «Утоли мои печали»
принадлежать коллекции этого самого Кучума?
— Исключено, — весомо произносит Лешка свое излюбленное словечко. — Все
экспонаты коллекции хорошо известны, описаны и сфотографированы. Ничего даже
близко похожего там нет. А почему ты спрашиваешь?
— Видишь ли, одна из умерших старушек была дочерью Андрея Млыника, —
отделываюсь я от Лешки полуправдой.
Тут наступает черед удивляться самому Лешке.
— На самом деле? — делает он круглые глаза. — Какая странная штука жизнь...
Похоже, мое сообщение несколько сбило с него его всегдашнюю самоуверенность,
и я спешу этим воспользоваться, чтобы окончательно добить Лешку.
— Кстати, откуда ты все это знаешь насчет музея? — как можно небрежней
спрашиваю я.
— Если честно, то от Квасника. Он — удивительный старик, — неожиданно для
меня искренне признается Лешка. — Я же говорил уже, что в истории нашего
края он ни с кем не сравнимый дока.
— А я думал — от Левадний.
— А что Левадний? Милая девочка, хорошо за тридцать, с точеной фигуркой,
обвешанная импортными тряпками. За границу мотаться она умеет классно, но по
работе плевка Квасника не стоит. Это тебе не Сирагузская. Та из руин по
крохам создала наш музей.
Несколько задетый подобной характеристикой Киры, я довольно невежливо
возражаю:
— А мне Левадний показалась толковым специалистом.
— Саша, вам с вашими криминальными хрониками и Ляпис-Трубецкой, возможно,
показался бы самим Александром Сергеевичем, — высокомерно обрывает меня
Лешка.
— А, черт с тобой... Тогда сведи меня с твоим седовласым светилом, и я
научусь отличать черное от белого, — полушутливо-полусерьезно продолжаю я
гнуть свою линию.
— Заметано, — смеется Лешка, и я с сознанием исполненного долга покидаю его
кабинет.
Время до обеда я посвящаю своим редакционным проблемам. Что-то нужно
доделать, что-то допечатать, что-то подшить. Я все еще на подъеме и все у
меня спорится. Беспечно насвистывая, я потихоньку занимаюсь то тем, то
другим, с удовольствием предвкушая время после обеда, когда я согласно
своему обещанию смогу позвонить Кире. Правда, сначала я должен связаться с
Мансуром и провентилировать обстановку. Вполне возможно, что ушлый Толик или
еще кто-нибудь из оперсостава исхитрился откопать что-нибудь интересное.
Без пятнадцати двенадцать — я встаю и устремляюсь в редакционный буфет. Пара
пирожков с капустой и неизменный кофе составляют мой скромный обед. Ничего,
переедать мне сейчас совсем не обязательно. Я должен быть стройным, как
тополь. Вот только для чего? Или для кого?
Чувствуя приятную полунаполненность в желудке, я возвращаюсь в свой кабинет
и набираю номер Мансура. На другом конце, словно меня там уже ждали, с
готовностью раздается его слегка искаженный помехами голос.
— Майор Бикбулатов слушает.
— Привет, майор. С тебя пол-литра за хорошие новости. Сегодня я абсолютно
точно могу объяснить тебе, чем были перепуганы сотрудники музея, — гордо
сообщаю я, прекрасно понимая, что мое сообщение уже не новость для Мансура.
— Что, удалось разговорить эту черненькую куколку? — смеется в ответ Мансур,
и я окончательно понимаю, что он уже все знает.
— А ты, я вижу, не очень и удивлен. Не иначе, как Толик все сведения принес
тебе вчера на блюдечке с голубой каемочкой.
— И не только. Все эти женщины из музея были настолько испуганы и растеряны,
что просто жаждали излить боль своих сметенных душ. Так что моим ребятам
оставалось только изобразить из себя жилетку, и слезы градом полились из
глаз престарелых сотрудниц.
— Ну, моя-то не престарелая, — с гордостью заявляю я.
— Твоя девочка что надо, — смеется Мансур. — Она вторая по красоте в нашем
городе после моей Женьки.
Я не выдерживаю и тоже усмехаюсь, представив необъятную низкорослую Женю
Бикбулатову возле грациозной, как кошечка, Киры.
