> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > МОЛОКО
 

Марина Котова

МОЛОКО

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ 

О проекте
Проза
Поэзия
Очерк
Эссе
Беседы
Критика
Литературоведение
Naif
Редакция
Авторы
Галерея
Архив 2008 г.

 

 

XPOHOC

Русское поле

МОЛОКО

РуЖи

БЕЛЬСК
ПОДЪЕМ
ЖУРНАЛ СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
СИБИРСКИЕ ОГНИ
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ГЕОСИНХРОНИЯ

Марина КОТОВА

Вспоминая Евгения Чернова

    

Марина Котова.

Мифическое время — так я могу сказать о своей учебе на Высших литературных курсах. Роковое время. Мы приехали учиться на сломе веков. 1999 год. Многие ждали Миллениума как конца света. Мир утратил устойчивость, мир казался хаосом. Сколько страшного пережили мы вместе со всей страной! Взрывы жилых домов, трагедию на станции метро «Пушкинская» (помню, как сидя в общежитии, переживали мы за тех наших товарищей, которые могли оказаться на месте взрыва), гибель подводной лодки «Курск». Все это пришлось на время нашей учебы. На наших глазах горела Останкинская башня, буквально на глазах. Из окон седьмого этажа было видно, как тушили пожар с вертолетов, похожих издали на опасливых стрекоз.

Но главным для нас была Литература. У каждого из нас была своя судьба, далеко не всегда счастливая. Для кого-то ВЛК были последним шансом вырваться из мертвящей атмосферы провинции, выйти к читателю. Для других — счастливой возможностью заняться непосредственно писательским трудом, не зарабатывать, чтобы содержать семью, а писать! Свободное время, общение с людьми, близкими тебе по духу, с настоящими писателями — казалось бы, подарок судьбы. Но многие, получив этот подарок, просто не знали, что с ним делать. Вырвались на свободу. А что дальше?

Помню, проректор ВЛК Валентин Васильевич Сорокин первого сентября сказал нам: «Вы такие красивые, молодые, талантливые, не разрушайте себя! Не пейте! Ведите себя достойно. Используйте свой шанс. Работайте!» Он знал, о чем говорил.

До сих пор вспоминаю годы учебы как самые насыщенные, самые замечательные в своей жизни. Мы застали то время, когда государство еще что-то делало для писателей. Мы учились бесплатно. У нас были замечательные преподаватели. У каждого из нас была своя комната на седьмом этаже общежития литинститута, после нас жили уже по двое. Нас кормили в столовой. На этаже был бесплатный телефон. Большинство из нас получали стипендию от Союза писателей России. Во многом, заслуга была, конечно, Валентина Васильевича. Вспоминаю его с благодарностью. И тот, кто хотел, работал. Кто не хотел — пил.

 

Самые яркие впечатления от учебы на ВЛК у меня связаны с нашим семинаром прозы, и конечно, с Мастером — Евгением Евгеньевичем Черновым, яркие и в то же время трагические.

Мы были его последним выпуском. Предчувствовал ли он это? Возможно. Большой писатель, он несомненно обладал даром предвидения, но думается, в большей степени относительно того, что касалось судеб страны, мира в целом, чем своей собственной. Но об этом скажу позднее.

Впервые я увидела Чернова во дворике Литинститута. И сразу подумала о нем — Мастер.

Держался он необыкновенно прямо. Вид у него был бодрый и подтянутый. Небольшого роста, он казался высоким и значительным. Честно говоря, ни до, ни после не встречала я людей, умеющих держаться и вести себя с таким достоинством, в любых, даже самых сложных жизненных обстоятельствах. Достоинство — ключевое слово к характеру Евгения Евгеньевича. Достоинство и благородство.

Лицо его, умное, несколько изможденное, со впалыми щеками, трагическими складками у рта, освещалось тем внутренним огнем, которым питалось его творчество. При взгляде на него не возникало вопросов о его профессии — Писатель.

Он сам говорил, что нигде ни разу не предъявлял писательского билета. Ни у кого и сомнений не возникало, что он может оказаться самозванцем.

На первом же семинарском занятии меня приятно поразило, как он держался и говорил с нами. Уверенно и свободно, как равный с равными. Удивительно, но умел он придавать одним своим присутствием особую значимость обстановке, вещам, его окружающим. Неторопливо входил он в аудиторию, здоровался, садился за стол, откинувшись на спинку стула, сцеплял крупные, умные руки на столе, и, наконец, с улыбкой, мягкой, благожелательной, от которой светлело все его лицо, обводил нас взглядом, и будто предвкушая несказанное удовольствие, спрашивал: «Ну, кого мы сегодня обсуждаем?»

Обычно копии рукописи «жертва» раздавала заранее, примерно за неделю, но иногда, особенно когда рассказы были небольшие, читали вслух. Разбирали строго, скидок не делали. Реагировали на критику по-разному. На семинаре, если обсуждаемое произведение разбивали в пух и прах, человек еще держался, делал вид, что все в порядке. А вернувшись в общежитие, давал выход своим эмоциям. Всякое бывало: и плакали, и ругались, и истерики закатывали. Из чего сделала я вывод, что писатель существо хрупкое и ранимое, даже если внешне выглядит как Илья Муромец. Один добрый молодец, румяный, косая сажень в плечах, после разгромного обсуждения пил три дня, до полной потери памяти. Помню, его положили на кровать в комнате у Миши Крупина, закрыли красной плюшевой скатертью с желто-золотой бахромой — ни дать ни взять павший боец под красным знаменем. И лежал он так труп-трупом, даже не мычал. Через три дня он пришел в себя, попросил чаю и, пошатываясь, бледный, вышел на улицу. Больше его никто из нас не видел. Первое обсуждение стало последним. Остались самые стойкие. Юрий Невский, Алиса Поникаровская, Михаил Крупин, Галина Полынская, Алексей Гатапов, Людмила Гаркавая, Валентин Постников и я. Правда, Галя и Валентин ушли с курсов, но писать продолжали. Насколько я знаю, от литературного труда никто из нашего семинара не отрекся.

 

Так вышло, что до приезда в Москву я о Чернове не слышала, и впервые с его произведениями познакомилась во время учебы на ВЛК.

Никто не писал так о девяностых, об осаде и расстреле Белого дома — так правдиво, так емко и страшно. Помню, меня буквально потряс рассказ «Экстрасенс», написанный от лица защитницы Белого дома, простой женщины, в уста которой автор вложил точные и верные слова, чтобы выразить суть явления: «Мертвое лицо. Потухшие глаза. Не было в них ничего кроме собачьей усталой тоски. Ложись и помирай. А что, вдруг подумала я, сколько таких, живущих нашей кровью, нашей душевной силой… Кто знает, может, действительно нашим духом питаются? А у нас, когда автоматы пошли строчить направо и налево, особая душевная сила была. А вдруг она подкрепить себя пришла последними человеческими стонами?..»

Никто так, как Чернов, не выявил так четко все то черное и злобное, что скопилось в те постыдные для России дни вокруг невинных жертв. По сути, он создал в книге «Беспредел» энциклопедию современных демонов, демонов в человеческом обличье. Экстрасенсы, лжепророки, продажные политики, репортеры, равнодушно снимающие ради сенсации умирающего, мародеры. Живые мертвецы. Один из самых страшных рассказов «Плясуны» о людях в черных сюртуках и черных шляпах с широкими полями, лихо отплясывающих возле Горбатого мостика на человеческих костях. И опять Чернов выступает мастером детали. Всего несколько фраз — и мы становимся свидетелями циничного, жуткого действа: «Вскидывая ноги вперед, вращая верхней частью туловища, засунув два пальца в жилетный карманчик, вытянув вперед другую руку, они образовали круг. И пляска началась. Что-то жуткое, запредельное было во всем этом… Пожарище… Трупы… Гильзы в засохшей крови, утробные вскрики воронья…»

Каждый из этих рассказов, обладая несомненной художественной ценностью, является ко всему и школой для начинающего писателя. На одном из семинаров Чернов рассказал нам эпизод, который лег в основу небольшого рассказа «Последняя сигарета». Привожу его текст.

«Я бросил сигарету вниз. И она полетела каким-то зигзагом, кувыркаясь. Но один из парней сделал неуловимое движение, и сигарета легла точно поперек его ладони. Это надо было видеть. Спокойное, точное движение профессионала высочайшего класса».

И вот, произнося эти слова, Чернов вдруг сам сделал то неуловимое движение, о котором говорил. И сжал ладонь. И молча смотрел на нас. И пауза длилась и длилась. Он давал нам возможность осмыслить услышанное и самим сделать выводы. И в эти бесконечные мгновенья я, помнится, осознала и весь ужас произошедших событий. И в то же время возникло чувство: а ведь и он один из защитников, последних, может статься, защитник русского языка, литературы, русской культуры.