— Ну и что ты думаешь предпринять? — интересуюсь я.
Конечно, я не так прост, чтобы всерьез поверить, что Мансур откроет мне все
свои карты, но вдруг он случайно о чем- то проболтается, и тогда у меня
появится шанс продолжить свое собственное следствие, так бесславно
забуксовавшее после разговора с Лешкой Шахворостовым.
— Приезжай, потолкуем, — милостиво разрешает мне Мансур. — Только
поторопись, через полтора часа у меня совещание.
— Уже еду, — вру я ему, потому что вместо того, чтобы рвануться во
Фрунзенское РОВД, я поспешно набираю предусмотрительно заготовленный телефон
музея искусств и извиняющимся голосом прошу пригласить Левадний.
— Это я, — голос Киры звучит негромко, и я с глубоким разочарованием
улавливаю в нем уже знакомые мне нотки отчуждения.
— Кира, Кира Сергеевна. Это Лисицкий из «Родного края»! — Я хочу говорить
напористо и небрежно, но это мне не удается.
— Здравствуйте, Саша.
— Кира, я бы очень хотел с вами встретиться, — ляпаю я первые попавшиеся
слова.
— Зачем? — невесело уточняет она после долгой-предолгой паузы.
— Ну, мы бы сходили куда-нибудь, — совсем не находчиво отвечаю я.
— В кино? — легкая ирония ее тона несколько скрашивает холодную
настороженную сдержанность.
— Ну почему в кино? У меня, между прочим, имеются два пригласительных билета
на бал к губернатору.
— «Большой бал у сатаны»? — просто невероятно, — она слово в слово повторяет
мое вчерашнее изречение.
— Вы тоже любите Булгакова? — обрадованно кричу я в трубку.
На том конце опять повисает длительное молчание.
— Нет, я не люблю Булгакова, — негромко вздыхает Кира. — И вообще, Саша, нам
не надо встречаться.
— Это еще почему? — я изо всех сил стискиваю трубку и внезапно становлюсь
красноречивым. — Вы мне очень нравитесь, Кира. Очень! И этот бал... он будет
просто замечательный. Огромная луна, фонарики на деревьях, где-то звучит
музыка, и тысячи пар кружатся под ее звуки. — Я не имею представления, как
может выглядеть бал нашего губернатора, и поэтому вру напропалую.
— Саша, вы хоть знаете, что за люди там будут? — внезапно перебивает меня
Кира. — Вы когда-нибудь бывали на губернаторских приемах?
— Нет, а что? — честно признаюсь я.
— Что мне в вас определенно нравится, так это ваша непосредственность.
— Ну так это уже полдела! Когда узнаете меня лучше, я понравлюсь вам
целиком, — не сдаюсь я.
— Саша, Саша...
— Ну, скажите же, что согласны пойти на этот пресловутый бал сатаны, и я
прекращу все свои грязные домогательства.
— А они еще и грязные? — уже откровенно смеется Кира. Только вот смех у нее
какой-то невеселый.
— Нет, они чистые, чистые, чистые!.. Они как «Комет», даже микробов убивают,
— плету я невесть что, лихорадочно прикидывая, как в случае Кириного
согласия выцарапать у Светки эти билеты. — Так вы согласны?
— Да, вроде как согласна, — устало отвечает она.
— Трижды ура! Бал состоится в субботу. Я перезвоню вам завтра перед концом
рабочего дня. Мы встретимся и все обсудим.
Кира молчит. Но так как в нашем народе бытует утверждение, что молчание —
знак согласия, я поспешно прощаюсь и вешаю трубку, опасаясь, как бы она не
передумала.
Теперь все. Я должен бежать к Мансуру. В надежде, что этот черноглазый азиат
поделится со мной своими хитроумными догадками и замыслами.
Ах как пригодилась бы мне сейчас моя старая шестерка. Но на нет и суда нет,
поэтому я поспешно залетаю к нашей редакционной бухгалтерше Алине Николаевне
и под честное слово выцарапываю у нее аванс. Алина знает о моем важном
предъюбилейном задании и поэтому не слишком сильно сопротивляется. И когда
я, счастливый обладатель только что полученных рублей, на такси подъезжаю к
Фрунзенскому РОВД, до совещания Мансура остается не более тридцати минут.