Вообще, семинары его были рассчитаны на людей умных, к тому же наделенных особой тонкостью восприятия.

 

Чернов издавал журнал «Проза». Ответственным секретарем был В.Д. Пронский. Публиковались у него Алесь Кожедуб, Владимир Гусев, Михаил Зубавин, Александр Трапезников, Максим Замшев. Из нашего семинара печатались в «Прозе» Галина Полынская, Юрий Невский. Во втором номере за 2001 г. там был опубликован мой рассказ «Рыба». А позднее еще один — «Старуха за окном». Евгений Евгеньевич ввел меня в общественный редакционный совет, туда входил и учившийся со мной на курсах поэт Иван Голубничий. Но после смерти Чернова меня оттуда благополучно вывели, сославшись на то, что я поэт. Он надеялся передать мне «Клуб рассказчика». Я даже провела несколько заседаний. Но жизнь распорядилась иначе.

 

Помню, как впервые оказалась у Евгения Евгеньевича дома. Он попросил меня привезти рассказ, который мы собирались обсуждать на очередном семинаре. Жил он тогда в старом панельном доме, изуродованном черными смоляными швами, в «переулке Паскудникова», как он сам определил свое место жительства в рассказе «Жалость». Смеясь, он говорил, что щели в этой развалюхе такие, что из комнаты можно палец на улицу высунуть. От этого посещения осталась в памяти узкая и темная прихожая с ворохом зимней одежды. Кажется, я даже постеснялась пройти в комнату, хотя он приглашал.

Позднее я видела, как сносили этот дом. Произошло это быстро и буднично, и потому особенно страшно. Экскаватор ковшом, будто зверь когтистой лапой, загребал целые куски. Было ощущение, что внутри одна труха.

И не верилось, что совсем недавно здесь жили люди: болели, страдали, радовались. В окне уцелевшего первого этажа остался забытый всеми разлапистый цветок с водянистыми ветками и редкими тревожно красными цветками. Такой был на квартире у моей бабушки, она называла его «огонек». Я не стала дожидаться, пока железная лапа поднимется еще раз.

Но сначала был переезд. В один из вторников после семинарского занятия Евгений Евгеньевич сказал: «Вот, переезжаю. Кто может помочь, господа прозаики?» — и обвел нас улыбающимся взглядом. Прямой и честный взгляд прозаика Невского оказался, видимо, самым красноречивым, и Евгений Евгеньевич сказал: «Вот, Юрий Владимирович — человек, который явно может обращаться с дрелью». Меня взяли на подмогу.

День был солнечный, хрустальный, искрящийся. Мы увязывали книги и перетягивали их шпагатом. А в соседней комнате дочь Евгения Евгеньевича Настя играла на пианино. И звуки были робкие, хрустальные, как свет, наполнявший комнату, как зарождающиеся между мной и Юрой чувства. Все были уверены, что у нас роман, но все наше общение сводилось к непрерывным разговорам о литературе, в частности: кто более велик, Достоевский или латиноамериканцы. Я стояла за русскую литературу.

Тогда, перебирая книги и бумаги, я и увидела портрет Чернова работы художника Сергея Луконина. Помнится, это был довольно большой картон с погнутым краем. Изображен был Евгений Евгеньевич со своей любимой трубкой. Портрет не парадный, тона неброские, пастельные. Жизнь человеческой души отразилась на нем в полной мере. Есть у Феофана Грека образы вдохновенных подвижников. В Троицком приделе Собора Спаса Преображения в Новгороде Феофан расположил своих отшельников, чьим заветам верил больше всего. Озаренные неземным светом, они смотрят на нас будто из другого мира. И глядя на портрет, я все вспоминала этих столпников, потому как Чернов смотрел, как и они, из какого-то другого, неведомого мира, куда не было доступа посторонним.

Потом мы переносили вещи на новую квартиру. Идти было недалеко, новый дом отстоял от старого метров на триста. Мебель везли на машине, а мы несли в руках всякую мелочь и небольшое зеркало.

Дом оказался гулким, квартира огромной. Первым впустили кота Барсика. Чуть позже жена Чернова Татьяна Михайловна, оживленная, счастливая, принесла со старой квартиры чугунную утятницу, завернутую в старый шерстяной платок, чтоб не остыла. И мы сели обедать. Под чугунной крышкой обнаружилась тушеная картошка. И открыли консервы, как сейчас помню, это был толстолобик в масле. И Татьяна Михайловна все переживала, будет ли вкусно. Но все было прекрасно, в том числе и жирный толстолобик из банки. Особенно для нас, отвыкших в общежитии от домашней еды. Стипендия была крошечная, сначала 180 рублей, а потом расщедрились и дали аж 220, хватало дня на три. Правда, из жалости кормили нас в столовой Литинститута: горстка макарон и внутренности неизвестного животного, то ли печень то ли легкое. И все так мелко порублено, вместе с косточками. Я назвала это «когти». Потом и другие подхватили. Критик Миша Шелехов, прежде чем есть, всегда тарелку крестил, говорил, так не отравишься. Хотя, с другой стороны, если бы не эти обеды, кое-кто из нас бы не выжил.

 А день длился и длился, счастливый, бесконечный. И Юрий Невский со свойственным ему проникновением сказал, закончив какие-то важные работы с дрелью: «Надо работать, то есть писать книги, как Евгений Евгеньевич, и тогда и к нам когда-нибудь придут ученики и будут помогать с переездом на новую квартиру».

 

 

 Потом мы приходили к Черновым часто. И как-то постепенно срослись, сроднились с ними. Евгений Евгеньевич однажды сказал: «Вы мне почти родственники». Мы засмеялись, а он посерьезнел: «А что вы смеетесь?» И мы как-то смолкли, поняли, что не шутит, что и правда мы ему небезразличны.

Нам это было очень приятно, и не только потому, что в Москве у нас никогошеньки не было, нам было необыкновенно интересно с ним. Он встречал нас и говорил торжественно: «Вот я говорю Тане, придут хорошие люди: Юра и Марина, надо испечь пирог».

 Конечно, в основном мы общались с Евгением Евгеньевичем. Собеседником он был удивительным. Суть любого явления или человеческого характера мог выразить в нескольких фразах. Два-три штриха. Две-три вспышки света.

Однажды он рассказывал нам о человеке, с которым ему довелось работать.

Вошел он в кабинет к Чернову и сел — ноги закинул на соседний стул. Устали, говорит. А на этом стуле лежали свежие номера журнала. На обложке — Богородица с Младенцем. Он прямо на Богородицу ноги в своих лакированных штиблетах и положил. Чернов ему: как же это вы на святое ноги кладете? А тот вскинулся тотчас. Ах, да, говорит, нехорошо. Встал, верхний журнал перевернул другой стороной, и опять ноги свои на журнальную стопку закинул. Ну, вот, говорит, теперь хорошо стало.

Вообще, людей Чернов видел насквозь. Эта проницательность, порой почти нечеловеческая, присутствует во всех его произведениях.

Говорил он неторопливо, обычно покуривая трубку. О трубке следует сказать особо.

Однажды, это было на втором году учебы, Чернов заметил неточность в произведении одной слушательницы. Она пришла к нам позже остальных и пыталась писать детективы, так ни одного, по-моему, и не дописала. Один из ее героев, обожавший эксперименты, каждый раз смешивал в различных пропорциях разные сорта табака. Чернов сказал, что это вздор и прочел нам небольшую лекцию по истории курения трубки. И позднее, когда мы приходили к нему в гости, не раз возвращался к этой теме. Рассказывал он необыкновенно интересно и живо. Помню, он говорил, что для изготовления трубок было испробовано множество материалов: древесина вяза, бука, грецкого ореха, венецианское стекло и даже мрамор. Но все эти трубки от воздействия табака и жара быстро приходят в негодность. Поэтому лучшие трубки — из бриара. А бриар — это не корень древовидного вереска, как думают непосвященные, — тут Чернов с превосходством улыбался, — а своего рода уродство, плотный нарост между корнем и стволом, причем далеко не любой, а возрастом не менее 80 лет, причем растет этот чудесный вереск в Средиземноморье, на каком-то мифическом холме, непременно на северной стороне. Так мне запомнилось. А самыми красивыми считаются трубки из бриара, имеющие два рисунка древесины: «пламя», когда волокна как бы обтекают чашку со всех сторон, либо поперечный срез куска бриара «птичий глаз». Но бриар с таким расположением волокон встречается один на тысячу. Говоря это, Чернов с гордостью показывал собственную коллекцию трубок. И неспешно, как подобает истинному знатоку и настоящему курильщику трубок — мыслителю, философу, — вплетал в свои рассказы легенды. Например, одна из них гласит, что трубки Альфреда Данхилла, лучшие в мире, прежде чем поступить в продажу, отдаются на год опытным курильщикам, и после этого не требуют обкуривания. А первая трубка появилась у коренных жителей Америки, индейцев, для которых курение было способом общения с духами. В такие минуты и сам Чернов походил на древнего индейца, заслонившегося от мира дымком своей трубки.