— Запаздываешь, — неодобрительно бросает он. — У меня ведь не детский сад.
— Виноват. Я же без колес, — жалобно оправдываюсь я. — Ну, прости меня
такого-сякого.
— Ну, давай выкладывай, что услышал от своей королевы, — милостиво разрешает
мне Мансур, и я поспешно пересказываю ему услышанное вчера от Киры.
Мансур слушает внимательно, время от времени покачивая головой. Не поймешь —
то ли одобряет, то ли порицает мои действия.
— Слушай, а больше она тебе ничего не рассказала? — безнадежно
переспрашивает он меня под конец, и по его огорченному лицу я понимаю, что
рассказы, подобные моему, он в тех или иных вариациях сегодня уже слышал.
— Нет. Она только говорила, что ей очень страшно.
— Хм, ну чего тут бояться? Не понимаю, — пожимает плечами Мансур. — Скорее
всего это просто цепь нелепых совпадений.
— А следы облучения, а «Утоли мои печали»? — энергично протестую я.
— А с чего ты взял, что все старухи умерли от облучения? Из того, что я
слышал, пока следует, что у одной был инфаркт, у другой рак. А Пальцеву и
вовсе сбила машина.
— Мансур, не темни. Выкладывай свои планы. Я ведь тебя не первый год знаю.
Ты сейчас на свое совещание побежишь, а я тут буду тебя дожидаться и
буквально лопаться от нетерпения.
— Планы-то у меня наполеоновские. Но это следователю, а не мне решать, что
из них воплотить в жизнь, а что похерить. Но, вообще-то, я собираюсь
проконсультироваться со специалистами по поводу этой маленькой иконки,
которую мы нашли у Пальцевой. Потом облучение. Его, как ты сам понимаешь,
вызывает какой-то радиоактивный источник. Я хочу проверить все организации,
где в том или ином плане применяются радиоактивные препараты, причем не
обязательно в чистом виде, и посмотреть, не пересекаются ли они каким-нибудь
образом с Пальцевой или с кем-нибудь из ее окружения.
— Слушай, а ты не собираешься предпринять эксгумацию двух предшественниц
Пальцевой.
Мансур тяжело вздыхает:
— Не знаю, согласится ли прокурор, — разводит он руками. — Официально первая
жертва Нерукотворного Спаса умерла от инфаркта. Тут еще не известно, как он
поглядит.
— А вторая умерла от рака, — подсказываю я. — При нем применяется облучение.
Ты можешь давить на этот неоспоримый факт.
— Ну, Матвеева-то нигде в клинике не облучалась. И вообще с ее эксгумацией
сложно. Ее кремировали, не производя вскрытия.
— Почему?
— Сам понимаешь: пожилую старушку, которая имеет такой диагноз, никакой врач
на вскрытие не потащит. К тому же родственники и не настаивали. Умерла и
умерла.
— Но ведь диагноз-то ей был поставлен несколько лет назад, а она жила себе
до появления этого самого Спаса и в ус не дула. Разве врачей не должен был
заинтересовать этот случай?
— Ну, во-первых, врачи ничего не знали и знать не могли о каком-то там
Спасе. Во-вторых, врач «скорой помощи», которого вызвали к умирающей,
никакого заключения о смерти не выписывал. А написал его врач из
поликлиники. Но тут такая тонкость. Старушка за несколько месяцев до смерти
при содействии родственников поменяла имеющуюся у нее комнату в коммуналке
на маленькую однокомнатную квартирку в другом микрорайоне и по новому месту
жительства у врача не наблюдалась. Когда понадобилось свидетельство о
смерти, племянница попросту принесла карточку Матвеевой из прежней
поликлиники, где черным по белому было написано «рак». После этого врач
безропотно выписал необходимый ей документ.
Ай да Кира, ай да тихоня! Как ловко она обделала это дело! Да, в
сообразительности ей не откажешь.
— А кто наследует квартиру покойной?
— По сути, никто. То есть у старушки аж целых девять племянников и
племянниц. Завещания она не оставила, так что если следовать букве закона,
то ее имущество, сиречь однокомнатная квартира, оцениваемая примерно в
четыреста тысяч, должна делиться на девять равных частей. Согласись,
получается не так уж и много на каждого из родственничков.
— И что, Левадний ничего не перепало после смерти тетки?
— Левадний? Нет. Нина Ивановна еще при жизни передала одной из племянниц все
свои сбережения. Именно та и занималась ее похоронами.
Очевидно, мое лицо слишком откровенно выдает полную растерянность, поэтому
Мансур неожиданно подмигивает мне и, явно забавляясь, спрашивает:
— Признайся, ты ведь начал подозревать эту куколку из музея?
— Да с чего ты это взял? — вяло отбиваюсь я.
— У тебя на лице было написано. Но к истории со свидетельством о смерти она
вроде бы не имеет никакого отношения.
Я искренне рад. Настолько искренне, что Мансур с сожалением смотрит на меня
и сочувственно спрашивает:
— Что, зацепило?
— Глупости, — вяло отбиваюсь я. — Ты мне лучше скажи, что дальше-то делать
собираешься.
— Ребята из ГИБДД отрабатывают версию с «джипом». А я хочу изъять икону из
музея и еще раз отправить ее на экспертизу. Только теперь она будет
судебно-медицинской. И вообще я хотел бы поговорить с кем-нибудь из
специалистов по поводу этой иконы. А то полнейший абсурд получается. Семь из
восьми опрошенных сотрудниц музея в один голос показали, что икона Спаса
Нерукотворного отправила на тот свет трех женщин подряд. И только одна из
них, та самая ушлая старушка, которая вчера сразу смекнула, что наш визит
неспроста, заявила, что их убило что-то совсем другое.
— Что? — навостряю я уши.
— Так она не сказала, что именно. Просто заявила, что в мире очень много зла
и часто мы ищем его совсем не там, где оно на самом деле притаилось.
— Звучит философски, но как-то уж очень не конкретно.
— Это точно, поэтому я и хочу конкретно поинтересоваться историей иконы. Уж
больно невероятно, что три вполне крепкие старушенции умирают одна за
другой, стоит им какое-то время посидеть перед определенным музейным
экспонатом.
— Знаешь, у нас есть такой сотрудник Алексей Шахворостов. В нашей редакции
он ведет отдел культуры. Так вот он обещал свести меня с неким профессором
Квасником. Лешка считает, что это самый классный специалист из всех
имеющихся в нашем городе.
— Квасник, Квасник... Где я слышал эту фамилию?
— О нем вчера упоминала Левадний.
— Да-да. Она говорила что-то о возможных контактах Квасника и Пальцевой.
— Да нет, она как раз говорила, что виделись они несомненно, потому что
Квасник частенько заглядывает в музей, но вероятность их близкого знакомства
она отрицала.
— Ты подозрительно точно запоминаешь все, что связанно с Левадний. Но,
похоже, к Кваснику сходить действительно стоит. Иконы, искусство... Не силен
я в этом.
— Да и я не очень силен, — охотно соглашаюсь я. — Ну, а сегодня что ты
конкретно собираешься делать?
— А сегодня после совещания, посвященного нашему участию в предстоящем
юбилее родного города, я намереваюсь наведаться в музей и попытаться изъять
у них этого загадочного Спаса.
— А есть разрешение прокурора на изъятие? — интересуюсь я, прекрасно зная,
что подобные дела так просто не делаются.
— Не более, чем разрешение на эксгумацию тела Бареско, — усмехается Мансур,
хитро щуря свои узковатые черные глаза.
— Ну, тогда так они тебе ее и дали. Пятнадцатый век, музейная редкость. Да и
хранить ее надо в особых условиях.
— Если откровенно, то изымать ее сегодня я не собираюсь, — скромно
потупившись, как бы по секрету сообщает Мансур. — Просто хочется посмотреть
на их реакцию, когда они узнают, что я вплотную решил заняться этой иконой.
Понимаешь, бабьи сплетни это одно, а конкретное изъятие это уже другое. Это
серьезно.
Тонкий психологический этюд. Да ты почти Фрейд, мой дорогой друг из
Фрунзенского РОВД!
— Хочешь со мной? — великодушно предлагает Мансур. — Посмотришь со стороны.
Может, что и заметишь.
Хочу ли я? Странный вопрос... Конечно хочу, ведь это дает мне возможность в
очередной раз и при этом как бы неожиданно встретиться с Кирой. И, кстати,
поточнее условиться с ней насчет субботнего приема у губернатора. А то
телефонный разговор, несмотря на всю мою настойчивость, имел какой-то
оттенок неопределенности.
— Ну, я в общем-то не против. А, кстати, где наш неугомонный Толик? Ему,
по-моему, тоже приглянулась стройная заведующая музеем, — как можно
небрежней спрашиваю я.
Мансур тяжело вздыхает.
— У Толика ответственное задание, — печально покачивая головой, сообщает он.
— Ребята из ГИБДД раскручивают дело с «джипом». Там, на месте преступления,
остались достаточно четкие отпечатки протекторов. Они же работают и со
свидетелями наезда. Себе я оставил музей, потому что обстановка там мне
кажется какой-то странной. Хотя это, может быть, только воображение. Толику
досталась и отработка следов облучения у умершей Пальцевой. А это, я тебе
скажу, дело скучное и долгое. Как мне объяснили, радиоактивные элементы в
чистом виде применяются совсем не редко. А уж в виде соединений могут
встретиться во многих НИИ нашего миллионного города. Не следует забывать и о
промышленных предприятиях и онкологических лечебных учреждениях. Так что
работы у Толика непочатый край.
— А как источник излучения можно использовать в строго направленных целях?
Например, как в нашем случае? — спрашиваю я, потому что в химии силен
примерно так же, как в истории.
— Это вполне по силам сведущему специалисту, — авторитетно заявляет Мансур и
тут же, подмигнув мне, смеется: — Менделеевым меня считаешь, да?
— Да, сложную ты Толику задачу поставил, — сочувствую я. — А что говорит
следователь?
— А что он говорит? Он оперирует теми фактами, которые мы предоставим в его
распоряжение. А потом, у него все строго. Справки, протоколы, официальные
допросы... Никакого полета фантазии. Ой, что-то я заболтался с тобой,
Лисицкий, — внезапно спохватывается Мансур. — Мне же на совещании быть пора.
Ты меня здесь подождешь или встретимся где?
— Давай в четыре у музея, — предлагаю я, прикидывая, что за это время успею
заскочить домой и что-нибудь перекусить.
Дома меня ждет сюрприз из разряда чрезвычайно неприятных. Не подумайте, что
верхний сосед неожиданно протек на меня из своей вовремя не слитой ванны или
что ловкие гастролеры-домушники проникли в мое незащищенное жилище через
форточку и вынесли все мое не слишком обильное имущество. Вовсе нет. Но все
равно, когда я переступаю порог своей квартиры, мое сердце тоскливо
сжимается в предчувствии чего-то неизбежного.
Вхожу и столбенею. Почти все предметы Светкиного не очень замысловатого
гардероба извлечены из шифоньера на свет божий и небрежно разложены на
диване, стульях, прямо на полу. Посреди этого бедлама гордо восседает Светка
и перебирает какие-то свертки в магазинной упаковке.
— Что это? — с самым глупым видом спрашиваю я.
— Собираюсь на субботний бал к губернатору, — со счастливым видом заявляет
Светка. — Там будет столько разодетых людей, поэтому я решила тоже немного
приодеться. Ведь ты же не хочешь, чтобы я рядом с тобой выглядела как
какая-то провинциалка!
Светка поспешно вскакивает на ноги и, энергично отпихнув какой-то сверток, с
радостным смехом устремляется ко мне. Я не успеваю увернуться, и она
запечатывает мои губы таким горячим, жгучем и долгим поцелуем, что мне едва
удается перевести дух.
— Смотри, какое платье я отхватила к губернаторскому балу. Ты непременно
должен одобрить мой выбор.
Только тут до меня окончательно доходит, что Светка всерьез собирается на
этот званый вечер и, кажется, уже успела вбухать в подготовку к нему всю
имеющуюся в доме наличность.
При последней мысли я невольно холодею. А что если она растранжирила и
деньги, полученные от Акочепяна? Ведь именно на них, оставляя Светку где-то
за бортом, я вознамерился красиво поухаживать за Кирой.
— Ты что, взяла эти доллары?
— Нет, конечно. Когда это я без спросу брала твои деньги? — гордо
выпрямляется Светка. — Просто я обратилась к родителям и объяснила им, что
значит для твоей карьеры этот вечер. И, представь, они все поняли.
Я испытываю резкое чувство облегчения, круто замешенное на стыде. Светкины
родители относятся к категории малообеспеченных бюджетников, значит, эта
дурочка выгребла у них последние копейки. А на бал она, в сущности, не может
попасть ни при каком раскладе, хотя бы потому, что я уже пригласил туда
Киру.
Светка тем временем принимается азартно распаковывать свертки, демонстрируя
мне какие-то воздушные розовые и белые тряпочки, рассматривать которые у
меня нет ни времени, ни желания.
— Светлана, я ведь с работы заскочил. Мне бы чего-нибудь пожевать, — вяло
отбиваюсь я.
— Так есть борщ, — Светкина энергия получает новое направление, и она,
поспешно швырнув тряпки на диван, рысцой мчится на кухню разогревать мне
вчерашний борщ. Когда я через пятнадцать минут выбираюсь из кухни, Светка
уже вертится у зеркала, придирчиво изучая свой наряд.
Спору нет — розовое ей к лицу, и это пышно взбитое облако оборок, рюшей и
воланов, способное на других смотреться смешно и нелепо, идет ей так, словно
она в нем родилась. Не знаю, одеваются ли так на прием к губернатору, но
Светка явно превзошла себя самое и сейчас, скромно рдея, ждет моей реакции.
— Вообще-то это нечто, — неопределенно цежу я сквозь зубы, прекрасно
понимая, что высказать одобрение — все равно, что подарить ей необоснованную
надежду на первый бал Наташи Ростовой.
— Тебе нравится? — робко интересуется Светка, делая танцевальное па в мою
сторону.
— Вообще-то очень даже ничего. Только нельзя ли эти тряпки сдать обратно?
— Сдать? — удивленно переспрашивает Светка и замирает на месте. — А зачем?
— Затем, что мы вряд ли пойдем на этот бал, — втянув голову в плечи, как
перед прыжком с парашютом, сообщаю я.
— Это как? — от неожиданности Светкино лицо делается таким откровенно
беспомощным, что мне на минуту становится ее жаль. Человек старался,
выискивал деньги, бегал по магазинам, волновался, замирал в сладком
предвкушении и вдруг такой облом... Не давая своей жалости перерасти в
чувство глобальной вины, я с ходу начинаю сочинять совершенно фантастическую
версию о том, что по причине написания статьи об успешном расследовании
архисложного и архисекретного дела завтра должен буду отправиться в Москву.
Как минимум на пять дней.
Светка слушает меня, не перебивая, чуть приоткрыв свой свежий розовый рот.
За эту готовность слушать и верить любой самой невероятной выдумке я и
выделил это божественное создание из целого сомна ей подобных
бабочек-однодневок.
— Что же ты не сказал мне сразу? — с укором качает она белокурой головкой, и
я готов прослезиться от ее простодушной доверчивости. — Я бы приготовила
тебе вещи.
— Лапочка моя, — я искренне растроган, — сложишь их вечером. Я ведь уеду
только завтра.
В голове я тем временем прокручиваю все возможные варианты отступления и
прихожу к выводу, что несколько дней мне придется пожить у гостеприимного
Мансура, благо его необъятная Женя питает ко мне неистребимо дружеские
чувства.
— Не волнуйся, Саша, я все прекрасно приготовлю, — голос Светки нежней
сливочного масла. — А знаешь, что я подумала, — робко спрашивает она,
заглядывая мне в глаза виноватым и все же чуть лукавым взглядом. — А что
если я возьму Танюшку Шиханову и мы с ней вдвоем все же сходим на этот
дурацкий бал?
Несколько секунд я безмолвно раскачиваюсь из стороны в сторону, пока,
наконец, не соображаю, как же мне выпутаться и из этой ситуации.
— Нет, Светик, нет. Я непременно должен вернуть эти подношения нашему
бывшему другу и приятелю. Не хочу быть обязанным. И вообще…
Не давая ей времени для ответа, я выскакиваю за дверь и с энтузиазмом
направляю свои стопы к городскому музею искусств.
Продолжение следует
Написать
отзыв в гостевую книгу Не забудьте
указывать автора и название обсуждаемого материала! |