 

 Рабочий стол Евгения Евгеньевича стоял у окна. На столе икона-складень. Главное богатство семьи Черновых — книги. Полки с книгами от пола до потолка. Вещи были очень красивые. Обычно, приходя в гости, мы сидели на тахте, покрытом колючим покрывалом в черную и красную клетку. Евгений Евгеньевич у стола. У него был не только дар рассказчика, он умел удивительно слушать. И видеть. Все для него было значимо, любая мелочь. Взгляд художника выхватывал самое главное, яркое. И обычное для многих становилось откровением в его рассказах. И этому он учил нас. Я, помню, рассказала ему одну смешную историю, он мне говорит: готовый рассказ. Мне-то казалось, это так, пустяк.

 Были у Евгения Евгеньевича свои характерные слова и выражения. Он любил выражение «с придыханием». Например, описывая подобострастие литературного чиновника перед лицом вышестоящим, говорил: он относится к нему с придыханием. Помню еще его знаменитое «А что в сухом остатке?» Это уже о литературе.

Он мне говорил: «Марина, берегите, себя, вы настоящий талант. Таким трудно». Если бы я знала, как будет трудно. Но к счастью, не знала. Счастливое было время.

 

 

 Помню, Чернов сказал: «Жизнь коротка. Не нужно тратить время на чтение плохих книг. Успеть бы прочитать великие». Сам он читал не только великие. Рукописи ему несли писатели, старые и молодые, начинающие и известные. Свой семинар он вел не только по вторникам. С его мнением считались, его похвалой дорожили. Читал, рецензировал, редактировал, давал советы. И всю эту адскую черновую работу (теперь, работая редактором, я это понимаю), он выполнял бесплатно. А жили они небогато. Получал он за преподавание жалкие 400 рублей. Просить не умел. Да и здоровье у него было отнюдь не богатырское. Астма. По его словам, его лечащий врач был уверен, что он уже лет десять из дома не выходит. Случалось, во время беседы доставал ингалятор. А в последнее время очень уставал. Мы тогда уже закончили учиться, но общались, может быть, еще больше, чем прежде. Сказка кончилась. Жизнь показала когти. На два года создали нам тепличные условия, платили мы всего десять рублей за общежитие, теперь мы узнали что почем. Жили мы на съемных квартирах, тяжело, почти нищенски. Для Евгения Евгеньевича тоже наступил тяжелый период. Уход из Литинститута его подкосил. Хотя он не жаловался, я понимала, как ему тяжело. Пыталась поддержать. Не думаю, что ему нашли равноценную замену. Не каждый писатель, даже если он и хороший писатель, может быть Мастером.

 Иной раз я видела, что он устал, и надо встать и уйти, но он был последним, кто мог сказать человеческое слово. Держался он до последнего. И до последнего стоял на своем. Всегда говорил: надо уважать и любить человека.

 

 Однажды в частной беседе один из московских литераторов назвал Чернова наивным, с этакой пренебрежительной ухмылочкой. Бывают моменты, когда кровь бросается в голову и, кажется, что слова бессильны — нужно только бить.

Вот был такой момент, когда хотелось этого ухмыляющегося господина попросить снять очки. Но сдержалась. Он был мудрым, сказала я. Мой собеседник спорить не стал.

 Позднее, размышляя над этой ситуацией, я подумала, что с точки зрения сухого и прагматичного ума Чернов и впрямь был наивным: верил в силу русского слова, в порядочность, в доброту. Вот такие «наивные» и делают большую литературу.

 

 В больнице я его не навещала. Меня тогда преследовали напасти, одна за другой. Эпоха скитаний. Мы передвигались по Москве, ночуя у чужих, оставляя, теряя вещи, будто избавляясь от ненужного хлама, становясь равнодушными к проявлениям злости, зависти, становясь почти бесплотными от лишений. А зависть была. Я продолжала писать. Более того, много, вдохновенно. Вещный мир почти перестал существовать для меня. Есть такой фильм «Колыбель качнется». Один из героев, безумный композитор, сочиняет музыку. Уходит жена, все рушится вокруг. Экономика в кризисе. Люди бастуют. А он сочиняет музыку. Вот и я сочиняла свою музыку.

 А Евгений Евгеньевич умирал. Он панически боялся больницы. Всегда говорил, что если попадет туда, живым уже не выйдет. Так оно и вышло.

 Известие о его смерти застало меня на квартире Галины Полынской. Гале звонила Татьяна Михайловна. Трубку взяла я.

 Помню, вышла на улицу. Горела бузина, и странным образом с тех пор эти кроваво-красные гроздья ассоциируются у меня со смертью Мастера.

 Я часто думаю о нем. Думаю, не лишись он места, был бы жив. Он утратил опору. Мир видится мне иногда пустым, но в нем прозрачные упругие паутины — тонкие связи мироздания, мосты над бездной. Такой мост был под ним разрушен.

 И болезнь его, думается, была мистической, и смерть — он просто задохнулся в этом мире без воздуха.

 

 Оглядываясь назад, я думаю: мы были одержимыми. Да и сейчас остались. Нас вело Слово. Были моменты полного отчаяния, беспросветной тоски. Преследовали неудачи, безденежье. Когда я пришла работать в коммерческое издательство, поняла механизмы, движущие всю эту махину, на меня нашло что-то вроде затмения. Мне казалось: бесполезно сопротивляться равнодушной злой силе, целью которой является исключительно нажива. Бесполезно, если утеряно само понятие книги, остался проект — некий продукт, которым можно торговать, как кастрюлями, к примеру, продукт, приносящий тот или иной доход. Само Слово, великое, имеющие божественную природу, осмеяно, втоптано в грязь. И все, чему меня учили, во что я верила, попрано, поругано.

Помню у станции метро Бабушкинская часовенку Николая Чудотворца. Я туда заходила по дороге на работу помолиться, попросить у Бога сил вынести весь ужас моего существования, просила избавить меня от нищеты и болезней, от ненависти и непонимания окружающих.

 Верно, Господь меня услышал. Ко мне вернулось вдохновение. И я стала опять писать стихи, из чувства противоречия, почти без надежды быть услышанной. Меня вела Поэзия. Я возвращалась поздно, уставала, почти падала, но шла к письменному столу. Я поняла, что раз Господь дал тебе дар, нельзя сдаваться, даже если все силы зла против тебя. В 2005, 2006 г.г. у меня вышли две большие подборки стихов в журнале «Москва», я публиковалась в «Литературной газете», в «Московском литераторе» (главный редактор Иван Голубничий), в журнале «Молоко» (главный редактор Лидия Сычева), других изданиях. Стала лауреатом журнала «Москва» за 2006 год. И вот когда поднялась на сцену за наградой, поняла, что все было не зря.

 

 Наше время — время личностей, в том смысле, что сейчас как никогда неизмеримо много зависит от конкретного человека, занимающего конкретное место. Когда размыты критерии, все шатко и зыбко, от тебя, грешного, зависит сказать злу: нет. Оружие поэта, писателя — Слово. И любой из нас воин.

 

 На одном из семинаров Евгений Евгеньевич сказал нам: «Может сложиться так, что кто-то из вас добьется успеха, а другие нет. Не завидуйте! Держитесь друг друга. Помогайте. Судьба не зря свела вас вместе. Помните, как дружили лицеисты. Вы теперь тоже братство. Литературный мир жесток. Писатели друг друга читают неохотно, а то и вовсе не читают, допроситься у кого-то, чтобы прочли твою рукопись — тяжкий труд. А вы читайте. Поддерживайте своих, разумеется, если речь идет о хорошей литературе. А на плохую и разменивать свой талант не стоит».

 

 «Держитесь друг друга, помогайте друг другу», — это был его главный завет нам. Будем держаться.

 

Вы можете высказать свое суждение об этом материале в
ФОРУМЕ ХРОНОСа

 

МОЛОКО

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ 

 

Rambler's Top100 Rambler's Top100
 

 

МОЛОКО

Гл. редактор журнала "МОЛОКО"

Лидия Сычева

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев