Журнал "ПОДЪЕМ" |
|
N 1, 2003 год |
СОДЕРЖАНИЕ |
ДОМЕННОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГА
РУССКОЕ ПОЛЕ:ПОДЪЕММОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЖУРНАЛ СЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ФЛОРЕНСКИЙГАЗДАНОВПЛАТОНОВ |
ПРОЗА Яков БЯЛИКЗАПИСКИ ФРОНТОВОГО ХИРУРГАЯков Романович Бялик родился в 1916 году в городе Житомире. Несколько лет в детском возрасте вместе с родителями жил в Берлине. В 1939 году окончил Воронежский медицинский институт. Доктор медицинских наук, профессор. Участник Великой Отечественной войны, фронтовой хирург на Воронежском, Центральном и Первом Белорусском фронтах. Инвалид войны. Награжден многими боевыми орденами и медалями. Живет в Воронеже.
На многих памятниках солдатам и жертвам Великой Отечественной войны выбиты поистине священные слова: “Никто не забыт, ничто не забыто!” Увы, человеческие страдания забываются через поколение. О них помнят сами участники войны и их дети, а для более молодых поколений это уже глубокая история. Забвение страшно и опасно прежде всего потому, что люди, не знавшие ужасов войны, готовы к их повторению. Опять развязываются большие и малые войны, льется кровь, гибнут старики, женщины, дети. Книга Якова Романовича Бялика как раз и направлена против такого забвения. Это крик и стон старого солдата, страстное обращение к ныне живущим людям - не воюйте, не приносите друг другу страданий, не проливайте крови! Яков Бялик знает цену человеческих страданий и человеческой жизни. Фронтовым хирургом он прошел всю войну от стен Воронежа до стен Берлина, спас тысячи солдат от верной смерти. Но тысячи и не спас, потому что все же не Бог: смерть на войне сплошь и рядом бывает сильнее жизни. Записки свои Яков Бялик закончил в середине девяностых годов прошлого века и поначалу не предназначал для публикации. Тем они и ценнее: он ничего не утаил и ничего не приукрасил. Война в его записках предстает во всем своем кровавом ужасе. Забыть все пережитое старому фронтовику невозможно! Давайте не забывать и мы, помнить ежедневно и ежечасно, чтоб человеческие страдания не повторились ни при жизни наших детей, ни при жизни наших внуков и правнуков! Не повторились нигде и никогда! Иван ЕВСЕЕНКО. * * * Война застала нашу семью, как, наверное, и многие другие, врасплох. После финской кампании я работал в Липецке на Сырских Рудниках, и до моего сознания эта страшная весть сразу не дошла. Опомнился я, только получив повестку райвоенкомата. В ней указывалось, что я должен был немедленно явиться на пересыльный пункт. В больнице меня быстро рассчитали. Пересыльный пункт находился в районе тракторного завода в сосновом лесу, где скопилось огромное количество народа - призывников. Толчея, неразбериха и вдруг... окрик: - Яша! Смотрю, стоит в военной форме мой однокашник - уже начальник медпункта призывного участка. Мы искренне были рады встрече, и он сразу же повел меня в свои владения - медсанбатовскую палатку в лесу. - Ну, давай отметим встречу, - сказал однокашник, - все остальное потом сделаем. У меня там есть немножко. Он подошел к стеклянному шкафу, где виднелись какие-то инструменты, биксы, флакончики, бутылки с лекарствами. Взял одну большую, темную, и принялся наливать в стаканы вино цвета портвейна. Рядом он поставил зачем-то графин с водой. Что было на закуску, я не помню. - Ну, пошли! - дружно чокнулись мы, выпили - и я чуть не помер в прямом смысле этого слова. После первого глотка у меня сразу перехватило горло - ларингоспазм. Я захрипел, никак не мог вдохнуть воздух и даже почти предсмертно посинел, не на шутку перепугав своего собутыльника. Он поспешно налил мне воды: - Ты что, никогда не пил, что ли? Оказалось, однокашник разлил нам настойку валерианы. Он это делал, наверное, не впервой, а я подобного напитка никогда не пробовал. Ни разу не позарился я на него, и после хотя чистый спирт пить приходилось не единожды. В конце мы над этим от души посмеялись, вспомнили институт, знакомых. Однокашник помог мне быстро оформиться: на следующий день предстояло ехать в Воронежский облвоенкомат за назначением. Сергей Николаевич Веньяминов, главный врач и хирург больниц Сырских Рудников, дал мне грузовую машину. Погрузив свой незатейливый скарб, к вечеру мы двинулись в Воронеж. Дорога в то время была плохая - насыпной грейдер: местами весь выбитый, в ухабах, объездах. Нашу полуторку подбрасывало так, что вздремнуть не пришлось. К поселку Борино подъехали уже поздно вечером, в темноте. Помню, ночь стояла тихая и звездная. Несколько раз приходилось останавливаться, чтобы не сбиться с дороги. В кромешной темноте слышался глухой гул пролетающих на большой высоте самолетов. Чьи они были и куда летели, нам было неизвестно. Но все вместе взятое - темнота, тишина, этот далекий гул самолетов и начавшаяся война - вселяли в меня какое-то новое, дотоле неведомое чувство настороженности и неизвестности. Только на рассвете добрались до Хлевного. Там, в больнице, работал мой товарищ по институту. Заезжать не стали. Отсюда грейдер был сплошь насыпным, но качество дороги было не лучшим. Уже начало светать. К середине дня мы подъехали к Воронежу. Жили мы тогда в своем доме на улице Сакко и Ванцетти. Папу уже отправили на фронт со сформированным здесь полком - полковым врачом. Провожала его моя жена Зоя с того места, которое называется сейчас Чижовским плацдармом. Вскоре полк этот под Ельней попал в окружение в составе армии генерала Болдина, которая затем с боями и тяжелыми потерями вышла из него. Меня как хирурга направили из Воронежа в ЭГ (эвакогоспиталь) № 26-46, который формировался в Подгорном близ Россоши, рассчитанный, как и все подобные фронтовые госпитали, на 200 коек. Его начальником назначили главного врача районной больницы, на базе которой и формировался госпиталь. Главным врачом стал мой сокурсник Саша (фамилию не помню) - грузин, высокий и красивый. Жена его тоже заканчивала наш институт. Детей они еще не имели. Приехал я к месту назначения в своей нехитрой одежде – синие шевиотовые брюки, черные туфли, рубашка с галстуком, пиджак. Было тепло, так что пальто оставил дома. В вещевом складе, где меня должны были экипировать, оказались сапоги всего двух размеров - 39-го и 44-о; 39-го влезали только без портянок, а 44-го слетали с ног вместе с портянками. Было тепло, и я взял 39-й размер (хотя носил обувь 41-го). С шинелью - та же картина. Взял солдатскую шинель, которая с трудом на мне сходилась. Получил буденовку и теплые портянки на зиму, хотя обматывать их не умел. Свои вещи оставил в кладовой. Отдельно мне выдали “сбрую” и наган. Мы ждали пополнения и комплектовали персонал. Госпиталь сначала формировался на базе больницы, которая стояла на краю села, за железной дорогой. Там можно было разместить всего 60-70 раненых, не больше. Куда девать остальных, мы не представляли себе. Нас этому не учили. Весь персонал располагался при больнице - во флигеле хозяйственном, в других подсобных помещениях, как бы на казарменном положении. Можно было устроиться в селе, но оно находилось далеко от больницы. Больных всех выписали, госпиталь пополнялся оборудованием, инвентарем. Рос штат сотрудников. Развернули койки и стали ждать поступления раненых. Они должны были прибывать с харьковского направления, где шли упорные бои. Но раненых все не было. Наши войска с большими потерями отступали. В один из дней секретарь районного комитета ВКП(б) и начальник НКВД района обратились к начальнику госпиталя с просьбой послать врача в село, расположенное километрах в сорока, куда заблаговременно они эвакуировали свои семьи со всем скарбом. Спустя примерно неделю после отправки у них что-то стряслось. Телефона там не было, и они через нарочного передали нам о бедственном своем положении. Мы посоветовались с начальником, и я согласился туда поехать. Начальник НКВД дал двух хороших верховых лошадей и сотрудника, который должен был меня сопровождать. На утро следующего дня около больницы стояли две лошади под седлом, - меня ждали. К слову, я раньше никогда в жизни верхом не ездил. Но, подумаешь, - сел да и поехал – хитрость невелика. Я лихо “вскочил” на коня, сопровождавший меня солдат поправил стремена, и мы двинулись в путь. По неопытности и бахвальству я предполагал, что это будет чем-то вроде прогулки, как на машине или, в крайнем случае, на подводе, но, одолев первые 100-200 метров, я быстро разуверился в этом. Самое большее, что я мог позволить своей лошади, так это идти шагом. Единственным моим желанием было спешиться... и повести лошадь в поводу. Останавливаться приходилось часто, и я все спрашивал - сколько еще осталось до места? Представляю, как проклинал меня сопровождающий солдат, несмотря на то, что я уже тогда был в звании военврача 3-го ранга (с одной шпалой). Наконец мы приехали. Нас не ждали. Я слез с лошади с великим трудом и физическими страданиями и попробовал разобраться, что же случилось с начальственными женами. Оказалось, что они начали выяснять друг с другом отношения (вплоть до драки), кто из них “главней”. Секретарь райкома ВКП(б) есть секретарь, но обеспечил перевозку семей, дал трактора и машины - начальник НКВД. Семейства секретарей уже успели впасть в истерику, побывать в “обмороках” и наглотаться всяких таблеток, но к моему прибытию отошли и помирились. Мы с солдатом были голодны, а я вообще еле-еле стоял на ногах, и с содроганием думал только об обратном пути. Кое-как мы успокоили переругавшихся “районных цариц” и стали собираться назад в госпиталь. Я никогда не забуду, с каким чувством я ожидал нового восседания на лошадь. Обратный путь оказался намного длиннее и тяжелее. По приезде, как сейчас помню, меня с позором, надрываясь от смеха, сняли с лошади, буквально стащили, взяв под руки. Ноги я не мог сомкнуть, они была раскорячены, и я не в состоянии был ими шевелить из-за жутких болей, Меня поили и кормили лежа, из ложки, как тяжело больного. Тогда я был еще стеснительным, и мне было невыносимо стыдно просить у сестер утку и судно. Как я себя возненавидел, только Бог знает. Это была первая, и теперь уже знаю, последняя попытка моего “родео”. Пролежал пластом не менее недели. О моем позоре в округе ходили легенды. Они обрастали комом подробностей и небылиц, благо, времени для этого было достаточно: раненые все не поступали. Поползли слухи, что наши войска оставили Харьков, и нас могут передислоцировать. Вскоре мы действительно получили официальное уведомление: госпиталь нужно сворачивать и готовиться к эвакуации. Собрались врачи, хозяйственники. Обсудили положение: Воронеж эвакуирован, Харьков сдали, и немцы продвигаются в нашу сторону. Куда поедем - неизвестно, но то, что не к изобилию, - точно! Начпрод был из местных и посоветовал съездить в окрестные села и закупить там продуктов, хотя бы на первое время: сало, мед, лук, чеснок - то, что можно еще найти у крестьян. Мобилизовали персонал, взяли машину и поехали в Сагуны. На полученные тогда деньги еще можно было что-то купить. В свой вещмешок - “сидор”, по примеру других, я набил сало, мед, чеснок, лук под самую завязку. Куда эвакуировались семьи из Воронежа, никто не знал, и они не знали о нас ничего. Связь была нарушена, и мы почувствовали, как вокруг нас все усиливается и усиливается напряжение. Оно поддерживалось участившимися полетами самолетов над нами. По железной дороге беспрерывно - и днем и ночью - шли эшелоны с беженцами со стороны Ростова. В один из этих тревожных дней нам по селектору через коменданта станции пришла телефонограмма, приказывающая срочно выделить группу медиков для оказания помощи раненым, подвергшимся бомбардировке на станции Пухово - это не доезжая Лисок. Там же сообщалось, что к нам навстречу вышла дрезина. Хирургом в госпитале я был один. Вместе с начальником госпиталя мы решили, что я возьму с собой трех сестер - и поеду. Наскоро собрали перевязочный материал, шины, кое-что из инструментов, шприцы, медикаменты. Сестры были молодые - они только закончили Россошанское медучилище. Кое-как разместили в сумки все, что можно было взять, остальное связали в баулы и на лошади добрались до станции. Погода была дождливая. Несколько дней подряд шел проливной дождь. На станции ждать долго не пришлось: появилась дрезина, и мы тут же поехали в неизвестность (для меня во всяком случае она была таковой). От машиниста я узнал, что в одну из бомбардировок на соседней станции пострадал эшелон с беженцами, и есть много раненых. Я себе не представлял, что меня ждет, и что я должен буду со своими сестрами делать на месте. В голове прокручивал различные варианты и ситуации, которые мне придется решать. С кем взаимодействовать? От кого можно ожидать помощи? Не доехав немного до станции, мы вышли. То, что предстало перед моими глазами, не поддается никакому описанию. Разбомбленный эшелон, как после выяснилось, состоял из немцев, живших в Ростовской области. Он следовал в глубокий тыл. Бомбы легли точно вдоль состава. Немцы, конечно, не предполагали, кого бомбят. В воздухе стояли стоны и крики. Несмотря на дождь, ветром разносился пух и перья от разорванных перин и подушек. На перроне, сплошь покрытом пухом, как на снегу, лежали раненые и убитые. Многие раненые, превозмогая боль, ползли подальше от эшелона. На телефонных и телеграфных проводах, поваленных столбах висели обрывки белья, одежды, человеческих тел. Все кругом ползало и двигалось. Пассажиры, успевшие выскочить из состава раньше, теперь бежали в деревню, которая находилась неподалеку от станции. Те же, что остались в вагонах (а их было, наверное, несколько сот), спасались, кто как мог. Часть из них переползла через штакетник и разместилась в небольшом скверике возле станции вблизи выкопанных траншей. По перрону вдоль состава, среди раненых и трупов, ходили железнодорожники. Они заглядывали в разбитые вагоны, откуда доносились крики и стоны. Я был просто парализован. Все было гораздо хуже, чем я думал по дороге. Медсестры в ожидании хоть какие-то распоряжений отрешенно смотрели на меня и ждали. Моя растерянность передалась и им. Но я все не находил из создавшегося положения никакого выхода. Когда же немного собрался с мыслями, то решил пойти к коменданту. Я подумал, что сам с этими тремя девочками, 10 шинами, 40 бинтами и другими мелочами не смогу ничего существенного сделать. Единственное, что мне казалось возможным в этих условиях, - так это всех еще оставшихся в живых людей погрузить в вагоны и отправить в Лиски, где расположен ряд госпиталей. Надо было мобилизовать население ближайшего села для погрузки раненых в вагоны. Комендант, молодой лейтенант с двумя “кубарями”, разговаривал с Лисками. Только что восстановили связь. Увидев меня, он встал и откозырял. И тут же сообщил, что уже вызвал председателя сельсовета и партийное начальство. Они пришли всего через несколько минут и быстро организовали из колхозов людей. Потом мы позвонили в Лискинскую комендатуру, и оттуда обещали выслать солдат и маневровый паровоз с несколькими товарными вагонами. На путях уже были рабочие ремонтного поезда, который восстанавливал мост через Дон в районе Лисок. Немцы часто его бомбили, чтобы отрезать пути отступления наших войск с юга. Я с медсестрами ходил по вагонам и оказывал посильную помощь раненым. Дождь не прекращался, и мы все промокли до нитки. В вагонах стоял стон и детский крик. Трудно передать словами эту страшную картину: покалеченные дети с размноженными ногами и руками, эвентерированными внутренностями вперемешку с окровавленными тряпками и разбитой посудой. В этом водовороте человеческого горя и несчастия и почувствовал себя совершенно ничтожным и беспомощным. Мы переходили из вагона в вагон, перевязывали и успокаивали несчастных родителей, которые часто тоже были ранеными. Вдруг послышался нарастающий гул самолета и хлесткая дробь пулеметной очереди. Мы были в это время на перроне и вначале даже не поняли, что случилось. Никто из нас не ожидал и не был готов к воздушному налету. Ведь по-прежнему моросил дождь и плыли над головой серые тучи. Все произошло в считанные секунды. Я опомнился лишь тогда, когда рядом с собой услышал чей-то громкий крик: “Ложись, воздух!”. Повинуясь этому крику, я почти бессознательно плюхнулся на землю. Мгновение спустя, огляделся и увидел, что лежу в луже, а рядом со мной одна из сестер. Ее звали Марусей. Фамилию не знаю. Прошло несколько тяжелых минут, и я уже собрался было вставать, как вновь услышал шум приближающегося на бреющем полете самолета, отчетливо увидел на крыльях и фюзеляже немецкие кресты; в ушах слышался отрывистый страшный треск пулеметной очереди. Я прижался к земле, руками схватился за голову, прикрывая уши. Прошли первые мучительные минуты страха, и я чуть расслабился, стал ждать новую атаку. Был ли то один самолет, который выходил на атаку дважды, или их было несколько, я не понял. Бомбы в этот раз самолет не сбрасывал, но я все равно дрожал от холода, а скорее, от страха. Лишь теперь я осознал, что лежу в луже рядом с сестрой. Мне хотелось как-то подбодрить сестру, я обратился к ней. Она не ответила. Я еще раз окликнул ее, потом приподнялся и увидел, что она мертва и лежит вниз лицом. Пуля попала ей в затылок. Я дрожал, зубы у меня стучали. Самолеты больше не показывались. Я нашел остальных своих девочек: они убежали во время налета в сквер и спрятались под деревьями. Узнав от меня о смерти Маруси, заревели. Мы подошли к ней, взяли за воротник шинели и оттащили к штакетнику. При ней остались две сестры, а я отправился на станцию. К тому времени появился райвоенком. Они с председателем сельсовета собрали людей. С маневровым паровозом прибыло несколько товарных порожняков. Привезли сено, которым застлали вагоны. И мы начали с деревенскими мужиками грузить раненых. Помогали солдаты, которые привезли с собой носилки. Перевязали или шинировали, может быть, лишь каждого десятого. Укладывали “навалом”, как можно больше. Но все равно всех раненых уместить не удалось. Тех, которые не вместились, отправили проходящим эшелоном в Лиски. Прибывшие солдаты стаскивали убитых, очищали пути вместе с ремонтно-восстановительным поездом. Была уже глубокая ночь, непроглядная темень без единого огонька. По-прежнему моросил дождь, и на мне не было ни одной сухой нитки. Комендант станции остановил порожний товарняк, помог с солдатами погрузить Марусю. Мы с сестрами кое-как устроились в тамбуре. Ехали, как мне показалось, очень долго. Настроение было подавленное. Я страшно переживал свою беспомощность, неорганизованность всей нашей системы и такую нелепую и трагическую смерть Маруси, совсем еще молодой, не знавшей жизни девчонки. Но вот состав остановился на нашей станции. Там уже было известно о нашем прибытии. Несмотря на раннее утро, на станцию пришло много народа. На машине мы добрались до больницы. Все были смертельно уставшими, мокрыми и голодными, но ни я, ни сестры после всего пережитого есть не могли. Я разделся, кое-как умылся. Мне принесли новое белье. Все свои вещи я повесил сушить и лег. Заснуть никак не мог, прокрутился несколько часов и встал, весь разбитый. Вот так закончилось мое первое боевое крещение. Не успел я еще опомниться от всего происшедшего, как мы получили приказ грузиться в вагоны в составе трех госпиталей: из Митрофановки, Россоши и нашего госпиталя. Все они последовательно располагались по железной дороге. Нас предупредили, что погрузка должна быть проведена быстро, в строго отведенное время. В составе было около 20 товарный и два дачных пассажирских вагона. Мы погрузились, уложившись в срок. Из Митрофановки с госпиталем ехал хирург Поволоцкий - пожилой (по тогдашним меркам), лет пятидесяти, - главный врач Россошанской больницы. Он заведовал хирургическим отделением. Больница в то время славилась. Как я узнал уже много лет спустя после войны, в этой больнице начинал свою врачебную деятельность известный ленинградский хирург профессор Напалков Павел Николаевич - в последующем мой оппонент по докторской диссертации, неуемный и прекрасный специалист, глубокообразованный ученый и уважаемый в хирургическом мире человек (в то же время страшный матерщинник). Мое воронежское “проживание” заметно сблизило его со мной. На всех съездах, конференциях, на которых приходилось присутствовать, мы неизменно встречались с ним. Он живо интересовался Воронежем, всегда отвечал на поздравительные открытки (даже тогда, когда полностью ослеп). Поволоцкого я узнал ближе уже после войны, когда он возвратился в Россошанскую больницу и приехал в Воронеж на консультацию по поводу “кардиоспазма” - диагноза, который сам себе поставил. Опытный хирург, хороший врач и диагност “отгонял” от себя грустные мысли, хотя диагноз не вызывал сомнения. Ему сделали рентген, азофагоскопию (варварскую, по тем временам самую современную манипуляцию с биопсией), и грозный диагноз подтвердился. Я посоветовал ему съездить в Москву. Там диагноз подтвердили, но из-за размеров опухоли оперировать не решились. Поволоцкий вернулся к работе, много оперировал. Я не терял с ним связь, и в конце концов наложил ему гастростому. Много раз я прилетал в Россошь на консультации. Поволоцкий медленно таял, но продолжал так же работать и по-прежнему уверял меня и себя в своем кардиоспазме. Жил он при больнице, и когда умер, его похоронили на ее территории. Но вернемся в наш эшелон. В россошанский госпиталь направили хирургом доцента нашего института Марка Михайловича Левина. Он был еще более “старый”, чем Поволоцкий. Высокий, лысый, не в меру разговорчивый, но ужасно косноязычный. Он носил на мизинце тоненькое колечко с маленьким, величиной не более чечевицы, опалом. В то время это был настоящий нонсенс. Студенты ходили на его лекции не столько за тем, чтоб набираться знаний, сколько за тем, чтоб посмотреть на колечко. Все хирурги сели и один вагон, рядом, и стали размышлять о нашем будущем, нашей судьбе, строили всевозможные планы. Я больше слушал, лишь изредка вставляя слово-другое. Так, за разговорами, мы проехали еще свежее в памяти Пухово, и вскоре оказались в Лисках. Нас загнали на запасной путь, подальше от станции. Стояли мы несколько часов, выходить из поезда не разрешали. Начальник эшелона сходил к коменданту станции и сообщил нам, что по распоряжению командования мы следуем пока до станции Поворино. А там укажут дальнейший маршрут. Но самым неожиданным для нас стало распоряжение о том, что начальники хирургических отделений госпиталей должны высадиться на станции Новохоперск и прибыть в распоряжение санитарного управления Воронежского фронта. Поезд вскоре тронулся. Наши личные вещи находились в товарном вагоне с имуществом госпиталя. Но мне теперь было но до них. Тяжеленный свой “сидор” с запасом продуктов, купленных в Подгорном, я раздал, оставив себе лишь самую малость. Нам подготовили отходные документы, и мы подъехали к Новохоперску. Я распрощался со своими, и мы с Поволоцким вышли на перрон. Левин что-то замешкался, и его пришлось поджидать, чтобы всем вместе отправиться в штаб фронта. И тут произошло неожиданное событие: из соседнего с нами вагона, где располагался начальник эшелона (он же начальник Россошанского госпиталя), с криками и руганью выскочил на перрон высокий Левин и стал размахивать наганом, перед лицом начальника, человека небольшого росточка. Левин тянул за рукав (как потом выяснилось) операционную сестру, которую за другой рукав держал начальник, не стесняясь в выражениях, он доказывал, что приказ касается только хирургов, а не операционных сестер. Левин тоже косноязычно кричал на весь перрон, что он не может работа без нее. Вокруг собралось немало народа, появился комендант с патрулем - и конфликт быстро разрешился. Поезд тронулся, и буквально на ходу в вагон вскочила растерянная сестра, не знавшая как ей поступить. Мы с Поволоцким стояли в стороне и только хлопали глазами. К нам подошел запыхавшийся и разъяренный Левин и не очень цензурно стал доказывать свою правоту. Мы, по возможности, поддакивали ему и сочувственно кивали головами. Постепенно он успокоился, и мы направились в комендатуру города, чтобы узнать расположение штаба фронта и санупра. В комендатуре после проверки документов нам сообщили, что никакого штаба в Новохоперске нет и не было. Вроде бы штаб находится в Борисоглебске, точно не знают. В Борисоглебск добрались на попутных машинах, нашли штаб фронта и санупр. И тут вдруг в коридоре встречаю Сергея Николаевича Попова - доцента госпитальной хирургии, главного врача новой областной больницы, построенной перед смой войной. Сергей Николаевич меня хорошо знал. Я был примерным студентом, ходил на все его лекции и на дежурства в больнице. - Ты что тут крутишься? - спросил он. Я ему все изложил. - Пойдешь ко мне? - Пойду! - без колебаний ответил я, еще не веря, что это возможно. - Постой тут, - приказал Сергей Николаевич и куда-то направился по коридору. Вскоре он возвратился и повел меня за собой к начальнику фронтового эвакопункта, ФЭПа-93. Я оставил у двери в свой “сидор”, Сергей Николаевич поправил гимнастерку (я - шинель с ремнем – солдатским поясом), и мы вошли в тесный кабинет. Там за большим столом сидело огромное чудовище - гора с черной, почти акромегалической головой восточного образца, дергающимся глазом и широкими, как крылья, бровями. Вместе с глазом у него дергалась в тике еще и щека, это придавало лицу совсем устрашающий вид. Я стоял, как вкопанный, приложив руку к своей буденовке. Что говорил чудовищу Сергей Николаевич, я не слышал, хотя находился рядом. Возникла пауза, и бригврач 3-го ранга с ромбом в петлице (что теперь соответствует генерал-майору) рявкнул на меня: - Ну, что в рот воды набрал? Сергей Николаевич хотел как-то оправдать мою нерасторопность, начал что-то говорить генералу (после я узнал, что его фамилия Ибрагимов). - Пусть сам, - остановил тот его. Я немного оправился (почти в прямом смысле) и постарался коротко доложить о себе. Не поднимая головы от бумаг, бригврач скомандовал, обращаясь к Сергею Николаевичу: - Пусть объедет и обследует участок дороги от Поворино до Балашова для размещения госпитальной базы, предоставит мне рапорт, а потом скажи в кадрах, чтобы его направили к тебе! Мы откозыряли и вышли. Я был весь в поту, а Сергей Николаевич смеялся от души. - Ты зря, он не такой страшный, каким выглядит. В отделе, куда мы пришли, мне выписали литер, проездные документы, выдали продаттестат и сказали, куда надо сходить за сухим пайком. Я должен был обследовать все пристанционные поселки на предмет размещения эвакуирующихся госпиталей фронтовой базы. Надо было это сделать быстро и оперативно, так как госпитали стояли на разъездах и ждали развертывания. Я распрощался с Сергеем Николаевичем и пошел к начальнику отдела. Мы вдвоем просмотрели карту, примерно наметили населенные пункты и станции. Их оказалось около десяти. Признаться, мне было непонятно, почему по мобилизационному плану Наркомата Министерства Обороны не было этих сведений (впрочем, мы же собирались воевать на чужой территории). Мне выдали мандат, по которому я имел право пользоваться транспортными средствами. Это придало мне какую-никакую уверенность в себе, даже смелость, и я, не теряя времени, на рабочем поезде добрался до узловой станции Поворино. Пошел к коменданту станции, и тот дал указание патрулю посадить меня на первый подошедший товарняк. С места на место я так и передвигался: на товарных и пассажирских составах, на маневровых паровозах, на летучках и на дрезинах, вскакивал и прыгал на ходу. Я останавливался на всех станциях и полустанках от Поворино до Балашова, осматривал все существующие здания, учреждения, помещения, которые моли быть хотя бы временно использованы для размещения раненых. Каждый раз при переезде с одной станции на другую моя серая солдатская шинель покрывалась пятнами от сажи, копоти и мазута. Но вот что я заметил: достаточно потереться полдня в ней среди толпы, как она становилась однородной по цвету и не требовала никакой чистки. Она делалась лишь немного темнее. Один эпизод из этих поездок мне помнится до сих пор. Есть такая станция Родничок - между Повориным и Балашовом. В нескольких километрах от нее находится райцентр. Уже поздно ночью я спрыгнул с поезда и пошел пешком в райцентр, постучался в военкомат. Мне нехотя открыл дежурный. Я послал его за военкомом, тот оказался одинакового со мной звания. Я изложил ему свои полномочия, и мы по мере общения выяснили обстановку. Отказавшись от приглашения пойти к военкому домой, я решил доспать потом ночь на его рабочем столе. Дежурный вскипятил воду, я достал из мешка квадратный черный сухарь, отрезал сала, отколол кусок рафинада и сытно поужинал. Немного разобрал письменный стол, расстелил шинель, уложил мешок под голову и улегся спать. С рассветом поднялся, не стал завтракать и отправился на станцию. Я спешил выполнить задание и побыстрее обосноваться в госпитале. Коменданта не было. Шел товарняк, дежурный по станции его приостановил, и я вскочил на паровоз. Машинист вначале не хотел меня пускать. Я показал ему мандат. Он изучил его, и через минуту мы уже подружились. Помощника машиниста взяли в армию, и он ехал с уже немолодым кочегаром. В топку бросали дрова: угля не хватало. Меня усадили посредине, машинист сидел справа, кочегар - сзади. Он бросал здоровые поленья в топку почти непрерывно – так быстро они прогорали. Проехав около часа, мы остановились около какого-то разъезда. Стояли долго. Мимо нескончаемой вереницей проходили поезда, в основном с военным грузом, воинские эшелоны с бронетехникой. Тяжело было смотреть на составы с заводскими станками и оборудованием, которые спешно увозились в глубокий тыл. Промелькнули и поезда с эвакуированными людьми. Перевалило за полдень и хотелось есть. Но трапезничать одному было как-то неудобно, и я все медлил. Вдруг, читая мои мысли, машинист предложил: - Ну, ребята, давайте обедать. Кочегар достал что-то вроде ящика, а, может, это у них был такой стол. Я взял “сидор” и стал быстро его развязывать. Когда я рукой потянулся за продуктами, из него ко мне в рукав прыгнула мышь. От неожиданности я вскочил, а она, царапаясь, молниеносно поползла по телу вначале вверх, а затем - вниз до ремня и начала, царапаясь, бегать вокруг. Я извинился как уж. Машинист и кочегар на меня смотрели и ничего не понимали. Когда я попытался мышь прижать, чтобы поймать, она начала царапаться и кусаться. Я сказал моим попутчикам, в чем дело. Теперь втроем мы стали советоваться, как быть с мышью, - и решили определить ее в топку. Я расстегнул шинель, выпятил к открытой топке живот (тогда у меня и в помине живота не было), расстегнул брючный ремень, наклонился вперед и расслабил рубаху. Мышь тут же выпрыгнула в топку. Вот и такие случаи встречаются на войне. Они не дают человеку совсем превратиться в бесчувственный механизм. Закончив свою инспекцию, я быстро добрался до Борисоглебска. В управлении написал рапорт и показал начальнику отдела. Тот посмотрел и отнес его перепечатать. Я дождался, и мы с начальником пошли к Ибрагимову, чего я страшно боялся. Начальник оставил меня за дверью, а сам скрылся в кабинете. Но через минуту выше и приказал следовать за ним. В канцелярии мне выписали форменное предписание о назначении начальником приемо-сортировочного отделения Сортировочного эвакогоспиталя № 1095. C этой бумагой я пошел на подпись к Ибрагимову. Страх меня не покидал, но в кабинете неожиданно для себя я успокоился. По форме отрапортовал бригврачу и протянул для подписи направление. Тот основательно изучил его, потом саркастически дергающимся глазом глянул на меня и буркнул, протягивая подписанный документ: - Ну, смотри у меня! Я поблагодарил, отрапортовал, и, повернувшись на 180 градусов, вышел. Несколько месяцев спустя на одной из фронтовых конференций мне довелось слушать доклад Ибрагимова “Слово как лечебный фактор”. Я, как и остальные, был удивлен глубиной изложения, знанием материала, культурой речи. Он не только владел предметом, но и аудиторией, как бы подтверждая на практике, что слово действительно может быть лечебным фактором. За годы войны у меня было немало встреч (ярких и не всегда безоблачных), с этим колоритным, необыкновенным человеком. Всю войну наш госпиталь находился буквально рядом с ФЭП-93 (фронтовым эвакопунктом), которому подчинялась фронтовая госпитальная база, местные эвакопункты (МЭПы) с госпитальными базами фронтового тыла и рядом других формирований. По своим знаниям военно-полевой доктрины, принятию решений и прогнозированию военных операций, Ибрагимов стоял намного выше своих начальников санитарной службы фронта, которые довольно часто менялись. Мы знали, что его неоднократно уговаривали занять эту высокую должность, но он так и не согласился, потому что непосредственная фронтовая работа его больше удовлетворяла, хотя и была гораздо сложней. Ибрагимов всегда держался достойно и независимо, обладал феноменальной памятью, знал сотрудников не только своего управления, но и всех подчиненных ему учреждений и частей, знал слабости и наклонности, промахи и деловые качества. При встрече с подчиненными он мог припомнить прошлые грехи, но и не упускал случая похвалить, представить к награде. Когда в госпитале или в военно-санитарном поезде появлялась эта “гора”, у всех душа уходила в пятки. Ибрагимов безошибочно угадывал все слабые места и просчеты в службе. И тогда держись! Кто он был по национальности, мы не знали, но зато хорошо знали, что он фантастически боялся бомбежки. Его штаб всегда дислоцировался на окраинах небольших населенных пунктов. Сам Ибрагимов занимал небольшой неприглядный домик или хату. Догадливые подчиненные сразу по приезде на новое место рыли возле его дома укрытие. После войны я узнал, что Ибрагимов получил звание генерал-полковника (высшее для медика) и был назначен начальником Ленинградской военно-медицинской академии. С грозным предписанием Ибрагимова я отправился в этот самый СЭГ 1095. Что такое СЭГ, не знал, поскольку это новое фронтовое формирование родилось только через несколько месяцев после начала войны. В его создании большую роль сыграли как раз Ибрагимов и С. Н. Попов. Такой госпиталь, рассчитанный на 500 коек, на фронте был один. Штаты его с прикомандированными солдатами и транспортом для перевозки раненых, были значительно выше, чем в других госпиталях фронтового района. Обычно этот госпиталь выбрасывался на ключевые позиции фронта, удобные для эвакуации раненых. Его формирования охватывали все пути и дороги и держали под контролем сортировку и лечебное обеспечение. Развертывание госпиталя осуществлялось в считанные часы, причем на 500 коек он мог принимать до 3 тысяч и более раненых. Иногда складывались ситуации, когда они врач обслуживал до 200 раненых. И это не считалось пределом. Врачи к подобным нагрузкам были хорошо подготовлены и морально и физически. Принял меня Сергей Николаевич хорошо. Госпиталь начал формироваться в Воронеже, в здании института Нархозучета (позади 2-й больницы). Вначале собирались развернуть его в Борисоглебске, но затем в связи с новыми функциями разместили в Поворино - крупном железнодорожном узле, имеющем выход на четыре направления - на Лиски, Саратов, Грязи, Сталинград. Станция располагала 31 подъездным путем и значительным вагонным парком. Все это позволяло принимать и обрабатывать санитарные летучки и ВВСП (временные военно-санитарные поезда), шедшие с фронта и из армейского района. Легкораненых оставляли во фронтовом районе, чтобы после краткосрочного лечения отправлять их снова на фронт, а тяжелораненых подвергнуть хирургической обработке и подготовить для эвакуации на ВСП в глубокий тыл. Кроме того, составы просматривались, чтобы выявить тяжелых нетранспортабельных раненых и раненых, требующих срочного хирургического вмешательства. Этим занималось в госпитале специальное отделение, называемое осадочником. Начальником госпиталя, к которому я прибыл с предписанием, был Финкельштейн Рафаил Борисович, главный врач Воронежской областной противомалярийной станции, всесторонне образованный и веселый человек, далекий от военных порядков. Он был мужем Веры Наумовны Гольдиной, прекрасного специалиста-педиатра, профессора, заведовавшей после войны педиатрической кафедрой. В то время Рафаилу Борисовичу было лет пятьдесят пять - шестьдесят. Седой как лунь, он прекрасно играл на пианино, вечерами собирал вокруг себя молодежь и под собственный аккомпанемент напевал арии из оперетт. В должности начмеда состоял терапевт (фамилию забыл) примерно такого же возраста, рыхлый и полный, подслеповатый (с толстыми стеклами очков), очень косноязычный. Вообще все руководство госпиталя было косноязычным - Финкельштейн и Попов картавили, начмед заикался. Госпиталь полностью укомплектовать еще не успели. Врачей было довольно много, но все далекие от хурургии, тем более военно-полевой. Это были терапевты, окулисты, педиатры, в основном женщины и далеко не молодые. Рафаил Борисович меня знал по рассказам папы, который работал по совместительству на областной малярийной станции. Семья у нас была большая, и папе приходилось брать совместительство. Госпиталь только еще разворачивался и раненых еще не принимал. Тем временем через Поворино шли с фронта санитарные поезда. Всем в госпитале вершил и ворочал Сергей Николаевич, человек энергичный, предприимчивый и требовательный. В госпиталь он пришел в Воронеже вместе с Валентиной Яровой - старшей сестрой областной больницы. На первой молодости, жгучая брюнетка, подтянутая и строгая, она была правой рукой Сергея Николаевича и в немалой степени руководила им. Они оба безбожно курили и жили в одном из флигелей бывшего двухэтажного детского сада, приспособленного под осадочник и операционный блок. Весь средний персонал Яровая держала в ежовых рукавицах. Она меня помнила еще студентом и приняла сравнительно хорошо. Я ей очень многим обязан. Если мне надо было что-нибудь пробить, то я в первую очередь обращался именно к ней, зная, что она уговорит Сергея Николаевича. В Поворино мы заняли под госпиталь кинотеатр. В его зрительном зале, фойе и других подсобных комнатах помещалось до 400 раненых. Под госпиталь были также переоборудованы трехэтажное здание школы примерно такой же вместимости и детский садик-ясли. Здесь размещалось до 100 тяжелых, нетранспортабельных и послеоперационных больных. Все эти здания располагались довольно кучно, недалеко друг от друга, и это было удобно. Хозяйственники меня определили для проживания на частную квартиру в один из близлежащих железнодорожных жилых домов, в семью к машинисту паровоза. Но бывал я там редко, и семейство машиниста особо не стеснял. Ночевал я в госпитале, там же питался в столовой или при кухне. Иногда еду привозили на сортировку, на станцию, где мы работали. Постепенно я стал вникать в свою должность, дотоле мне совсем неизвестную. Вообще, я был не доволен своим назначением, потому что мои мысли были заняты практической хирургией. Меня успокаивало лишь то, что Сергей Николаевич обещал взять к себе, но пока он не торопился выполнять свое обещание, и просил меня вникнуть в порученное дело, наладить работу, потому что от этого зависит вся работа госпиталя. Он часто приезжал ко мне, давал советы. Но не успел я еще как следует осознать весь объем работы, как получил приказ, в котором определялся срок развертывания отделения для сортировки и приема раненых на подъездных путях. В зданиях госпиталя тоже готовились к приему раненых. Я и комендант заняли помещение в несколько комнат. Валентина Яровая подобрала мне 8 сестер, врачей я взял двоих - примерно моего возраста парня и молодую женщину. Оба были терапевтами и работали в районах. Мне прикомандировали два зисовских носилочных автобуса и 12 санитаров. Сестры побелили комнаты, притащили откуда-то мебель, отдраили полы, - в общем, привели все в надлежащий вид. Большинство моих сестер не имели специального образования - это были студенты СХИ, пединститута, прошедшие медицинские курсы во время занятий по мобилизационной программе. Курсы они проходили при областной больнице. Большинство этих сестер стали первоклассными специалистами своего дела. Они не только вели всю документацию, связанную с взаимодействием с медицинскими формированиями, поездами, комендатурой, другими госпиталями, но и полностью справлялись с сортировкой раненых. А их на каждую сестру приходились в день многие сотни. Ни один врач (их за годы войны прошли десятки через сортировочное отделение) не смог бы так профессионально обеспечить работу этого подразделения. Между сестрами установилось очень хорошее взаимодействие, дружная доверительная атмосфера. Работали они, когда было необходимо, сутками напролет, без малейшего ропота. Во всем помогали друг другу. Я очень привязался к сестричкам, и после мне было трудно с ними расставаться. Я до сих пор до глубины души скорблю и переживаю смерть шести сестер сортировки, погибших в разные годы на наших глазах. А ведь каждой из них было не более восемнадцати-двадцати лет. Госпиталь постоянно пополнялся врачами. Это были уже немолодые высококвалифицированные специалисты из Киева, Ростова, Казани, Харькова. Среди них - патологоанатомы, физиологи, фармакологи, ассистенты и доценты мединститута. Им нелегко было переключаться на непривычную фронтовую работу. Но что поделаешь, война есть война. В один из дней мы по селектору получили сообщение, что на подходе состав с ранеными. Обычно сообщалось подробно: сколько их, какой поезд, какие раненые, есть ли отяжелевшие, трупы и т. д. ФЭП (фронтовой эвакуационный пункт), который был с нами связан, давал команду, что мы должны с этим составом сделать, сколько и куда направить раненых. Они шли с двух направлений - с Харькова и со стороны Сталинграда (редко с московского направления по грязнинской ветке). Отправляли же раненых, главным образом, по Балашовской ветке. Учитывая большое количество подъездных путей, иногда приходили сразу несколько поездов. Расстанавливались они не всегда с учетом наших требований, и санитарам было трудно производить разгрузку. Расстановка санитарных поездов во многом зависела от коменданта, а значит, и от моих взаимоотношений с ним. За сутки таких поездов проходило (с сортировкой, разгрузкой, погрузкой, снятием отяжелевших) 10-12, а то и больше. Нетрудно представить объем работ, с которым нам приходилось справляться. Что значит сортировать поезд? К примеру, 35-40 отяжелевших заявлены начальником поезда для снятия, вы снимаете 3-4, а остальные следуют дальше. Но если кто из заявленных и не снятых вами умрет в дороге, то это может закончиться для вас очень и очень печально. Я мог по вместимости осадочника снять только раненых с кровотечением, анаэробной инфекцией, столбняком (это совпадало как раз со сроками развития этих осложнений). Уже в первые дни мы забили все отделения до предела, работали сутки напролет без сна и отдыха. Отдыхать удавалось на ходу, не раздеваясь, между разгрузкой и погрузкой, сидя за столом. Необходимо было еще иметь хорошие взаимоотношения с начальником ВВСП и ВСП, (военно-санитарных поездов), из которых выгружали и на которые погружались раненые. Я вскоре познакомился со многими из них. У них я узнавал подробности событий на фронтах и в тылу. Они часто увозили раненых в Сибирь, Среднюю Азию. Иногда они нас угощали лакомствами, которых мы не видели, иногда - вином, фруктами. Я уже немного освоился и вошел в темп и ритм своей нелегкой работы, появился определенный опыт, навыки. Обычно по прибытии начальник поезда приходил к нам в помещение и излагал свои задачи, если привозил раненых, или выслушивал наши, если отгружал от нас. Когда уже заканчивалась работа, перед отбытием я обычно заходил в штабной вагон, где подписывались документы. Иногда тут удавалось немного передохнуть. В один из таких дней после погрузки раненых я зашел в штабной вагон, в купе начальника поезда, и увидел там... сидящего Ибрагимова. Я обмер. Он улыбался, дергая веком и щекой, и держал в руке рюмку с вином. Я, как ошпаренный, отскочил, закрыл за собой дверь и побежал вдоль прохода. Вслед за мной бросился начальник поезда. - Стой, - закричал он, - тебя Ибрагимов зовет! Ноги у меня подкосились. Но деваться некуда. Я вернулся назад, взял под козырек и отрапортовал: чего, сколько и т. д. Ибрагимов, держа голову набок, улыбнулся, громовым своим голосом рявкнул: - Ты что, сукин сын, убежал?! Я что-то невнятное ему ответил, и он, не дослушав, спросил у начальника поезда: - Ну как он?! Мы с начальником поезда много раз встречались и хорошо знали друг друга. Он сказал Ибрагимову что-то лестное обо мне. Я опять откозырял и попросил разрешения отбыть для продолжения работы. Ибрагимов любил посещать поезда. У него даже, как говорили, были свои любимчики. Мы, очевидно, числились в таких любимчиках, команда ФЭПа часто проверяла нас. Вскоре ФЭП перебазировали из Борисоглебска в Поворино и разместили там на окраине. В то время этот железнодорожный узел приобрел важное стратегическое значение. Через него шло все материальное снабжение Юго-Западного фронта и многотысячный поток раненых. Любая проблема могла нарушить работу железнодорожного транспорта, сорвать эвакуацию и прохождение эшелонов с ранеными, снабжение фронта боеприпасами и продовольствием. Поезда с ранеными, поступавшие с фронта, были забиты до отказа. В пассажирских вагонах раненые лежали на всех трех полках, а на нижние подсаживались ходячие. В товарных все лежали навалом на соломе. Во время сортировки каждый вагон надо было обойти не более чем за две минуты. Если ВСП раненых грузили без верхней одежды, на носилках, в специальных кригеровских вагонах с открывающимся тамбуром, то с фронта раненые прибывали в одежде, грязные, со вшами. После осмотра такого поезда можно было с себя снимать вшей горстями, они сыпались на тебя со всех сторон и полок. Надо было с этим как-то бороться. Девчата достали утюги, я выписал со склада обменный фонд белья и одежды. Приспособили большую бочку по вошебойку. Солдаты сложили печку на улице для подогрева воды, запаслись мылом, дустом и ежедневно обрабатывались конвейером! В сортировочное отделение ко мне прибывали все новые и новые люди. Для того чтобы справиться с погрузочно-разгрузочными работами, пришлось создать специальную роту усиления из 150-200 легкораненых. Это было противозаконно, но жизненно необходимо. Поставили во главе врача, который не только вместе с ними работал, но и следил, чтобы своевременно происходил обмен этих раненых. Среди них мы находили специалистов: печников, каменщиков, портных, сапожников, шоферов, поваров, кондитеров, которых постепенно оставляли в роте усиления, так что у нас образовалась команда квалифицированных специалистов хозяйственной службы. Сергей Николаевич взял меня, как и обещал, к себе, правда, попросил время от времени появляться на сортировке. Но я туда и без его просьбы часто приходил. Мне трудно было расстаться с коллективом, к которому уже успел привыкнуть. Меня заменила молодая (но постарше меня) окулист, хорошая и довольно энергичная женщина. Она работала в городе фтизиатром. Несмотря на большое количество врачей в госпитале хирургов было очень мало, да и те в мирное время в основном работали в поликлиниках. Они были либо очень старые, либо очень молодые, без должного практического клинического опыта, тем более военно-полевой хирургии. Перестраиваться таким врачам в пятьдесят - пятьдесят пять лет было сложно, еще сложнее перейти на новый режим работы, связанный с лишениями, неустроенностью. Многие из них в начале войны по своим деловым качествам были не намного выше медицинских сестер, а по мобильности и реакции на окружающую обстановку даже уступали им. Между тем, раненые, снятые с поездов с различного рода раневыми осложнениями, требовали квалифицированного подхода. Военно-полевая доктрина, которая нам вдалбливалась в институте и на курсах усовершенствования врачей, оказалась полностью несостоятельной, как, впрочем, и вся военная стратегия и тактика. Шаг за шагом при помощи проб и ошибок приходилось заново искать решение всех организационных и тактических задач, как в построении санитарной службы на всех ее этапах, так и об оказании хирургической помощи раненым, их сортировке, транспортировке и формировании самих лечебных учреждений. Смертность среди отяжелевших, снятых с поездов, была очень высокой. В основном умирали от перитонита, гемопиоторакса, профузных кровотечений на почве гнойного расплавления крупных сосудов, сепсиса, в результате ранения крупных суставов и длинных трубчатых костей, а также от газовой гангрены. Сергей Николаевич был опытным хирургом. Он буквально сутками стоял за операционным столом. Жил в этом же здании во флигеле. Они с Яровой имели небольшую комнату. В меру своих способностей я старался вникнуть в совершенно новую для меня работу. Думаю, что и для Сергея Николаевича это было непростым делом. Постепенно я стал включаться в более сложные операции и старался его ночью при поступлении раненых не будить. Помню первую для меня такую операцию. С поезда сняли раненого с профузным кровотечением из верхней трети плеча. В поезде ему наложили восьмеркой жгут и зафиксировали на противоположной стороне за шею. У солдата была раздроблена плечевая Кость, и шину у него в поезде не сняли. Когда мы солдата развязали, то увидели большую рваную рану на передне-внутренней поверхности плеча, заполненную кровяными сгустками и гноем. Ткани вокруг были отечны. Сам больной был бледен. В дежурке имелся учебник по оперативной хирургии Шевкуненко. Книга была Сергея Николаевича, но он ее домой не уносил. Я быстренько просмотрел учебник и приступил к операции. Перевязать сосуд в ране я посчитал невозможным в расплавленных тканях и решил это сделать в подкрыльцовой ямке. Выбрил под мышкой. Сестра-наркотизатор стала струйно капать эфир на маску. Санитары держали. В операции мне ассистировала молодая сестра, старшей операционной сестрой была Ольга Михайловна Шапошникова. Она меня знала студентом еще с третьего курса, когда была старшей операционной сестрой в клинике общей хирургии профессора М. П. Сокольского. Туда я ходил дежурить. Мы с Ольгой Михайловной вместе были всю войну. И после нее она до ухода на пенсию работала старшей операционной сестрой. Уже в бытность мою профессором она рассказывала о нашей совместной фронтовой службе студентам. Операционной сестрой Ольга Михайловна была прекрасной и, как и все старшие медсестры, очень требовательной и очень злой. Она соблюдала безукоризненный порядок в блоке. Волновался я здорово во время той памятной мне операции. Когда начали готовить операционное поле, жгут отпустили, кровотечение не повторилось. Я не сал лезть в грязную гнойную рану, провел разрез в подкрыльцовой ямке и довольно быстро, по пульсу, наше артерию, дважды ее перевязал, поставил тампон и дренаж, потом пальцем обследовал рану, раскрыл затеки с гноем и сгустками, наложил контрапертуры, в которые вставил дренажи, наложил повязку и временно наложил шину. Все обошлось. Ампутации в госпитале шли ежедневно и иногда по нескольку в день. Для этого выделили даже специальную перевязочную, в которой ампутировали и оперировали раненых с газовой гангреной. И тут меня постигла первая серьезная неудача. Как-то ночью в операционную привезли солдата с ранением ягодичной области и каловым свищом. Из раны на ягодице вместе с калом поступала интенсивно кровь. В палате врачи пытались затампонировать рану, но безуспешно. Солдата срочно принесли в операционную. В большой, довольно чистой ране стояла масса тампонов, пропитанных алой кровью, которая струилась через эти тампоны на кожу ягодицы. Большому дали наркоз, я обработал рану йодом, проверил пальцем. Палец шел очень глубоко. Я решил расширить рану. Сестра растягивала крючки, а я барахтался в ране, не успевая выбрасывать пропитанные кровью салфетки. Помылся еще один дежурный врач, но я никак не могу найти источник кровотечения. Подключили кровь. Салфетки уже кончились, и мне стали подавать полотенца. Я чувствовал свою беспомощность. Больной умер. Утром Сергей Николаевич здорово меня ругал: во-первых, за то, что не разбудил его, во-вторых, за то, что тактически поступил неправильно. Кровотечение было из средней ягодичной артерии, которую практически перевязать невозможно, так как длина ее не более нескольких миллиметров. Если и удается в подобных случаях зажать инструментом и остановить кровотечение, то этот инструмент необходимо оставлять в ране. Сергей Николаевич сказал мне, что здесь есть одно единственное верное решение - перевязывать на протяжении внутреннюю подвздошную артерию - через живот. Я это запомнил на всю жизнь, и не раз пользовался советом Сергея Николаевича, потом сам учил других, как избежать ошибок при таких операциях. Несмотря на многочисленные попытки узнать, в том числе и через начальников ВСП, которые отправлялись в глубокий тыл с ранеными, я по-прежнему не знал, где мои родные и близкие: жена с сыном, мать, отец, что с ними? Куда выслать аттестат? Впрочем, на мизерные деньги, получаемые по аттестату, тогда мало чего можно было купить. И вот однажды подходит ко мне в госпитале небольшого роста, седой как лунь, пожилой человек (его тогда знал весь Воронеж) - врача Синайский. Он был без титулов и званий, но славился как прекрасный диагност и терапевт. Работал Синайский в терапевтической пропедевтической клинике, где сейчас физкультурный диспансер-центр. Он хорошо знал папу и по фамилии - меня. Семья Синайского тоже эвакуировалась из Воронежа, а его мобилизовали позже, и он смог наладить и поддерживать с семьей связь. В одном из писем жена сообщила ему, что встретилась в Джамбуле с моей мамой. Вот так, через Синайского, мне удалось связаться с семьей. Между тем приближалась зима. Кормили нас плохо, в обрез выдавали жиров, мяса, не говорят уже об овощах. Одна вермишель и крупы. Железнодорожный поселок тоже испытывал голод. Купить ничего нельзя, даже простой луковиц. Тем более, что аттестат я отослал семье. А рядом - через забор, круглосуточно работал меланжевый завод, который отправлял на фронт яичную массу в больших квадратных запаянных банках и птицу. Сколько мы не просили директора отпустить нам для питания хоть что-нибудь, он всегда отказывал, ссылаясь на полученный запрет. Поток раненых не уменьшался, и мне приходилось часто помогать на сортировке. Кроме того, обстановка, сложившаяся в санитарной службе, в частности наличие большого количества госпиталей и подвижных средств, привела к созданию еще одной структурной единицы - МЭП (местный эвакопункт). Он должен был разгрузить ФЭП от ряда функциональных обязанностей. Штат его был небольшой и состоял из инспекторов и специалистов-консультантов. Через МЭП реализовались приказы и им же проверялись. Это подразделение почти всегда сопровождало нас как базовый госпиталь, у нас же они стояли на довольствии. На службу в МЭП привлекались крупные специалисты-врачи, видные ученые. Я сблизился с одним из них, с профессором Жоровым, известным московским хирургом, в последующем - основоположником отечественной анестезиологии. Он издал после войны первое фундаментальное руководство по анестезиологии. В первые дни войны Жоров попал в окружение, с большими трудностями вышел из него и был направлен к нам. Вторым таким консультантом был также известный московский хирург - профессор Брегадзе, работавший после войны в институте Вишневского. Он автор многих монографий по печеночной и желчной патологии. Были другие известные хирурги из Киева, Харькова. Со всеми ними у нас складывались хорошие дружеские отношения. Они остались и после войны, когда мы встречались на различных хирургических форумах. К весне положение на фронте в центре России складывалось очень тяжелое. Наши войска оставляли одну позицию за другой. Штаб фронта перебазировался далеко в тыл - в Балашов. Немцы заняли Харьков и двинулись к Воронежу. Бои там были ожесточенные, и мы стали получать раненых и по Грязинской ветке. По вечерам с характерной немецкой пунктуальностью высоко в небе шли эшелонированные группы бомбардировщиков. Они направлялись в Саратов бомбить крекинг-заводы, перерабатывающие нефть. Это повторялось каждый вечер ровно в 9 часов (можно было проверять часы). Отбомбившись, самолеты спокойно возвращались. Никто им не преграждал путь. В один из таких вечеров послышался опять знакомый гул, которому никто не придал значения, и вдруг стало светло, как днем. Над головой повисли на парашютах ослепительные фонари, осветившие на огромном пространстве весь станционный поселок. Он оказался как на ладони вместе с подвижным составом и подъездными путями. Рев самолетов все усиливался. По-видимому, не встречая никакого сопротивления, они шли на очень низкой высоте. Среди этого гула тихо стрекотал стоявший на крыше депо единственный пулемет. Поражаешься нашей беспечности. Как можно было оставить без прикрытия важный стратегический узел, в котором скапливалось столько техники, войск, подвижного состава, подъездных путей?! Через считанные минуты немцы стали методично сбрасывать фугасные бомбы на станцию и поселок. В этот момент мы с Сергеем Николаевичем заканчивали оперировать больного машиниста, которого нам привезли с прободной язвой желудка. Сергей Николаевич ушел к себе, а я остался с Ольгой Михайловной зашивать кожу. Все остальное мне рассказали товарищи. Я же помню только, что очнулся в фойе кинотеатра, куда меня, видимо, перенесли из операционной. Сколько я был без сознания, не знаю, в ушах стоял сильный шум, меня тошнило, нестерпимо болела голова и правое колено. Лежать на носилках было неудобно, к тому же носилки были старые и не развернуты, поэтому спина и все, что пониже, остались на полу. Я был в нижнем белье и халате (как стоял в операционной). Кругом множество раненых, стон, крики, неимоверный шум. Страшно хотелось пить, но здорового никого поблизости я не обнаружил. Стрельбы и взрывов не слышно. Фойе, как мне теперь кажется, было очень большим. Сквозь пелену мне стало видно, что между носилок начали бегать люди в белых халатах, а кто и просто в шинели. Я еще полностью в себя не пришел и никак не мог крикнуть - попросить попить. Наконец кто-то подбежал ко мне, но я опять провалился в беспамятство, и не знаю, как оказался в какой-то маленькой комнате на кровати. Было мягко: чувствую, голова завязана и колено тоже. Мне дали пить, делали какие-то уколы, очень хотелось спать. Кругом было тихо-тихо... Когда я проснулся, начало уже светать, через кино сияло солнце. Рядом в халатах стояли две сестры из сортировки и радостно смотрели на меня. Я понял, что жив, и мне стало как-то легко и приятно. Меня начали кормить, но есть не хотелось. Кружилась голова. Сестры рассказали подробности вчерашней бомбежки. В основном немцы сбрасывали бомбы на железнодорожные пути и стоящие там составы, на депо и станционные постройки. Из трех 250-килограммовых бомб, сброшенных на госпиталь, одна попала в двухэтажный операционный корпус, где находились мы. Как я оказался на первом этаже, не представляю. Наверное, было разрушено перекрытие, и я вместе с ранеными упал вниз. Очевидцы рассказывали, что раненые в кокситных гипсовых повязках, с переломанными бедрами выбирались из обломков здания и на руках ползли во двор. Откуда только брались силы?! Многих раненых находили в 50-100 метрах от здания. Меня обнаружили на первом этаже, засыпанного штукатуркой, среди обломков досок, матрацев и белья, покореженных кроватей. Сергей Николаевич лежат на спине и был прижат бревном поперек ног. Он был в сознании, и его быстро обнаружили. Подошедшие солдаты стали его освобождать из-под обломков, подняли бревно, Сергей Николаевич тут же потерял сознание. Подошедшие сестра и врачи уже ничего не смогли сделать. Это был синдром сдавления, и умер Сергей Николаевич от токсемического шока. Позже мы неоднократно встречались с подобными случаями. С помощью жгута научились предупреждать развитие шока и спасли многих раненых. Весь последующий день солдаты были во дворе, вблизи траншеи для укрытия от бомбежек. В результате бомбежки в госпитале погибло среди личного состава пять человек: Сергей Николаевич, две палатные сестры, один солдат из пропускника и женщина, которая сидела у раненого. Среди лежачих раненых погибло двое. Многие получили дополнительные повреждения от рушившихся стен и перегородок, у некоторых были повреждены глаза осколками разлетевшихся стекол. На станции железнодорожные пути были покорежены, вокзальные постройки разрушены. Нас переполняло возмущение, мы на чем свет стоит ругали военачальников, которые оставили госпиталь без прикрытия. Всем понятно, что война не обходится без жертв, но ведь и об элементарной защите госпиталя думать надо. Через какое-то время подошли санитарные поезда, мы погрузили на них раненых и отправили подальше в тыл. Тех, у кого было ранение глаз стеклами, направляли в Петровский дом отдыха, где размещался госпиталь с узкопрофильным глазным отделением. Военно-ремонтные железнодорожные поезда расчистили пути и восстановили движение. Поток раненых продолжался с прежней интенсивностью. Ибрагимов распорядился развернуть во дворе палатки с операционной и перевязочным блоком, жилые палатки для раненых. С поездов снимали только отяжелевших, а для обслуживания более легких раненых прислали группу ОРМУ – отдельная рота медицинского усиления. Она состояла из двух оперирующих хирургов, нескольких сестер и санитаров и была полностью укомплектована всем необходимым для работы в войсковых условиях. На следующий день после ранения мне подали утром бульон с большим куском курицы. Я своим глазам не поверил: неужто удалось договориться с начальником меланжевого комбината?! Но все оказалось гораздо проще, хотя и гораздо печальней - в комбинат тоже попала бомба, постройке были нанесены серьезные повреждения. Куры летали по всему поселку, в том числе и по территории госпиталя. Остальное было уже делом техники. Директор тоже смягчился. На следующий день он пришел к начальнику госпиталя и сам просил взять продукцию комбината, чтобы хоть в какой-то степени покрыть ущерб, причиненный комбинату во время бомбежки. Наши, воспользовавшись этим, нашли с директором общий язык. Много чего оприходовали и помогли составить акт списания. Начпродом у нас были бывший завхоз 4-го роддома (под Петровским сквером) - маленький, как колобок, страшный прохиндей и хитрюга и очень прижимистый человек. У него всегда все было. Жену его, акушерку по специальности, тоже призвали в армию в наш госпиталь, и работала она операционной сестрой. Немного забегая вперед, скажу, что после голодухи, от которой у нас кровоточили десны - настоящая цинга, мы вдруг увидели свет. Я глубоко убежден, что лишь благодаря сытному питанию, мне довольно быстро удалось встать на ноги и приступить к работе. Мы три раза в день ели яичницу из меланжа и кур и думали, что этому счастью не будет конца (как мало в таких условиях надо человеку для счастья). Однако уже через пару недель никто не мог смотреть на яйца и на этих проклятых кур, так они нам осточертели. Жизнь в госпитале была полна тревог и переживаний. Каждый вечер ровно в 9 часов прилетали немецкие самолеты, развешивали безнаказанно свои фонари и бомбили станцию - и опять никакого противодействия со стороны наших войск. Раненых мы всех отправили, за исключением нетранспортабельных, и ждали своей участи. Начальство, чтобы не подвергать опасности весь персонал (и в первую очередь - себя), приняло решение вывозить работников за пределы станции на автобусах. Оставляли в госпитале лишь сортировочную группу, нескольких врачей для оказания помощи нетранспортабельным больным, которых вместе с пострадавшим во время налета было не более 50 человек. Оставались еще солдаты для охраны складов. Сергея Николаевича похоронили с почестями на Поворинском кладбище. Я, правда, не присутствовал на похоронах - чувствовала себя еще довольно плохо. Мне Сергея Николаевича было искренне жаль. Он сыграл большую роль в моем становлении как хирурга. В госпитале оставили меня и врача-терапевта из Кунцево, что под Москвой, - Львову, одинокую женщину. Она ушла в армию, оставив на попечение соседей двенадцатилетнюю дочь. Зинаиде Борисовне Львовой по виду было за пятьдесят. Характер у нее был тяжелый, она не хотела слепо подчиняться военной дисциплине с дурацким, как она говорила, чинопочитанием. Но специалистом Львова была очень хорошим, отзывчиво относилась к больным и раненым и требовала такого же отношения к ним от своих подчиненных. Львова по-матерински следила за мной, за моим питанием, за состоянием моего здоровья. Обращалась она ко мне примерно так: “Слушай, Бялик”, - и тому подобное. Я ей многим обязан. Мне очень запомнилось прощание во время отъезда начальства и основных сил госпиталя в тыл, подальше от бомбежек. Уезжали в район станции Пески - это километрах в двадцати от Поворино, на берегу Хопра, в лесистой зоне. Прощаясь, подбадривали друг друга. Но тем, кто оставался, было все равно не по себе. Ежедневно мы спускались в вырытые во дворе траншеи, смотрели на часы и ждали, словно смертники, своей участи. Территория железнодорожного узла и прилегающих к нему административных зданий не превышала 500-700 метров. Вероятность попадания бомб во время налета немецкой авиации была очень большой, ведь немецким летчикам по-прежнему никто не препятствовал. Бомбы ложились очень плотно. Мне не хотелось бы вспоминать те чувства, которые нас охватывали, когда мы спускались в вырытые траншеи, и с минуты на минуту ждали со страхом и ужасом своей участи. Но мы старались не показывать этого страха друг перед другом. Самолеты появлялись точно в срок, развешивали “фонари”, и вслед за этим со зловещим, все нарастающим ревом и свистом на нас неслись бомбы. В душе все замирало... И вдруг взрыв, где-то совсем недалеко, почти рядом, иногда в траншею долетают комки земли. И, хотя я знал из рассказов артиллеристов, что снаряд или бомба, полет которых ты слышишь, всегда пролетает и взрывается в стороне от тебя, все равно побороть в себе страх было невозможно, ведь за этим снарядом следует другой, звука которого ты не слышишь. Мы сидели в траншее, сбившись в кучу, и каждый как-нибудь старался успокоить другого, отвлечь его, а может быть, больше успокоиться и отвлечься самому. Несколько раз я просил Львову сообщить родным, если со мной что случится. После окончания налета мы не спеша выходили из укрытия - утомленные и разбитые, отряхивали шинели и плелись к полуразбитым, без окон, корпусам, если они в этот налет еще уцелели и, не раздеваясь, кое-как засыпали тревожным сном. Госпиталь постепенно сворачивался и раненых не принимал. Поезда, в том числе и санитарные, прогоняли дальше, не задерживая на путях. Начальник нашего госпиталя вел жизнь почти барскую. Работал постольку-поскольку, как говорится - не бей лежачего, хотя вопросов нужно было решать много и неотложно. Начмед был его другом и далеко от начальника не ушел. Они часто собирались вместе, приглашали пожилых “интеллигентов”-врачей и играли с ними ночи и дни напролет в преферанс. Они еще мыслили гражданскими категориями, не втянулись в ритм военной жизни, часто вступали в пустой спор с начальством. Все это не шло на пользу им и пагубно отражалось, как сейчас говорят, на “имидже” всего госпиталя. Светлой личностью госпиталя был комиссар. За всю войну я перевидел не один десяток комиссаров, часто бездельников и пустых говорунов. Но столь образованного и добропорядочного, как наш, больше не встречал. До призыва на фронт он был директором одной из лучших школ города Воронежа. Ему было лет пятьдесят. Всегда подтянутый и немногословный, он искренне старался вникнуть в любое дело, помочь советом или добрым словом. К нему охотно обращались и солдаты, и офицеры.
Однажды после бомбежки к нам прибыл со своей свитой Ибрагимов. Он был в курсе всех происходящих событий в госпитале лучше, чем мы. Сразу поехал на сортировку и потребовал сведения. Спросил меня. Я незамедлительно явился. Голова у меня еще была перебинтована. Я доложил все по форме. - Где начальник и начмед? - грозно спросил Ибрагимов. Я ответил уклончиво, потому что те еще не вернулись из Песок, куда уехали вчера вечером. Я думаю, что Ибрагимов об этом узнал. Он закричал тому-то из своей свиты: - Срочно сюда обоих! Я набрался смелости и попросил разрешения отправить летучку с ранеными. Ибрагимов сухо разрешил. При сортировке я оставил одну толковую сестру и сказал ей, чтобы при необходимости позвала меня. Но все обошлось. Когда я вернулся, бригврач уже уехал. На следующий день мы получили приказ за подписью Ибрагимова и начальника политотдела ФЭПа (тогда еще существовала такая практика в армии, согласно которой комиссары в частях и подразделениях имели равные полномочия с командирами и все приказы шли за двумя подписями). В нем говорилось о снятии всего руководства госпиталя: начальника, начмеда и... комиссара с последующим их понижением в должностях. Комиссар, конечно, пострадал ни за что. Меня неожиданно назначили начмедом и временно начальником госпиталя, а старшего политрука Шапса, тоже воронежца, хорошего свойского парня - исполняющим обязанности комиссара. Меня вызвал к себе сам Ибрагимов. Я прибыл точно к назначенному сроку. Его на месте не оказалось, и меня принял старший инспектор, передал приказ о передислокации и спросил, есть ли какие у меня вопросы. Я сообщил, что смогу об этом доложить сразу же после совещания с руководителями служб и подразделений госпиталя. Но за несколько дней до этого назначения в моей жизни произошло одно событие, которое оставило неизгладимый след в памяти. Во время бомбардировок мы по-прежнему оставались в траншеях и как прежде замирали при появлении самолетов. Кто думает, что к бомбардировкам можно привыкнуть, тот глубоко заблуждается. Наоборот, со временем возникает еще большая настороженность и нервозность. Помнится, я посмотрел на часы, - приближалось время налета, и вскоре действительно послышался знакомый пульсирующий и все нарастающий гул. Мы все до предела насторожились и напряглись. В темном небе, как всегда, повисли яркие фонари на парашютах. И вдруг я вздрогнул от неожиданности: со всех сторон одновременно вспыхнули многочисленные прожектора, которые, как ножом, прорезали небо. От волнения, охватившего меня, я не смог сосчитать, сколько их было: 20, 30, 40, а может быть, гораздо больше. Я только понял, что прожектора располагались по окружности в радиусе примерно 10-15 км. Лучи их скрещивались, и было видно хорошо, как прожектора “охватывали”, словно в клещи, вражеские самолеты и вели их по темному небу. Огонь тут же перемещался на эти самолеты, и взрывы снарядов окружали их со всех сторон. Несколько снарядов достигли цели, самолеты задымились и начали падать, а прожектора их вели до горизонта. Остальные самолеты беспорядочно сбросили бомбы далеко от нас и, наверное, улетели, потому что заградительный огонь зенитной артиллерии как-то внезапно и сразу прекратился. Прожектора еще бороздили небо, и вдруг кто-то из наших вскрикнул: “Смотрите, смотрите, вон мигает красная лампочка"“, - он показал пальцем, и мы увидали мигающий красный свет в небе, свет нашего ночного истребителя. В тот вечер советские истребители сбили три или четыре немецких самолета. Один и них упал на окраину Борисоглебска. Летчиков, выпрыгнувших на парашютах, утром поймали. На этом воздушные налеты прекратились. Позже мне не раз приходилось видеть ночные налеты и ночные воздушные бои, но таких, где сам служил мишенью для бомбометания, больше не переживал. Победа наших зенитчиков и летчиков нас сильно воодушевила. Мы испытали небывалую гордость и радость. Наши страдания, горе и потери хоть в какой-то мере были отомщены. Ночные налеты прекратились, но днем на большой высоте со специфическим углом пролетала “рама”, двухфюзеляжный самолет-разведчик “фокке-вульф”. Она нам досаждала, и мы надеялись, что ее тоже когда-нибудь да собьют. Вернувшись из ФЭПа, я созвал всех начальников служб и отделений, политруков. Мы определили количество вагонов под погрузку: под людей, лошадей, машины, имущество. Сведения в тот же день я переправил в ФЭП. Через пару дней мы получили приказ о погрузке. У нас еще накануне все было в основном собрано и подготовлено. Были расставлены люди, распределены роли, даны соответствующие задания старшим сестрам, строительным подразделениям. Наконец подогнали вагоны под погрузку (машины должны были идти своим ходом). Мы не знали, куда мы поедем. Нам сообщили только следующую станцию назначения - Балашов. Туда же отправились наши автобусы и грузовые машины. В Балашов приехали ночью. Разгрузились в полной темноте, с большим трудом ориентировались, куда и что класть. Все страшно устали и буквально рухнули на землю там, где стояли. Когда я утром проснулся, то увидел такую картину: люди спали в пристанционном сквере - кто на цветочных клумбах, кто на каких-то сомнительных подстилках, кто на дорожках, как я. Коменданту о нашем дальнейшем продвижении сведений не поступало. Утром из штаба фронта получили распоряжение двигаться на Камышин, под Сталинград. Ведь можно же было не разгружаться, а просто, переведя железнодорожную стрелку, направить наш состав на камышинскую ветку? Сколько головотяпства случалось на войне, не пересчитать! Снова начали грузиться. Я выругался про себя и наяву. Перед самым отправлением к нам прислали нового начальника госпиталя, майора медслужбы Рогулю Артема Лукича. Он был кадровым полковым врачом. Небольшого роста, лет около пятидесяти, квадратной какой-то формы, с расплюснутым курносым лицом, родом он был из Киева. Военную службу Рогуля знал крепко, но в медицине ни в зуб ногой. Я уверен, что никогда в жизни он не смотрел и не слушал ни одного больного. Рогуля был строг и требователен - настоящий солдафон. Ни с кем и ни с чем, кроме начальства, он не считался. Он прошел с нами всю войну. И надо отдать ему должное: своими недюжинными (не медицинскими) способностями он немало способствовал процветанию и становлению госпиталя. В госпитале Рогуля был значительно реже, чем в ФЭПе или ставке фронта. Он всех знал от мала до велика, и его многие знали. Все комиссии, генералитет Наркомата обороны, приезжавшие из Москвы, размещались у нас в госпитале: здесь их кормили и поили, и здесь они иногда оседали надолго и по очень веским причинам. На фронт из глубокого тыла приходил эшелоны подарков: вино, фрукты и многое другое, разгружалось все это у нас. Но мало что попадало на передовую. Рогуля распоряжался подарками умело и исключительно по своему усмотрению. Он скрупулезно вел документацию “памятных дат”: дней рождения, приказов о награждении высших чинов, командующего, его многочисленных заместителей, членов Военного Совета и так далее. Рогуля обеспечивал эти памятные дни всем необходимым и слыл среди начальства “хлебосольным” хозяином. Однажды, уже на территории Польши (у нас тогда было много трофейных продуктов), на фронт прилетел зам начальника тыла Советской Армии в чине генерал-полковника. Его поместили к нам, и Рогуля так накормил генерала обедом и так напоил, что пришлось срочно вмешаться врачам. Лукич испугался не на шутку. Мы вынуждены были гостя раздеть, промыть ему желудок, ввести сердечные, уложить в постель и приставить сестру, Кода он проснулся и увидел вокруг себя незнакомых людей (даже не генералов), но чувствовал себя весьма неудобно... Этот грозный, всесильный и недоступный военачальник стал тихим и “ручным” в подштанниках. У Рогули для приема высоких гостей был сногсшибательный напиток, который сам он не употреблял. Состоял этот напиток из ароматного ягодного сиропа, разведенного в спирте почти пополам. Пьется он легко и приятно, но бьет наповал. Одновременно с начальником тыла Советской Армии Хрулевым в Балашов к нам прибыл новый комиссар. Он был полной противоположностью своего предшественника. Малограмотный, глупый, если не сказать что просто дурак, с огромным, как часто у подобных людей бывает, самомнением и амбициями, очень властолюбив. Нам предстояла передислокация в зону активных боевых действий. Посовещавшись с инспектором ФЭПа, который прибыл к нам с заместителем Хрулева и новым комиссаром, мы решили, что Рогуля едет с эшелоном, а я с комиссаром и группой медработников и солдат немедленно отправляемся на машинах напрямую в Камышин и через коменданта станции будем держать связь с госпиталем. Вдруг комиссар (имея равные права с начальником) заявил, что поедет вместе с эшелоном. Между Рогулей и комиссаром на глазах у подчиненных наметилась довольно неприглядная конфронтация. Не зная, как поступить с этой непоследовательностью, а может, и капризом комиссара, Рогуля курил папиросу за папиросой и молчал. Мы тоже были в нерешительности, но твердо поняли, что с этим комиссаром еще хлебнем горя. Так оно впоследствии и оказалось. Среди политруков, а их в госпитале обреталось человек пять-шесть, была одна какая-то шалопутная и несерьезная девка-хохлушка. До войны она работала сельской учительницей начальных классов. Комиссар буквально в первый же день стал с ней заводить шуры-муры. Хохлушка связь поддерживала и даже афишировала ее. Откуда к нам комиссар прибыл, где и кем служил раньше, мы так и не выяснили, вернее, не успели выяснить. Но зато сразу обнаружили, что к медицине он не имеет никакого отношения. Через несколько минут комиссар опять переменил свое решение и согласился ехать вместе с нами на машинах. В дороге мы поняли, что он оказался вдобавок ко всему еще и страшным трусом. Откладывал комиссар свой отъезд в связи с бомбежкой, о которой узнал от коменданта станции Камышин. На мой взгляд, система “двойного командования” играла в действующей армии отрицательную роль. И так думал, наверное, не один я, потому что вскоре постановлением ЦК ВКП(б) институт комиссаров был ликвидирован, и взамен его были введены политотделы при штабах и службах. Но в то время постановления этого еще не было, и комиссар чувствовал себя наравне с начальником госпиталя. Но в отличие от Рогули его приказы в дороге были бестолковы, порой и просто вредны. Тем более, что поездка эта оказалась не такой легкой, как предполагалось. Было жаркое и сухое лето 1942 года, кругом выжженная, пустая и безлюдная степь; еда самая противная: надоевшие нам донельзя куры и омлет, которые уже не лезли в горло, хотя раньше, в Поворино, снились нам. Примерно на половине пути к Камышину среди выжженной пустыни мы подъехали к какому-то благоухающему оазису. Этим оазисом и миражом оказался небольшой поселок немцев Поволжья. Он был весь в зелени садов и благоухающих цветников с аккуратными деревянными домиками – одни красивее другого. Улочки ровные, перед каждым домом цветник и крашеный штакетник, крытые колодцы. В поселке работал небольшой маслозавод с сыродельной и великолепная кузница с механической мастерской. Всех жителей-немцев вывезли в глубь России, а в поселке поместили беженцев из Ворошиловградской области. Они быстро переиначили все на свой лад и навели поистине “новый порядок”. Не хочу об этом даже писать. Больно и стыдно. На подступах к Камышину мы стали замечать появление немецких самолетов. Над нами они летели довольно низко. И вот под вечер один из этих самолетов сделал круг над нашей колонной и начала сбрасывать бомбы. Мы все выскочили из машин и бросились в сторону от дороги. Но прятаться негде – на обочине ни кустика, ни травинки. Комиссар с истерическим криком побежал далеко в степь, где виднелось какое-то строение. Вслед за ним побежала и “политручка”. К счастью, бомбы легли в стороне от дороги, и никто не пострадал. Пора было ехать, но наши комиссары никак не появлялись, сколько мы им ни кричали и ни гудели. Прошло немало времени, пока они подошли к машинам. Комиссар был бледным и начал истерично со страха кричать: - Скорей! Давайте ехать! Скорей! В автобусе он сел на ступеньку, чтобы при первой опасности выскочить раньше других. В Камышин мы приехали ночью. Темная, безлунная, звездная ночь. Город словно вымер, нигде ни огонька. Спросить дорогу не у кого. Высоко в небе слышался гул самолетов. У нас было единственное желание - в любом месте остановиться и заснуть. Но дома попадались все реже. И мы неожиданно оказались на высоком берегу Волги. Кое-как обосновались лагерем и голодные легли где попало, подстелив под себя плащ-палатки и шинели. И вдруг услышали доносившиеся откуда-то издалека крики, стоны, детский плач. Утром нам объяснили, что это кричали внизу по течению Волги на барках, которые бомбили немцы. В них находились беженцы. Поспать нам в эту ночь, как следует так и не удалось. Вдоль фарватера, низко, почти наравне с правым берегом, немцы развешивали фонари над Волгой и бомбили пароходы и транспортные суда с беженцами и войсками. Комиссар метался от страха, как сумасшедший, а мы были настолько вымотаны, что остались к бомбежкам почти равнодушными. Хотелось спать и только спать! Рано, на рассвете, нас разбудил нарастающий гул “Юнкерсов”. Мы уже научились различать типы вражеских самолетов не только по очертаниям, но и по характерному звуку. Мы все быстро поднялись. Я лежал в пыли на дороге, недалеко от высокого обрыва правого берега Волги. Комиссара с нами не было. От куда-то убежал со своей “политручкой” и не появлялся. Вдали вниз по реке слышны были разрывы снарядов, стоны и крики. Нам надо было быстро сниматься с места и пробираться на станцию к коменданту. Комиссара мы так и не дождались и поехали. На вокзале эшелона еще не было и сведений о нем тоже. Мы двинулись к коменданту города. Он был извещен о скором прибытии нашего поезда и показал нам телеграмму Ибрагимова. По ней нам надлежало немедленно развернуться и приступить к приему раненых. У коменданта же выяснили, что фронт находится близко и раненые идут с передовой машинами, летучками, баржами и даже пешком, прямо с полковых пунктов. На небольшой аэродром в городе садятся "Дугласы" с ранеными. В Камышин прибыло несколько эвакогоспиталей, которые начали принимать раненых, но проходило это стихийно. На второй день наконец прибыл наш эшелон. Его быстр разгрузили. Мы с комендантом подобрали в городе несколько помещений: три школы, здание техникума, какое-то учреждение возле тюрьмы и еще два-три строения. Камышин - провинциальный городок, в основном с одно- и двухэтажными домами. Многоэтажных было немного. Это осложняло наше развертывание. Я понимал, что нам предстоит огромная по масштабам работа, которую трудно даже представить. Мы должны были наладить прием, сортировку и размещение раненых, их эвакуацию. Одних только путей передвижения потоков раненых было четыре: железнодорожный транспорт, автомобильный (грунтовый), водный (баржами и пароходами) и воздушный - самолетами. Я уж не говорю о том, что в отдельные периоды боевых действий по проселочным дорогам с переднего края, минуя медицинские формирования, двигался пеший поток раненых. Его нужно было не только встретить, но и накормить, оказать необходимую помощь и направить по назначению. На окраину города прибывали и размещались там воинские формирования, обеспечивающие противовоздушную оборону, саперные части, авиационные подразделения и др. Приехали также инспектора ФЭПа, разместилась МЭП. Проведя многие месяцы на войне, я убедился, что нет стандартных решений медицинских проблем. На каждом новом этапе они разные. Кроме огромного, чисто медицинского объема работы, приходится решать множество организационных вопросов. Часто они связаны с сильной разбросанностью наших подразделений и служб. И на этот раз госпиталь разбросали по многочисленным зданиям, людей разместили по частным квартирам. Времени на развертывание нам не дали. Был строгий приказ немедленно приступить к приему раненых. Но что значит - принять раненых? Это надо организовать сортировку, развернуть отделения, обеспечить хирургическую помощь, санобработку, питание, эвакуацию. И не только своих раненых, но и раненых всего Камышинского госпитального куста. Начальник госпиталя собрал руководителей всех служб и подразделений и дал распоряжение о немедленном выполнении приказа, как того требовала обстановка. Накануне вечером мы объездили все объекты сортировки, по которым шел поток раненых: железнодорожную станцию, пристань, аэродром, шоссе у въезда в город со стороны Сталинграда, по которому шел большой приток раненых на машинах и пешим порядком. Сталинградская битва - одно из самых значительных и трагических пережитых мной на войне испытаний. Она длилась семь нескончаемых месяцев. О Сталинградской битве можно рассказывать бесконечно - и всего не расскажешь. Никто теперь не поверит, что немцы летом 1942 года были видны из бинокля и стреляли по нам прямой наводкой. Хорошо помню, как в одной из школ, занятой для очередного осадочника, а “спал” в углу палаты, где кровать была огорожена простынями наподобие ширмы. Слово спал я взял в кавычки потому, что если и удавалось в тот период на минуту-другую, сидя или даже стоя, прикрыть глаза, то принято было считать, что ты уже отдохнул и снова можешь вставать за операционный стол. Бои на передовой шли непрерывно, и раненые поступали нескончаемым потоком. Многочисленные госпитали, которые прибыли в город, могли оказывать помощь в объеме медсанбата: остановка кровотечения, пневмо-гематоракс, шинирование и погрузка (всегда на соломе) на поезд или летучку за линию фронта. Большее число раненых поступало по Волге баржами. Они скапливались на причалах, и это привлекало внимание немцев. Их авиация превосходила нашу и, несмотря на заградительный огонь зенитных частей, прорывалась на причалы и днем, и ночью. Наших истребителей мы видели мало. Нередко во время бомбежки мы осуществляли погрузку и разгрузку раненых. Каждый прожитый день или проведенная без сна ночь могла оказаться последней. Лето было жаркое. В здании - душно. Почти постоянно стоял острый, сладковатый и специфический запах разлагающихся трупов, который исходил от больных с газовой гангреной. Раненых таких поступило много, у некоторых она возникала уже в госпитале. Это были случаи с так называемой молниеносной формой анаэробной инфекции, при которой больные погибали при полном сознании, в состоянии эйфории. Я помню, как один солдат, раненый в плечевой пояс, с раздробленным плечом и наложенной сетчатой шиной, пришел пешком с переднего края. Его грудь была раздута, бинты врезались в отечную кожу. Отек распространялся на шею, грудь, поясницу и имел вид, как правильно пишут “бронзового загара”. На поверхности были видны трупные пятна от тромбированных сосудов. Под пальцами ощущался хруст лопающихся газовых пузырьков в подкожной клетчатке. Повязка сильно была пропитана сукровичной жидкостью с неприятным запахом. Отек нарастал прямо на глазах и уже переходил на живот, спину и ягодицы. Таких раненых оперировать бесполезно, потому что остановить процесс невозможно. Солдат был не только в сознании, но и пытался возбужденно разговаривать. Умер он через несколько минут. Перед глазами и сейчас проплывают бесконечные ампутации, лампасные разрезы, многие другие операции, которые мне пришлось на фронте сделать. Я обучил группу высококвалифицированных операционных сестер. Они молча, как на конвейере, ассистировали мне. Так оперировать, как я оперировал на фронте, потом, в мирное время, у меня уже не получалось. Я сам себе не верил, не верю и сейчас. Ампутация бедра от начала до наложения повязки с помощью сестры у меня занимала 3-4 минуты, не больше. Из операционной, находящейся в каменном одноэтажном здании школы, меня то и дело отрывали на улицу, во двор, чтобы решить вопрос о снятии отяжелевших раненых для операции, которые тут же сортировались на проходящих митингах. Было жарко и душно, так что я оперировал в трусах, поверх которых надевал халат и клеенчатый фартук. Когда выходил на улицу, то халат сбрасывал. В один из таких моих перерывов внезапно на “виллисе” подъехал Ибрагимов. Его сопровождали Рогуля и еще два подполковника. Ибрагимов посмотрел на меня и зарычал: - Это что за чертово пугало стоит у тебя? Основания у него для такого крика были. Как-то после бритья, недели за три до этой встречи, у меня на лице высыпало множество гнойничков. Я испугался и подумал, не сикоз ли это? Рядом стояла санчасть дивизии, начальником которой был врач-дерматолог. Я обратился к нему, и дерматолог сказал, что это обычная стрептодермия. Он запретил мне мочить лицо, дал какую-то болтушку. Я все выполнил: не мылся и не брился. Лицо мое покрылось сплошным струпом, который держался на сплошных пеньках волос и поднимался с их ростом все выше и выше... Постепенно небольшие участки этого струпа отскакивали. Мне очень хотелось это сковыривать. Нетрудно представить, какой был у меня вид – родная мать не узнает. Я напоминал одного из “лесных братьев”. Рогуля стал Ибрагимову что-то пояснять. Тот, подергивая щекой, подошел ко мне, улыбнулся. Потом положил мне на плечи мощные ладони, повернул к себе задом и захохотал. Ему я в том виде явно понравился. Ибрагимову вторила вся свита. А я, прижав руки к бедрам, доложил дрожащим голосом обстановку. Ибрагимов хлопнул меня по плечу и рявкнул Рогуле: - Так ты смотри, не забудь, подай на него! Так я был представлен к ордену Красной Звезды, которую, впрочем, получил только через полгода под Курском. Обстановка на фронте складывалась критическая. Усилились воздушные налеты днем и ночью. Мы часто даже не успевали спрятаться в траншеи, которые были вырыты возле зданий. Достигали нас и артиллерийские снаряды. Число раненых перевалило за тысячи. Мест для их размещения уже не было. Стали разворачивать при каждом корпусе большие ДПМовские палатки. Снаряды и бомбы выводили из строя наши здания. Самым “безопасным и спокойным” в этом отношении оказалось здание возле тюрьмы. Я однажды там ночевал. Тюрьму немцы никогда не обстреливали и не бомбили. Два момента из тех дней особенно врезались мне в память. Под Сталинградом на фронте не хватило противостолбнячной сыворотки. Это немедленно сказалось на резком повышении числа осложнений столбняком. Под столбняк пришлось отвести целое 100-коечное отделение. Раненые умирали в тяжелых судорогах, а мы ничего не могли сделать для этих несчастных. Получили какие-то инструкции по лечению столбняка сулемой по методу Пирогова. Но все это оказалось бесполезным, и раненые продолжали гибнуть. И вот в разгаре настоящей столбнячной эпидемии мы получили прекрасную, очищенную от балластов американскую сыворотку, которой удалось спасти многих больных. Причем сыворотку вводили им эндолюмбально (нашей мы не могли бы рисковать). Чуть справились со столбняком, новая беда, которая принесла немало хлопот: неожиданно пришло сообщение о возможном появлении на фронте чумы. Нам только этого не хватало! Я в то время обосновался в трехэтажном здании, где организовал хороший операционный блок. Из эпидотдела фронта прибыла бригада врачей и сестер провакционировать весь персонал. Нам сказали, что вакцина состоит из ослабленных чумных микробов и очень эффективная. Все врачи прервали работу и встали в очередь на прививку. Я тоже прервался. Мне предстояло провести трепанацию черепа. Я поручил санитару ножницами постричь волосы вокруг раны, бритвой обычно выбривал я сам. Меня привили, и я возвратился в операционную, сел у изголовья больного. Голова у него около раны уже была побрита. Я начал после обработки йодом анестезировать новокаином и... куда-то провалился. Пришел в себя в палате. Сколько длилось небытие - не знаю. Рядом лежали мои сослуживцы - все, от начальника госпиталя до санитара. Прививки все-таки надо было делать хотя бы в два этапа, чтобы не парализовать весь коллектив сразу. “Чумились” мы все по-разному, но, в общем, все перенесли “легкую форму” чумы. Однажды в самые ожесточенные дни Сталинградской битвы меня отозвал в сторону начальник АХО (административно-хозяйственного отдела) госпиталя, в прошлом видный хозяйственник довоенного Воронежа, Василий Степанович, человек вполне порядочный и образованный, с которым мы были в хороших отношениях, часто между собой советовались. Доверительно сообщил, что, по полученным им сведениям, дни нашего пребывания здесь сочтены. Чтобы нам с ним не оказаться в окружении, он недалеко от города, на выезде закопал бочку с бензином (горючее мы получали тогда по воздуху). Машина же у него стоит наготове... Все необходимые документы на проезд тоже заполнены. Имейте, мол, в виду. Василий Степанович был старше меня и намного опытнее в подобных делах. Я вежливо поблагодарил за работу и пошел готовиться к очередной операции. До этого разговора я как-то и не задумывался о возможности окружения. Некогда было задумываться. Но теперь кое-что прикинул в уме - обстановка была самая тревожная. Погода начала портиться, пошли проливные дожди. Это в значительной степени ослабило активность вражеской авиации. Заметно похолодало, и уменьшился поток раненых, поступавших по грунтовым дорогам. Их стали больше перевозить по железной дороге, по воде - на баржах... Приближалась зима, а с ней новые заботы и проблемы. Для осадочника я занял школу в центре города. Нам выдали теплую одежду: валенки, полушубки, меховые жилеты. Об окружении Василий Степанович со мной больше разговора не затевал. Мы с ним были по-прежнему дружны и симпатизировали друг другу. Я снимал квартиру, но там почти не бывал. Во-первых, ходить было далековато, а во-вторых, не хотелось ночью будить хозяев. Я отгородил себе в осадочнике, как и прежде, простынями койку в углу, а под кровать поставил чемодан с личными вещами, который добыл взамен вещмешка. Под осадочник было приспособлено большое одноэтажное здание школы с полуподвалом. В центре его располагался большой зал с радиально расположенными по периметру классами. Здесь можно было разместить одновременно 200-250 раненых и операционно-перевязочный блок. Меня тогда повсюду преследовало единственное желание - поспать, хоть недосыта, но поспать. Я готов был поменять на сон любую еду и любое питье. Со мной в корпусе располагалось еще трое врачей, в том числе и Зинаида Борисовна Львова. Она неплохо адаптировалась к тому времени в лечении раненых торакальной группы. Зинаида Борисовна по-прежнему была невыдержанна с товарищами и, особенно, с начальством, но работала самоотверженно. Доходило до того, что она свой офицерский допаек делила с тяжелоранеными, подкармливая их. Зинаида Борисовна продолжала переписываться с моей семьей, которая была в Джамбуле. В том году выдалась на редкость снежная и холодная зима. Но я наблюдал ее только через заиндевевшие окна. Мне могут не поверить, что я за всю зиму ни разу - да, ни разу! - не выходил на улицу и, естественно, ни разу не надевал ни валенок, ни полушубка. Но это было так! Впрочем, так же редко надевал я штаны и гимнастерку. Ходил в нижнем белье: бязевой рубашке и кальсонах со штрипками, в носках и тапочках. Поверх был халат с завязками сзади, шапочка и клеенчатый фартук, который оставался в перевязочной или операционной. Когда читаешь в газетах или слушаешь рассказы о том, что такой-то и такой-то хирург сделал столько-то и столько-то операций на войне, то этому не веришь, потому что подсчитать в таких условиях количество операций просто невозможно. С наступлением зимы налеты немецких самолетов стали реже. Увеличилась активность нашей истребительной авиации. Закончилась навигация на Волге, и мы сняли сортировочные группы с пристани и с грунтовой дороги. Оставили только дежурную будку со взводом солдат, которые указывали прибывающим машинам направление следования. С сортировкой в последние месяцы я почти не был связан, и вся основная моя деятельность сводилась к работе в осадочнике. Работы по сортировке на себя почти полностью взял МЭП. Там оказались толковые ребята, которые неплохо справлялись со своими задачами. Еще несколько слов о нашем комиссаре. До политуправления довольно быстро дошли сведения о его поведении. Комиссара отозвали, но прислали, теперь уже по новому положению, замполита. Он был личностью совершенно неприметной и пустой. Честно говоря, я редко встречал толковых политработников за всю войну, от которых была существенная польза. Между тем, приближались события, о которых никто из нас не догадывался. Еще с осени, когда шел поток раненых по железной дороге, мы видели, как вдоль Волги по направлению от Саратова к Сталинграду ведутся какие-то земляные работы. Нам объяснили, что это строится железнодорожная ветка, не то на Камышин, не то еще куда. Никто из нас этому факту особенного значения не придавал еще и потому, что масштабы работ были малозаметны. Я помню только, что в глубоких карьерах, где добывался песок и лежала щебенка, мы прятались во время воздушных налетов. И лишь много месяцев спустя, уже после окружения армии Паулюса, мы поняли, что по этой ветке незаметно для немцев да и для нас тоже непрерывным потоком каждую ночь шли груженные техникой и людьми эшелоны. Наше наступление началось внезапно в конце декабря. Стояла такая канонада, которой мы раньше никогда не слышали. Поначалу мы не поняли, что это такое. В голове рождались мысли одна страшнее другой. Часы, проведенные в неизвестности, показались вечностью. Но вот до нас донеслось радостное известие о нашем решительном наступлении по всему фронту. Я не видел в госпитале ни одного человека, ни одного раненого, который бы не плакал, настолько велико было тогда у всех напряжение. Никто не мог сдержать своих эмоций. А вслед за этим наступила прострация в полном смысле этого слова - руки не повиновались, работа остановилась, ноги не ходили, люди в первое мгновение не в состоянии были что-либо сказать друг другу. Ликованию не было конца. Мы хорошо понимали, что это значит для нас здесь, под Сталинградом, и вообще, для всей Красной Армии. Всеобщее возбуждение длилось вплоть до сдачи группировки Паулюса. Вскоре мы получили приказ сворачиваться и грузиться для передислокации. Зимой мы еще ни разу не переезжали, к тому же - в теплушках. Но опыт погрузки и передислокации у нас был. Мы задержали около 150 легкораненых, оборудовали вагоны-теплушки печками, дровами, собрали побольше матрацев и поехали... Как всегда, в неизвестность. Эшелон на этот раз получился длинный: машины, автобусы, лошади. В теплушках было очень холодно. Тепло ощущалось только возле раскаленной печки (да и то лишь спереди), а на полках - холод невыносимый. Укрывались кроме одеял - матрацами. Спали в одежде, валенках и шапках - мерзла голова. Но мы все это стойко переносили. После Сталинградской победы мы обрели душевный и физический покой. И хотя неизвестно было, сколько он продлится, но сейчас мы могли позволить себе расслабиться. Не зная конечного пункта назначения, мы двигались как бы на ощупь от станции до станции. Миновали Балашов, разбитое Поворино, Грязи. Думали, едем под Москву, но оказалось, - нет, под Елец. У коменданта узнали, что немцы стоят у Ельца. Нас с ними разделяет Дон, мост через который взорван. Неужели нас оставят в Ельце? Ведь город весь разобьют прямой наводкой. В Елец прибыли под вечер. Поезд загнали в тупик, и прибежавший комендант сказал, чтобы мы за час разгрузились и освободили состав. Хорошо, что с нами были легкораненые. Сами бы мы не управились, а с их помощью почти уложились в срок. Холод, помню, был жуткий, греться - негде, до станции далеко. Жаль было наших женщин, особенно пожилых. Приставили к ним солдат, те начали собирать дрова и разводить, пока светло, костры. В темноте это могло привлечь внимание противника. На пригорке недалеко от путей поставили три ДПМовские палатки (трехслойные), установили прямо на него большие железные бочки. Внутри палаток расставили топчаны - сплошь, без проходов, и приказали солдатам непрерывно топить бочки. Распределили по службам людей. Полевая кухня сварила кое-какую еду и вскипятила чай, и наконец мы уселись в палатках вокруг раскаленной докрасна бочки, а изнутри согревали себя супом и чаем. На ночь укутались всем, что было под рукой. Но к утру вода в ведрах замерзала. Выбираться из-под всех наброшенных на себя вещей, где хранилось какое-никакое тепло было просто страшно. Комендант сообщил, что нам предписано двигаться своим ходом в Курск, который еще занят немцами. Елец надо было срочно покинуть, потому что его бомбили. В Курск я поехал с оперативной группой на грузовой машине, не дожидаясь остальных. Взял с собой несколько крепких солдат и сестер. Полуторка была покрыта тентом. Запаслись продуктами, настелили солому и поехали. Был конец февраля, и холода стояли очень сильные. Я сидел в кабине, показывая водителю дорогу, которую мне объяснил комендант. На мне были валенки и полушубок с меховым жилетом. А вот как остальным наверху, под тентом?! Дорога шла из рук вон плохая, проторена танками, тягачами-самоходками. Она тянулась вдоль линии фронта, иногда на расстоянии пушечного выстрела. День был солнечным, высоко в небе слышался гул самолетов, а со стороны линии фронта - гром артиллерийской перестрелки. Передвигались медленно, и к концу дня, еще засветло, добрались до Ливен, которые немцы оставили несколько дней назад. Мы основательно прозябли, особенно те, кто был в кузове, страшно хотелось согреться и еще больше - есть. Солдаты разбежались искать пристанища. Ливны были основательно разрушены, жителей в городе почти не осталось. Наконец нашли хату, в которой находилась старая женщина. Она сидела на холодной печке, укутанная в какие-то лохмотья. На наши вопросы отвечала с трудом. Мы начали растапливать печь. В чугун набрали с улицы снега и стали ждать тепла и кипятка. Бедные сестры дрожали от холода и никак не могли согреться. Кипяток появился задолго до тепла, и мы, сгрудившись около печки, зачерпывали его кружками и размачивали мерзлые сухари. Чувство, которое я тогда испытывал, до сих пор не изгладилось в памяти. Я при каждом глотке ощущал, как горячая вода идет по пищеводу до желудка и прогревает меня изнутри. Никогда позже подобного блаженства я не испытывал. Дожидаться, пока нагреется изба, мы не стали, принесли матрацы и вповалку легли спать. Все настолько устали и промерзли, что я даже не выставил дневального. Поднялся я, как всегда, рано, прислушался, пригляделся - кругом тихо. Вяло припорашивает снежок. В хате холодно. Солдаты растопили печь, чтобы организовать перед дальнейшей дорогой подобие завтрака и согреть воду для машины. Бабка с печи так и не показалась, жива ли? Мы оставили ей немного сахара и сала на столе и поехали. Лицо России - ее дороги. В войну это испытали не только мы, но и немцы. Они явно недооценили и нас, и наши дороги. Я не боюсь сказать, что мы выиграли войну во многом своими дорогами. Ни разметок, ни обозначения населенных пунктов и расстояния между ними - прямо голая пустыня, да и только. Движение по дороге было довольно оживленным. Нас то и дело обгоняли мотострелковые части, другая военная техника, тягачи, пушки, мотопехота. Все двигались, похоже, в нашем направлении, хотя и не знали точно - куда. Вправо и влево отходили какие-то дополнительные второстепенные, а может быть и не второстепенные, дороги. На карте, которую я время от времени доставал из планшета, они не были обозначены. Постепенных попутных и встречных машин стало попадаться все меньше и меньше, и наконец мы остались на дороге одни. Двигались по солнцу. Населенных пунктов нигде не было видно. В середине дня мы подъехали к развилке: одна дорога, менее накатанная, шла прямо, другая, получше, направо. Я принял решение поехать по той, что получше, то есть направо. Ехали довольно долго, нас уже никто не догонял и не двигался навстречу. Дорога становится все уже и уже. Снежные наметы по ее обочинам, оставшиеся после расчистки, достигали местами двух и более метров. Разъехаться на такой дороге двум встречным машинам просто невозможно... Я впился в карту - никаких населенных пунктов на ней обозначено не было. И это оперативная, строго секретная карта. У немцев, кстати, карты наших территорий были совсем другими. На них обозначались мельчайшие подробности, чуть не каждое дерево и куст. И вдруг ни с того ни с сего на нас обрушился настоящий шквал огня: сбоку от дороги, справа и слева начали рваться артиллерийские снаряды. Я тут же скомандовал: - Ложись!!! Все выпрыгнули из машины и залегли на дороге в снегу. Снеговая обочина была настолько высокой, что места разрывов мы не видели, а лишь ощущали, как на наши головы летят комья земли и снега. О возвращении назад не могло быть и речи. Развернуться в снеговом ущелье невозможно. Только теперь я понял, что мы попали на передний край. Между взрывами было видно, как над нашими головами пролетает разведывательный “фокке-вульф”, который, по-видимому, сообщал на землю и корректировал действия немецкой артиллерии. В общем, мы оказались в ловушке... Сколько это продолжалось, мне трудной сейчас сказать. В подобных ситуациях время как бы останавливается и тянется намного дольше, чем в обычной обстановке. Помню только, что огонь постепенно затих и вдруг появилась на нескольких машинах какая-то механизированная часть и буквально уперлась в нас. Из головной машины вышел старший лейтенант и спросил, куда мы едем. Я ответил, что в Курск. Лейтенант едва не обматерил меня: - Да ты что! Вы же почти доехали до Дмитрова-Льговского, а там немцы. Передовая в четырех километрах отсюда. Вам надо вернуться километров на пятнадцать назад и взять вправо. Выскочившие из машин солдаты вырыли в снежной горе на обочине огромную нишу. Вместе с моими подчиненными они на руках повернули нашу машину на 180 градусов и затолкнули в нишу, тем самым освободив себе проезд. Таким образом мы разъехались. Ничего подобного я прежде не видел. Сделано все было ловко, сноровисто, наверное, не впервой. Мы довольно быстро доехали до злосчастной развилки и направились по дороге, которая вела в Курск. До него нам оставалось километров двадцать пять-тридцать. На пути встретилась большая деревня. Мы остановились. К нам подошли бабы и несколько стариков. Они рассказали, что только вчера немцев выбили из Курска, и они отступили к Речице. На подъезде к городу стояли патрули автоматчиков. Нас остановили, потребовали документы и сообщили о месте нахождения коменданта города. Город по своему расположению похож на Воронеж: правый и левый берег. Только вокзал находился на левом берегу. Мы въехали в Курск со стороны левого берега. У коменданта в приемной стояло много людей, больше гражданских. Я пошел прямо в кабинет. За большим письменным столом сидел молодой, лет тридцати, подполковник с артиллерийскими погонами. Я его поприветствовал, предъявил документы и предписание. Тот повертел все в руках, выматерился и сказал: - Не поймешь, что делать: то ли проституток разгонять, то ли госпиталь размещать? И то срочно, и это срочно!!! Коменданта понять можно было. Немцы драпанули так быстро, что побросали все, в том числе организованные в Курске бордели. На главных и прилегающих улицах висели большие и малые вывески, в окнах и витринах красовались картины-витражи, зазывающие солдат отдельно, офицеров - отдельно в ночные клубы и увеселительные заведения. Теперь коменданту надо было со всем этим разбираться. Быстрое взятие Курска немцами и наше отступление и такое же быстрое отступление немцев не позволили разрушить город. Его основной жилой фонд и учреждения остались целыми. Мы с комендантом на его “Виллисе” объехали весь город, и я остановил свой выбор для размещения госпиталя на двух школах, здании старого телеграфа (там были большие удобные залы) и двух многоэтажных домах, где при Советской власти находились госучреждения, а у немцев - администрация. Они были благоустроенными и чистыми. Во всех этих зданиях я поставил солдат (застолбил место), а сам с сестрами обосновался на телеграфе. Сестры были из сортировки и начали обживать здание, где я наметил организовать основной осадочный корпус с операционным блоком. Через два дня приехали все наши, и мы уже имели предписание принимать раненых, организовывать сортировку. В городе, еще больше в пригороде, где располагалась психбольница, предполагалось развернуть большую госпитальную базу. Госпитали еще не прибыли, а наше наступление продолжалось, и раненых нужно было где-то принимать и размещать. В Курске мы встретились со многими серьезными трудностями. Во-первых, железная дорога была разрушена, по ней нельзя было эвакуировать раненых, и мы ничего не получали по ней. Все снабжение фронта шло по воздуху - “дугласами”. Не успели мы приехать и обосноваться, а на улице возле здания уже стояли машины с ранеными, прибывшими с передовой. Куда разгружать? Нет санпропускника, горячей воды, не развернут операционный блок. А на улице еще февраль, холодный и снежный. Возле машин ругань, матерщина. Рогуля, я, замполит, начальники служб, отделений, старшие сестры - все и вся - нацелены на немедленное открытие хотя бы одного отделения. Солдаты, сестры убирают помещение, расставляют кровати: двухэтажные деревянные нары. Все машины, которые идут с фронта, патрульно-пропускной службой направляются к нам. Сортировка со своими солдатами уже разгружают раненых в просторные холлы старого телеграфа. Во все занятые здания, школы направлены врачи, сестры, солдаты, полевые кухни. Готовится все для приема на первый случай легкораненых, ходячих. Помещений явно не хватит. Рогуля с хозслужбой едут подбирать новые здания для размещения. В каждом здании примерно на 200-250 раненых один, максимум два врача - не больше, несколько сестер и санитаров, полевая кухня для обеспечения питания. По сути дела это целый эвакогоспиталь, и его надо разворачивать совсем иными силами. Но приказ есть приказ. Невыполнение его может грозить трибуналом и штрафным батальоном. Впрочем, мы об этом и не думали, работали не за страх, а за совесть. Когда стали разворачивать отделения для огромного количества раненых, у нас не было и десятой доли необходимого инвентаря. Надо было срочно набирать огромны штат вольнонаемных: санитарок, прачек, кухонных и хозяйственных рабочих. Когда местные жители узнали об этом, сразу возле госпиталя образовались огромные очереди желающих устроиться. В основном это были девицы тех увеселительных учреждений немцев, которые они обслуживали. С собой девиц немцы не взяли, сами еле ноги унесли. А тут у них могла появиться возможность как-нибудь смыть свой позор. Контролем за наемной рабочей силой занимался СМЕРШ (организация контрразведки, которая пронизывала всю армию, в переводе обозначалась так - “смерть немецким шпионам”). У нас в госпитале был старший лейтенант-смершевец. Он имел досье на каждого из нас, начиная от Рогули и заканчивая последним санитаром. У его была большая сеть осведомителей среди работников госпиталя, которые ему все и обо всем докладывали. При этом лейтенант нередко пользовался шантажом и угрозами. Кроме того, он получал из спецсвязи материалы по слежению за ранеными, которые поступали по этапу, и передавал необходимые сведения о них дальше по назначению. Впрочем, такая система существовала везде в нашей армии. В первое время мы в городе были одни, и население, узнав, что развернулся госпиталь, начало сносить нам все, что нужно и не нужно: белье, посуду, одежду. Хозяйственная служба не успевала свозить со складов брошенные немцами материальные ценности. Это нам во многом помогло развернуть и оснастить многочисленные корпуса. Очень трогательным было, когда к нам приходили пожилые женщины, приводили с собой детей 14-15 лет и безвозмездно предлагали свои услуги по уходу за ранеными. В один из таких дней ко мне в госпиталь пропустили небольшого роста худощавого гражданина, который настоятельно требовал свидания со мной. Он представился тихим заискивающим голосом: - Я доктор Верховых из Воронежа, Павел Петрович. До войны в Воронеже был Институт переливания крови. Располагался он там, где сейчас химфак университета. Коробка сохранилась и после войны. Директором этого института и был Верховых. Институт тогда считался одним из лучших в Союзе, и многим был обязан своему энергичному директору. Студенты проходили там занятия по переливанию крови. Я не раз в институте бывал и хорошо помню Верховых. В институте имелся большой стационар, работали видные ученые, проводились серьезные операции. Заместителем у Верховых работал Овчинников Николай Александрович, который после войны возглавлял областную станцию переливания крови. Наши малообразованные и недальновидные деятели обкома партии и облздравотдела “отдали” институт вместе со штатом медицинских работников, как и два других - онкологический и эпидемиологии и микробиологии - Ростову, где они и по сей день процветают. Верховых рассказал мне не совсем понятную историю о том, как он попал из Воронежа с немцами в Курск. Я ее не запомнил, но очень заинтересовался предложением Павла Петровича организовать в Курске массовый забор крови для фронта. Медико-санитарная служба фронта крайне нуждалась в крови, мы ее получали в очень ограниченных количествах - только самолетами из Москвы, Иванова. Я был уверен, что организация забора крови в Курске Верховых под силу. Я рассказал все Рогуле, но тот струсил, побоялся взять на себя ответственность - как-никак Верховых оставался с немцами и поручать ему заготовку крови опасно. Правда, Рогуля не возражал против того, чтобы я поговорил с Ибрагимовым. ФЭП тогда стоял под Курском. Я поехал туда. Принял меня Ибрагимов не сразу. Наконец я попал к нему, доложил обстановку и свои соображения насчет забора крови. Ибрагимов выслушал меня, задал мне массу вопросов, потом приказал, чтобы завтра я с Верховых прибыли к нему. На этот раз принял от нас сравнительно быстро, задал Верховых еще больше вопросов. Тот очень обстоятельно и аргументированно на них ответил и обосновал свое предложение. Ибрагимов тут же принял решение организовать службу по забору крови при одном из госпиталей, дислоцированных в самом Курске. В кабинете у Ибрагимова я узнал, что Верховых работал при немцах каким-то врачом. Чувствовал он себя, мягко говоря, неважно. Доверию Ибрагимова он искренне обрадовался. В кратчайший срок Павел Петрович сумел организовать службу крови так, что не только полностью обеспечил потребность крови на фронте, но и передавал часть ее в Москву. Туда кровь отправляли самолетами. После войны мы с Павлом Петровичем часто встречались. Взаимоотношения с Овчинниковым у него не сложились (были какие-то довоенные проблемы), да еще сказывалось пребывание Павла Петровича у немцев. Он устроился хирургом в тубдиспансере, оперировал неплохо и даже успел защитить на старости лет докторскую диссертацию, которая, правда, мало что ему дала. В тот же период ко мне обратилась уже далеко не молодая врач-окулист по профессии, тоже из Воронежа, которая осталась в городе с больным, прикованным к постели отцом. Она была женой известного тогда хирурга Рыжова (действительно, рыжего), доцента кафедры факультетской хирургии - у профессора Назарова. Его взяли в армию в первые дни войны, и жена о нем ничего не знала. У нас глазников не было. Я договорился с Рогулей, и мы ее взяли вольнонаемной. Очень скромная, тихая, работящая женщина, хороший специалист, она прошла с нами всю войну. Несмотря на восстановление железной дороги, большая часть раненых по-прежнему перебрасывалась к нам по воздуху. И главная сортировка у нас была на аэродроме. Я значительную часть времени проводил там. Однажды ко мне обратилась молодая врач из ФЭПа, тоже работавшая на сортировке. Перед смой войной она окончила Ивановский медицинский институт. Женщина попросила разрешения сопроводить раненых в Москву (врачи иногда сопровождали раненых). Я ей разрешил, и как оказалось, на ее гибель. Когда самолет возвращался назад, под Курском на него напал “мессершмит”. Летчик сумел сманеврировать и уйти от атаки, однако пулеметной очередью немецкий ас прошил корпус самолета, и она из пуль попала врачихе в сердце. Больше никто не пострадал. Через несколько минут самолет благополучно приземлился, и члены экипажа даже не знали о случившемся. Я невольно посчитал себя причастным к этой трагедии. Начиная с Курска было принято решение профилировать госпитали по характеру повреждений. Это позволило улучшить специализированную помощь раненым. На госпитальной базе появились госпитали, которые в простом медицинском обиходе обозначались: грудь, живот, бедро и крупные суставы. Госпитали легкораненых (Г.Л.Р.) были сформированы уже на втором году войны. Между тем наше продвижение вперед остановилось. Немцы подтянули большие силы и готовились, по всем признакам, к наступлению в районе Орел - Белгород. Одним из проявлений их активизации стала усилившаяся бомбежка Курска. Несмотря на нашу противовоздушную оборону с земли и с воздуха, немецкие самолеты все же прорывались в город и сбрасывали фугасы на жилые кварталы и военные объекты. Во время одного из таких налетов самолет прорвался к ставке командующего фронтом Рокоссовского. Она располагалась в небольшом селе недалеко от Курска. Вечером в одной из хат генералитет вместе с обслугой собрались смотреть кино. И вдруг с земли поднялась ракета, выпущенная кем-то из немецких разведчиков, и вслед за тем на ставку было сброшено несколько бомб. Одна из них попала в дом, где размещался командующий артиллерией, генерал-полковник Казаков. Сам Казаков смотрел кино, а его, как принято было тогда называть, полевая жена попала под бомбовый удар. Ей оторвало ногу и отбросило на несколько метров от дома. При ставке всегда находился МСБ с полностью укомплектованным штатом. Начальником медсанбата был уже немолодой, какой-то “прибитый” майор с бородкой, по разговорам, неплохой хирург. Весь штат, за исключением начальника, автоматчиков, санитаров, состоял из женщин, представляющих, в основном, первых жен ставки. Причем часто случалось так: медсестра и в то же время жена командующего... занимает более привилегированное положение, чем врач, являющийся женой его заместителя. Были и другие комбинации, с которыми приходилось разбираться начальнику МСБ. Раненых в МСБ ставки никогда не было, и они постоянно находились в свернутом состоянии. Развернут было только женский персонал, и мне начальника этого МСБ было искренне жаль. Он говорил, что несколько раз просился на фронт, но его не пускали. В общем, ночью за мной прислали (фронтовым хирургом в то время был какой-то профессор из Харькова, но он уехал в район боевых действий). Я взял с собой врача, двух сестер, собрал кое-что из инструментов, перевязочный материал, несколько ампул крови и растворов. Через час, не больше, мы уже были на месте. Небо разрезали лучи прожекторов, и над селом проносились с ревом истребители. Раненая лежала в одной из хат на двух составленных столах - молодая, красивая и очень бледная, без пульса. К вене была подключена система, что-то капало. Здесь же сидел начальник МСБ и докладывал, что ей вливают. Я приподнял простыню и увидел почти полностью вычлененную ногу. Зияла прямо вертлужная впадина, вокруг - обрывки мышц, перемешанные с землей. Сестры сразу же подключили кровь. Обнажили вену на другой руке и поставили вторую капельницу. Пульс на бедренной артерии тоже не прощупывался. Кровотечения не было. Кое-где появлялось сукровичное отделяемое. Послали еще за кровью. Ее быстро доставили. Примерно через час приехал профессор Жоров. Мы к этому времени перелили около пяти литров крови. Прошло еще около часа, и раненая погибла. Всего ей перелили около восьми литров крови. Хоронили ее на лафете артиллерийского орудия под гул беспрерывно летающих над головой истребителей, на городском кладбище при огромном стечении народа. Кортеж двигался через весь город. Сразу за лафетом шел Казаков весь в слезах и много других генералов, а также воинские части. Я присутствовал на похоронах. Думаю, что таких похорон не было, когда умер сам Казаков, Главный Маршал артиллерии СССР. Уже после войны я побывал в этой деревушке. Она примыкала к бывшему имению какого-то графа, в котором размещался санаторий Воронежского курортного управления. Многие годы я состоял консультантом в нем и с группой профессоров приезжал в этот санаторий. Между тем, воздушные атаки на Курск с каждым днем все усиливались. Самолеты противника все чаще прорывались к городу и сбрасывали бомбы. Они падали вблизи занимаемых нами зданий, стекла в которых уже были выбиты. Несмотря на весну, ночи стояли еще довольно прохладные, и мы окна завешивали простынями. Психологическая обстановка во время воздушных налетов среди раненых была тяжкой. Ходячие обычно спускались с этажей и укрывались в вырытых блиндажах и окопах во дворе. Те же, что не могли передвигаться, оставались одни в палатах. Сестер было мало, да и они не вcе оставались в помещении. Тоже старались укрыться в блиндажах. Санитарки - тем более. Когда снаряды рвались поблизости и в окнах разлетались стекла, в палатах и коридорах стоял крик, стон и мат. Безумный страх овладевал ранеными. Они сползали с кроватей, забивались под них или ползли, спускаясь иногда с порожков лестниц. Вот тут-то и необходимо было присутствие политработников. Но их днем с огнем нельзя было найти. Особый страх немцы нагоняли одним необычным способом: они сбрасывали пустые продырявленные железные бочки. Когда те летели на землю, раздавался жуткий пронизывающий свист, вой, имитирующий звук сбрасываемых бомб. Успокоить раненых можно было, только самому появившись в здании. Но какое там спокойствие, какая выдержка, когда страх тревога ожидания разрыва тебя терзает не меньше, чем других. Побороть это чувство можно только ценой колоссального напряжения, но его не всегда хватает. В таких ситуациях до боли в груди ждешь не дождешься лишь одного - окончания воздушной тревоги. Однажды во время налета, обходя раненых в осадочнике, я заглянул в перевязочную грудного отделения и увидел такую картину: к операционному столу (у нас были складные облегченные американские походные столы) с приподнятым головным концом полусидя привязан раненый, которому Львова собралась, как потом выяснилось, сделать торакотомию по поводу пиопневмоторакса. Раненый был накрыт стерильной простыней, операционное поле обработано, обложено и подготовлено к пункции грудной клетки. Под материальным столом лежала, подогнув ноги, Ольга Михайловна Шапошникова - старшая операционная сестра (она страшно боялась бомбежки), а около операционного стола на полу в стерильном халате сама Львова. Вокруг осколки стекол из тех окон, которые еще уцелели от прежней бомбежки. При моем появлении женщины вскочили. Я стал смеяться, хотя мне было далеко не до смеха. Через несколько дней меня вызвал к себе Рогуля и передал приказ из ФЭПа, что мне и еще нескольким сотрудникам госпиталя завтра необходимо явиться в одну из деревень, расположенных недалеко от Курска, где нам будут вручать награды. Рано утром начальник, я и две наши сестры с сортировки отправились в назначенную деревню. На подъезде к ней мы были остановлены отрядом автоматчиков, которые проверили документы и приказали отвести машину в сторону, в небольшой лесок. Там уже стояло много машин, и мы пошли пешком под гору, где виднелось здание правления колхоза. Вокруг него скопилось большое число военных различных родов войск, в том числе и медики. Некоторых мы знали. Ждать пришлось довольно долго. Наконец поступил приказ всем собраться перед правлением и сообщили порядок награждения. Из здания вынесли длинный стол, накрыли его красным материалом. Все опять стали ждать. Высоко в небе неожиданно показалась “рама”. За ней тут же с ревом пронеслась группа наших истребителей. Мы узнали, что награды будет вручать сам Рокоссовский. Все приготовились к его встрече, и вдруг откуда ни возьмись появилась туча и стал накрапывать дождик. Распорядители схватили папки, начали затаскивать ящики назад в помещение. Нам сообщили, что вручение наград состоится в здании правления. А тут снова выступило солнышко, и решение опять переменили. На площади появились автоматчики, оцепили ее со всех сторон. Из правления наконец вышел Рокоссовский - высокий, красивый, подтянутый. Группа сопровождавших его офицеров начала проверять документы, после чего установили очередность награждения. Из-за гула снующих беспрерывно истребителей ничего не было слышно. Мы, как это и положено и заведено еще с далеких петровских времен, “лекаря и прочая сволочь”, шли последними. Нас награждали за Сталинградскую операцию: Рогуля получил орден Отечественной войны 2-й степени, я – орден Красной Звезды, все остальные - медали “За боевые заслуги”. Все прошло быстро, организованно. Я едва рассмотрел Рокоссовского, когда он, вручая орден, пожал мне руку. Домой мы приехали только к ночи. Товарищи нас ждали. Мы, как это полагается, “обмыли” награжденные, выслушали поздравления друзей. Наконец успокоились и легли спать. Ночь, к счастью, выдалась тихая. Вскоре к нам в госпиталь прислали для прохождения дальнейшей службы молодого, красивого, пышущего здоровьем парня примерно моего возраста Николая Селиванова. До войны он окончил военный факультет Куйбышевского мединститута. Жена Селиванова была солисткой балета Куйбышевского театра. Если судить по фотографии, которую он нам показывал, очень интересная женщина. Незадолго до войны у них родилась дочь. С первых дней боевых действий Николай попал на передовую со своей частью, где служил полковым врачом. Я обрадовался, что смогу его направить на сортировку и тем самым облегчить себе и всей сортировке работу. Правда, меня несколько удивило, что молодого здорового парня, кадрового военного врача вдруг перевели из полка с передовой в госпиталь. С таким случаем я еще не встречался. Картина немного прояснилась, когда Николай в конце беседы рассказал свою непростую историю. Признаться, я к его рассказу вначале отнесся немного настороженно и недоверчиво. Однако вскоре все прояснилось. Когда наступили сумерки и в воздухе послышался привычный для нас гул самолетов, а по небу поползли с разных концов перекрещивающиеся лучи прожекторов, сопровождаемые огнем зенитной артиллерии, ко мне в комнату ворвался с обезумевшим взглядом Николай. Он весь сжался в комок, лицо его было перекошено и выражало животный страх. Он ждал от меня хоть какой-то защиты. Я ничего подобного никогда не видел. Как мог, я старался его успокоить, тем более, что бомбили где-то далеко от нас, и в госпитале даже не была объявлена воздушная тревога. И только теперь я поверил рассказу Николая. А дело было вот в чем: в одном из боев Николай получил тяжелую контузию, его сильно засыпано землей. В бессознательном состоянии Николая доставили в МСБ. Там он пролежал несколько дней. Во время артобстрела его вторично контузило. Долго Николая не могли переправить в госпиталь, поскольку обстрел все продолжался. Когда он, наконец, поступил в один из госпиталей войскового района, то никак и нигде не мог найти себе места от страха нового артобстрела, бомбежки. У Николая начались кошмары, бессонница. Его принялись обследовать, наблюдать и проверять специалисты из военно-врачебной комиссии фронта. Думали, что он симулянт, и крутили больше двух месяцев, так и не решаясь его демобилизовать, в конце концов направили для работы в госпиталь, как ограниченно-годного к военной службе. Днем Николай кое-как отходил, и с ним можно было общаться, а с наступлением темноты становился невменяемым, словно одичавшим. Он вздрагивал от каждого стука, особенно взрывов, как бы далеко они ни были. Рядом с телеграфом, где размещался основной корпус госпиталя, стояла старая полуразрушенная церковь. К вечеру туда стекались большие толпы народа - укрываться от бомбежки. Каждую ночь там коротали Ольга Михайловна Шапошникова и Львова. Теперь к ним присоединился и Николай. Нужно отдать женщинам справедливость. Они его по-матерински оберегали и ухаживали за ним. Николай ничего не ел, оброс, опустился. Об использовании его на какой-либо работе не могло быть и речи. Надо было Николаю как-то по-человечески помочь и отправить в тыл. Два раза его вызывали в фронтовую комиссию и грозили отдать под трибунал, отправить в штрафную роту. Только после долгих наших просьб и мытарств Николая удалось отправить в тыл, хотя он, несомненно, подлежал демобилизации. Не забуду, как мы со Львовой Николая провожали. У меня была возможность отправить его до Москвы самолетом или поездом. Но он не согласился ни на то, ни на другое. Взял вещевой мешок с сухим пайком, палку в руки и пошел пешком. Как он добрался до нового своего места службы, я не знаю. Но через месяц или больше я получил от него письмо из Перми, где он сообщал, что работает в школе санинструктором, но по-прежнему чувствует себя плохо. Мы постепенно кое-как свыклись с тяжелой обстановкой, хотя, казалось, свыкнуться с ней невозможно. Можно лишь в какой-то степени приспособиться к экстремальным условиям жизни, но не больше. В один из вечером я выглянул во двор проверить, как идет разгрузка раненых, и больше ничего не помню. Пришел в себя, правда, довольно быстро, потому что вспоминаю, как меня откапывали солдаты и медсестра. Оказывается, недалеко от здания разорвалась не очень большая бомба; нескольких человек ранило, а меня засыпало землей и контузило. Я сам добрался до своей комнаты и лег. Кружилась голова и тошнило. Пролежал пару дней, и все на этом обошлось. Рогуля оказался необычно внимателен, позаботился, чтобы меня хорошо кормили и чтобы я лежал. Меня навещали врачи, сестра. Львова буквально не отходила: проверяла температуру, слушала и следила, чтоб я ел. Приходили политруки и замполит. От всего этого делалось тепло и приятно: помнят и ценят. Но, в общем, я уже тяготился своим лежанием. Кругом столько дел, люди сбиваются с ног, а я отлеживаюсь. Но вдруг то ли на третьи, то ли на четвертые сутки у меня утром поднялась температура и в течение дня нарастала. К вечеру мне стало совсем не по себе, болела голова, во всем теле чувствовалась слабость. Львова поставила диагноз - крупозное воспаление легких. Возможно, сыграло роль то, что я пролежал все же достаточно долго на земле, а, возможно, всему виной были сквозняки, которые пронизывали наши здания без стекол. Львова оказалась права – я подхватил воспаление легких. Мне начали давать стрептоцид, не помню, был ли тогда уже сульфидин? Температура держалась, вставать я не мог, чувствовал себя погано. Вид, наверное, мой тоже был не блестящим. Рогуля и Львова о чем-то подозрительно шушукались. Львова меня бесконечно ругала: то я не так лежу, то не ем и т. д. За дверью он своим крикливым голосом чего-то требовала от Рогули. Мне было от всего этого не по себе. На следующий день утром пришел Рогуля и сказал, что вызвал ко мне главного терапевта фронта. Я его не знал. И вдруг через некоторое время в дверях показался... профессор Рябов, наш зав. факультетской терапией в чине полковника. Мне как-то сразу стало легче и теплее. Он сел рядом на стул, посмотрел на меня усталым взглядом и мягко улыбнулся. Сколько в институте мы его помнили, Рябов всегда выглядел каким-то болезненным, бледным и сухощавым. Мы еще студентами знали его как вегетарианца, и он об этом говорил на лекции. - А я вас, доктор, помню, - сказал он, взяв мою руку, и начал считать пульс. Я искренне удивился его памяти. Ведь прошло немало лет с тех пор, как я посещал его лекции. Профессор стал задавать какие-то вопросы, и я понял, что он знаком с историей моей болезни. По-видимому, ему все уже рассказали Львова и Рогуля. Профессор меня внимательно послушал деревянным своим стетоскопом, покрутил, повертел. Кризис у меня, судя по всему, еще не миновал. Профессор сделал какие-то назначения, а потом у нас завязался доверительный разговор. При самом окончании этого разговора я рукой подозвал к себе Рогулю и на ухо сообщил ему, что профессор - вегетарианец. Рябов, кажется, это услышал, и не ожидая окончания нашего шушуканья, сказал, что он уже не придерживается своих старых привычек. Профессор тепло распрощался со мной, и Рогуля его увел. Сколько я после этого еще пролежал в постели - не помню. Я здорово похудел, аппетита совершенно не было, хотя Рогуля для его поднятия привез коньяк. Лежать надоело, и я начал ходить по перевязочным, оперировал и перевязывал раненых, консультировал врачей. Так, на ногах, я кое-как поправился и приступил к выполнению своих обязанностей уже в полном объеме. Частые бомбардировки города, значительный материальный ущерб, нанесенный госпиталю, заставили командование принять решение вывести его из города. Окончательно это решение было принято сразу после всемирно известного налета на Курс 500 самолетов немцев. Мне до сих пор неясно, как можно было подсчитать их количество. Ведь кроме немецких самолетов в небе находилось много наших истребителей, и при подсчете нетрудно их было спутать. Я был свидетелем этой операции, и все видел своими глазами. День выдался солнечным, и воздушная тревога была объявлена заблаговременно. Мы в госпитале приняли обычные в таких случаях меры. О начале воздушной атаки мы, как правило, судили по интенсивности заградительного огня зенитчиков. В это утро стрельба была особенно сильной. Когда она внезапно прекратилась, мы увидели в небе на подходе к городу, на довольно большой высоте группу немецких бомбардировщиков, порядка 20-30 машин. Группы наших истребителей подошли к ним вплотную, и те стали рассредотачиваться, сбрасывая свой груз беспорядочно, не долетая до цели. Воздушный бой был хорошо виден по трассирующим пулям истребителей. Вначале мы наблюдали в небе три-четыре такие группы на различных участках вокруг города. В разгар боя, через пару часов, их в небе можно было насчитать до шести-семи. Часть самолетов противника все же прорвалась к городу и сбросила свой груз. Они шли волна за волной, и эта картина продолжалась около четырех часов. В небе были видны немецкие самолеты. Вслед за ними то там, то здесь появлялись парашюты, на которых летчики выбрасывались из горящих, окутанных дымом самолетов. Были, конечно, и наши потери. Нам было срочно приказано перебазироваться из Курска на расстояние не больше 20-30 км и обязательно привязаться к железной дороге. Утром мы с Рогулей на “виллисе” (мы получили машину) поехали по направлению станции Касторной и остановились на полустанке Отрежкове. Там было несколько подъездных путей, небольшая платформа. Недалеко от станции постройки местного совхоза: два больших коровника и еще какие-то каменные здания. Село находилось близко. Вдоль железной дороги огромный молодой фруктовый сад, переходящий в лес. Мы вышли из машины и прямо-таки опьянели от окружающего нас благоухания. Был май, и сады цвели вовсю. Мы никак не могли оторвать взглядом от распустившихся почек и нежной зелени вокруг. В городе мы всей этой красоты как бы и не замечали. Осмотрев постройки, мы с Рогулей подумали, что если в коровниках не сможем разместить всех раненых, то расположим их в больших палатках, которые развернем в саду. Врачей и другой обслуживающий персонал можно разместить по избам. В Курске пришлось оставить три усиленные сортировочные группы: одну на железнодорожном вокзале, другую - на аэродроме, третью - на грунтовой дороге, по которой поступали раненые на машинах. Кроме того, мы оставили солдат и хозслужбу для охраны складов и временно освобожденных зданий. Задержали также около 50 нетранспортабельных раненых, которых нужно было подлечить и потом отправить самолетами в Москву. Всех остальных раненых вывезли по железной дороге. В Отрежкове отправили большую группу солдат, сестер и врачей, чтобы они подготовили коровники к приему раненых и разбили в саду десять больших палаток. Я приехал с первой группой сотрудников и разместился в одной из палаток, где уже оборудовалась операционная. Все кругом было тихо и спокойно, как будто нет никакой войны. Опьяненный запахами цветов, я замертво рухнул на койку. Ночью даже не просыпался, хотя, как мне утром рассказывали, все время со стороны Курска слышались глухие разрывы. Всех поступающих в Курск раненых направляла сортировка в госпитальную базу, которая располагалась на территории большого больничного городка при психбольнице. Уже через пару дней по железной дороге начали поступать раненые и в Отрежково. Палатки, которые мы разместили в саду в два ряда, были прикрыты ветками деревьев и оставались невидимыми сверху. Вокруг было тепло и необыкновенно спокойно, чего мы уже давно не ощущали. Сняли с себя гимнастерки и рубахи, набросили халаты и целый день были на воздухе. Я вроде бы уже очухался от болезни и начал приходить в себя. Но не прошло и двух недель, как внезапно у меня поднялась температура до 40 градусов и выше. Трясло неимоверно, не спасали никакие грелки. Львова заподозрила малярию. Много раз брали у меня кровь, но плазмодия не находили. Температура продолжала изводить меня без какой-либо периодичности. Кровь стали брать ежедневно и ничего нового не обнаруживали. Рогуля (который в своей жизни вряд ли поставил диагноз хоть одному больному) сказал, что меня сыпной тиф. Вообще, в подобном подозрении ничего необычного не было. Вшей мы собирали во время поступления раненых достаточно. Искали у меня на теле кожную сыпь. Одни врачи видели какие-то кожные элементы, другие - нет. Однажды ночью, когда температура подскочила до 41 градуса, дежурившая сестра, подошла ко мне и сказала: - Давайте, товарищ начальник, возьмем толстую каплю. - Ну, бери, - согласился я. Утром она отнесла стекло в лабораторию. Оттуда прибежала лаборантка к Львовой и сообщила, что обнаружены плазмодии тропической малярии (я ее подцепил еще в Березовке). Все, в том числе и я, облегченно вздохнули. В аптеке был только акрихин, и я начал его пить. Львова подняла шум и настаивала на инъекциях хинина. И действительно, никаких сдвигов к улучшению я не чувствовал. Начал только желтеть. Температура не спадала. Я вспомнил, что в Березовке подобных больных лечил сальверсаном, и он довольно успешно снимал температурную реакцию. Львова по этому поводу накричала на меня: - Нечего тебе дурака, валять, надо доставить хинин. Рогуля куда-то поехал и привез развесной хинин. Начальником аптеки был уже немолодой, очень педантичный, хоть и нерасторопный, провизор Маклаков. До войны он заведовал одной из крупных Воронежских аптек. Маклаков приготовил растворы и меня начали колоть. Первый укол в ягодицу был настолько болезненным, что я еле-еле перетерпел. На ягодицу я из-за боли не мог садиться, и попросил сестер колоть меня в переднюю поверхность бедра. Температура быстро упала, а в местах инъекций на бедрах появились страшно болезненные инфильтраты, каменистой плотности, которые никак не рассасывались, и до сих пор их следы остались у меня на теле. Приступы постепенно купировались, однако осталась жуткая слабость, и я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Особенно ногой. Сидеть теперь я мог, а вот ходить из-за инфильтратов в четырехглавой мышце было невозможно без костылей. Я уже пожалел, что не согласился делать инъекции в положенное для этого место. Анализы у меня были неважнецкие – значительная анемия, лейкопения, высокая РОЭ, но главное, была жуткая слабость. Реабилитация протекала у меня медленно, я чувствовал себя очень неудобно перед товарищами, но самое главное, я не видел никаких перспектив на ближайшее будущее. Рогуля, Львова и многие другие приходили меня успокаивать, но я от этого чувствовал еще больше свою беспомощность. На Орловско-Курском направлении тем временем разворачивалось одно из самых уникальных в военной практике танковых сражений – под Прохоровкой. В этом сражении на ограниченном пространстве участвовало одновременно несколько тысяч танков с одной и с другой стороны, не считая пехоты, артиллерии и авиации. Весь поток раненых из этой адской мясорубки пошел на Курск. Я, как мог, старался хоть в какой-то мере облегчить положение товарищей. К этому времени нам удалось подготовить крепкую, работоспособную и квалифицированную сортировочную бригаду, способную решать сложные организационные задачи. Мы получили нескольких квалифицированных хирургов, правда, довольно пожилых и маломобильных, но вместе с более молодыми врачами они неплохо справлялись со своей работой. За сравнительно короткий период Курско-Орловской операции наш госпиталь проделал громадную работу по транспортной сортировке и хирургической обработке многих тысяч раненых. Но вот наконец наступил небольшой спад в этой кошмарной работе. Немцев с ходу погнали на запад, освобождая один город за другим. Воспользовавшись передышкой, я обратился к Рогуле с просьбой дать мне отпуск на несколько дней, чтоб поехать повидаться с семьей. Все равно сейчас от меня толку мало. Рогуля ответил, что это может решить только Ибрагимов. Я сказал, что к Ибрагимову не пойду, и попросил Рогулю это сделать самому. Тот стал меня как только мог отговаривать, убеждать, что вначале необходимо поправиться и набраться сил, а потом уж думать о поездке. В тылу, дескать, я просто подохну, потому что там жрать нечего, здесь же, на фронте все условия для моего восстановления созданы. И все же я Рогулю уговорил, и он съездил к Ибрагимову (ФЭП дислоцировался тогда на окраине Курска). Через несколько дней Рогуля вдруг сообщил мне, что Ибрагимов не возражает против моего отпуска. Признаться, я на это не надеялся и очень обрадовался. Сказал Львовой, и она тоже была искренне рада за меня. Я начал собираться. Прежде всего надо было собрать продукты на дорогу и в подарок семье. Я вызвал начпрода и начистоту все рассказал ему. Тот пообещал, мол, все сделаем, товарищ начальник. Мне выписали литер в Джамбул, оформили аттестат и отпускные документы. Не очень вместительный мой солдатский вещевой мешок мы заполнили американскими мясными и колбасными консервами, сахаром, чем-то еще. Друзья снабдили меня табаком, ведь я тоже курил. Я со всеми тепло распрощался, и меня повезли на аэродром. Было раннее утро. На сортировке накануне мне сообщили о часах отправления самолетов с ранеными в Москву. Ждать пришлось недолго. Пока шла погрузка раненых, я беседовал в сортировке с сестрами и врачом, попрощался с ними и сел в “дуглас”. Погрузили только лежачих, тяжело раненных. Их сопровождала сестра из сортировки. Примерно часа через два мы уже сели в Быково. Я направился на электричку и прибыл на Казанский вокзал, отметил у коменданта литер в закомпостировал билет на Джамбул. Долго ждал поезда. Обстановка вокруг казалась мне необычно спокойной. И, может быть, именно поэтому я, пока не сел в поезд, очень нервничал. Мне не верилось, что я куда-то еду, что оторвался от фронтового тревожного образа жизни. В поезде я немного расслабился. Все хлопоты теперь позади. В Джамбуле меня, конечно, никто не ждал. По письмам жены я примерно предполагал, где находится ветеринарно-санитарный участок и где живут мои. Много раз представлял, как я появлюсь перед ними. Не помню теперь, сколько дней я ехал. Но вот, наконец, в Джамбуле я взял свой неподъемный вещевой мешок и вышел из поезда на перрон. Был полдень, светило солнце и было жарко, особенно в шинели. Я не спеша огляделся и вдруг... о чудо! не верю своим глазам - напротив меня стоит Зоя и стоит не случайно, она пришла меня встречать! Но как это понять? Как она могла узнать о моем приезде? Для меня это остается загадкой и по сей день. К примеру, если бы ней написала письмо Львова, оно бы все равно не успело прибыть раньше меня. Объяснение, которое мне дали, не укладывается в моем сознании. В Джамбул со многими беженцами из России якобы прибыла известная гадалка. Она-то и предсказала мой приезд. Ветеринарно-санитарный участок, в котором обосновалась моя семья: жена Зоя с сыном Аликом и мама с дедушкой Абрамом, располагался вблизи железнодорожной станции. Сам участок состоял из нескольких кирпичных зданий, огороженных невысоким штакетником. Одно из них было жилым. Зоя провела меня в небольшую комнатку, где они ютились все вчетвером. Начались объятия, поцелуи и слезы умиления, - все то, что при таких встречах случается. Алик смотрел на меня с недоумением и настороженностью, как на постороннего человека. Все твердили: это же папа, папа! Алик на это никак не реагировал. Я взял его на руки, но он продолжал молчать, явно меня стесняясь. Вошел дедушка Абрам и заплакал. Мы обнялись. Я его целовал и как мог успокаивал. Я всегда чувствовал какую-то особую любовь ко мне дедушки Абрама. Сколько его помню, он никогда не сидел без дела. Всегда что-либо мастерил, руки его всегда были чем-то заняты. Меня усадили посреди комнаты. Мама с Зоей начали суетиться вокруг, собирать на стол, чтобы меня накормить. Я развязал свой мешок, достал банки с американской колбасой и тушенкой. Это для них было настоящим богатством. Они давно жили впроголодь. Все, что им удалось вывезти с собой при эвакуации из Воронежа, было обменено на продукты. Наших с папой аттестатов, которые мы высылали семье, в тыл, хватало всего на несколько буханок хлеба. Пока мы разговаривали с дедушкой, мама вышла во двор и вскоре вернулась с заведующим участка и его женой, - Веньямином Николаевичем и Федосией Яковлевной. Мы познакомились. Веньямин Николаевич был далеко уже не молодым человеком. Сухощавый, с крупными чертами лица, он носил длинные, желто-коричневые от беспрерывного курения усы и короткую бородку. Он был немногословен и вначале показался мне излишне суровым, но потом выяснилось, что это совсем не так. Федосия Яковлевна, в прошлом учительница начальных классов, в противоположность мужу с первых минут знакомства показала себе женщиной очень общительной и разговорчивой. Она недавно ушла на пенсию и уже не работала. У Веньямина Николаевича и Федосьи Яковлевны было трое взрослых детей. Один сын служил в армии где-то на севере, старшая дочь заканчивала алма-атинский мединститут, а младшая еще училась в школе. Из рассказов Зои и мамы я узнал, каким образом все они оказались в Джамбуле. Подъезжая к Джамбулу во время эвакуации, Зоя вспомнила, что здесь живет ее подруга Нина Вербкова, которая после окончания института получила в Джамбул назначение. Зоя с вокзала позвонила ей. Та сразу примчалась на вокзал и начала сбрасывать Зоины вещи с эшелона, который должен был следовать дальше. Нина же и устроила всю нашу семью к своим знакомым, Корниловым. Они не только приютили беженцев, но буквально породнились с ними. По сути дела, лишь благодаря Корниловым наша семья смогла выжить в столь тяжелых условиях. Я это очень быстро понял. Не будь Корниловых, Зое вряд ли удалось бы прокормить моих родителей и Алика. Более добрых, отзывчивых и открытых людей я не встречал. До конца жизни я буду считать себя в неоплатном долгу перед Корниловыми, хотя, к сожалению, их уже нет в живых. Зоя до недавней своей кончины переписывалась со старшей дочерью Корниловых Галей. Основной задачей ветеринарной дорожной санитарной инспекции и лечебницы в военное время был осмотр всех мясных продуктов и скота, идущих на фронт. Веньямин Николаевич очень хорошо относился к Алику, часто брал его с собой на осмотр животных. В сущности, Алик целыми днями был у Корниловых, кормился там. Зое на наши с папой аттестаты выдавался офицерский паек, состоявший, в основном, из помидорного супа. Выкормить им Алика было просто невозможно. А тут еще вдобавок ко всему он чуть не погиб, упал в смотровую яму. К счастью, она оказалась незаполненной. Проходившие мимо люди услышали крик и вытащили его. После войны наши семьи постоянно переписывались. Мы звали Корниловых к себе в гости. Однажды они на нашу просьбу откликнулись и приехали в Воронеж (Веньямин Николаевич сделал моим родителям в доме на окна ставни, позже я перевез и установил их в Веденке, на даче). На второй день после моего приезда в Джамбул у Алика заболело горло и поднялась температура. Голова - горячая, зев - красный, миндалины увеличены. Позвали Нину Воробкову - она была инфекционистом и заведовала отделением в дорожной больнице. Нина подтвердила наш диагноз - скарлатина, уже появились кожные элементы. Алика и Зою увезли в больницу. Нина поместила их в отдельный бокс с выходом во двор. Мне было до боли обидно: столько труда затрачено, столько барьеров пройдено, чтобы увидать семью, и вот на тебе - Зоя и Алик в больнице. А отпуск-то всего десять дней. Зою и Алика я навестил на следующий день. Как мог, успокоил их. А через сутки у меня у самого заболело горло. За все годы на фронте со мной ничего подобного не случалось. Неужели и я заразился? Пришла опять Нина и безапелляционно положила меня в тот же бокс, где лежали Зоя и Алик. Теперь вся наша семья была вместе. Перенесли мы скарлатину по всем медицинским канонам. Была и температура, и сыпь, и кожа слезала с рук - все как по учебнику. У меня стал прослушиваться шум в сердце - токсический миокардит. Но вот нас выписали домой, и я предстал перед ВВК (военно-врачебной комиссией) Джамбульского облвоенкомата. Она мне продлила отпуск за месяц. Самочувствие было соответственно не очень приятным. Во-первых, все это наслаивалось на предшествующие мои болезни и ранения, которые в немалой степени ослабили организм, а во-вторых, я практически ничем не мог помочь семье, положение которой все ухудшалось. Тяжело мне было смотреть, с каким трудом и усилиями добываются продукты. Мама и Зоя продавали на базаре последние сохранившиеся еще после эвакуации вещи. А дедушка Абрам с утра до вечера ходил по всей округе и собирал навозные лепешки, чтобы топить печку и готовить еду. Зоя пробовала выращивать овощи. Для их полива носила ведрами воду, брать которую, кстати, не всегда разрешали. Если бы не помощь Веньямина Николаевича и Федосьи Яковлевны, то мы, пожалуй, и не выжили бы. Промелькнул добавленный к моему отпуску месяц - пора было собираться в обратный путь, на фронт. Я получил от коменданта проездные документы, аттестат, литер. Поскольку расположение своей части я не знал, что должен был отправиться в Министерство обороны для выяснения ее дислокации. С тяжелым сердцем я распрощался с родными. Увижу ли я их всех еще когда-нибудь? Ведь война в самом разгаре, и никто не знает, сколько она еще продлится. Как сложится моя судьба и судьба семьи? Кое-как я добрался до Москвы. Министерство обороны находилось на улице Горького, возле площади Пушкина. Я вошел туда в указанный мне отдел. В комнате было много людей. Дождался своей очереди. За столом сидел майор. Я протянул ему увольнительное удостоверение, справку ВВК и спросил место дислокации части, как туда добраться. Он порылся в каких-то бумагах и безапелляционно заявил: - Поедете начальником ОРМУ но вновь организационный 3-й Белорусский фронт. Меня как кипятком ошпарило, настолько неожиданным было это решение. У меня не было в тот момент никаких серьезных возражений. Мысли, как в калейдоскопе, проносились одна за другой, не находя достаточно твердой опоры, пока не возникли одна глупей другой: вещи мои остались в части (впрочем, какие у солдата могут быть вещи). Я начал что-то лепетать, вроде того, что, мол, в госпитале я со дня его основания и меня отпустили с условием, что я обязательно вернусь назад. Майору со мной возиться не хотелось, и он сказал, как отрубил. Делать было нечего, и я, прокручивая в голове возможные варианты, вошел в кабинет. За столом сидел полковник медицинской службы, весь седой и усталый. Я вытянулся, представился и коротко доложил суть вопроса: отпуск получил по ранению и контузии, по приказу начальника ФЭПа Ибрагимова. К счастью, оказалось, что майор Ибрагимова хорошо знает, знает и то, что в политотделе ФЭПа меня вскоре должны принимать из кандидатов в члены партии, там находится моя учетная карточка. Знал майор и то, что я представлен к награде, и мне должны ее вручить в ФЭПе. Карта оказалась козырная. Полковник приказал, чтоб к нему зашел майор. Я откозырял и позвал майора. А сам предусмотрительно остался за дверью. Вскоре майор вышел и велел следовать за ним. На ходу посетовал: - Что же вы мне раньше не сказали. Я прикинулся простаком и ответил: мол, думал, что это несущественно. Майор приказал подождать. Через несколько минут он явился с какой-то бумагой и сообщил мне, что госпиталь находится в Унече, за Брянском, по направлению в Гомелю. Майор заполнил еще одну какую-то бумажку и послал меня в финотдел: - Потом придете сюда на подпись. У меня гора свалилась с плеч. Я еду в свою часть, а не бог весть куда, в чужой, новый для меня коллектив. Оформил документы я довольно быстро - подписал их у майора, получил сухой паек и поехал на вокзал. До Унечи добрался с несколькими пересадками. На станции встретил своих сестер и санитаров с сортировки. Мы все обрадовались встрече. Они думали, что я уже не вернусь. Сестры доложили обстановку: госпиталь сейчас грузится и будет переезжать на другое место. Я пошел к эшелону. Меня хорошо встретили врачи, друзья, все, кто там были. Начались бесконечные вопросы, но когда я рассказал, что переболел скарлатиной, все, в том числе в Рогуля, расхохотались, и никого я убедить в своей болезни не смог. Друзья смеялись и подначивали меня, мол, неужели а не мог придумать что-нибудь более правдоподобное, чем скарлатина. Поверила моему рассказу только Львова. Она меня прослужила и сказала, что в сердце действительно прослушивается шум, которого она раньше не слышала. По настроению и разговору с Рогулей я понял, что он доволен моим приездом. Мое место никто не занимал, и вообще госпиталь не пополнился больше ни одним врачом. В тот же день мы поехали в Клинцы, это было недалеко, по той же ветке. Место назначения мы знали. В Унече госпиталь не разворачивался, во-первых, потому что была очень плохая госпитальная база, во-вторых, потому, что было приказано дислоцироваться как можно ближе к продвигающимся частям наступающей армии. Немцев долго выбивали из Брянских лесов, где они успели основательно окопаться. Наши вошли в Клинцы, когда там на площади еще висели пять повешенных партизан и местных жителей. У всех на груди были таблички, обозначающие их причастность к партизанам. Из Клинцов родом у нас была одна сестра на сортировке - Аня Кривоносова, студентка СХИ, очень собранная, толковая девчонка и прекрасный работник. Здесь у нее жили родители. Мы с Рогулей по просьбе Ани да и самих родителей остановились в их доме, недалеко от школы, занятой госпиталем. Спустя много лет, в 70-х годах, Аня обратилась ко мне с письмом и просьбой проконсультироваться. Я откликнулся на ее письмо. Аня приехала, и я ее прооперировал по поводу камня мочеточника. До сих пор мы переписываемся. Она уже на пенсии. Окончив после войны СХИ, Аня работала в Клинцах агрономом. В Клинцах мы задержались недолго. Вскоре наступили холода, приближалась зима. Наши войска продвинулись значительно вперед и закрепились. Шли позиционные бои Обе стороны не проявляли заметной активности. Подтягивались тылы и резервы. По-видимому, готовились к очередному штурму. Был канун Нового года. Мы получили, как всегда, срочный приказ сняться и перебазироваться в Новобелицу, маленький населенный пункт за Гомелем. Нам было приказано сразу же принимать раненых. На переезд и развертывание давались считанные дни. Что нас ждет, в каком объеме предстоит формировать госпиталь, никто не знал. Обычно в таких случаях мы высылали оперативную группу, которая решала эти задачи на месте, готовила для госпиталя помещения. Но сейчас это оказалось невозможным. Снежные заносы - машины не пройдут, а времени в обрез. Выхода не было, и мы поехали все вместе. В такое время передислоцироваться и развертываться нам еще не приходилось. В Курске это было намного легче, потому что оперативная группа предварительно нашла и подготовила помещение. Здесь же мы были в полном неведении. Кроме того, военная операция с нашей стороны уже началась. Ехали мы в плохо оборудованных вагонах без соломы, без дров. Женщины - сестры и врачи - собирали где можно и нельзя солому, сено и тащили в вагоны. Мужчины собирали дрова. Грузились поэтому долго, и нас все время подстегивал комендант которого, в свою очередь, тоже тормошили, чтобы мы быстрее отбыли к месту. В наш штабной вагон мы постарались поместить всех врачей. Взяли нескольких солдат, которые беспрерывно топили чугунную печь. Она раскалялась добела, и стоять около нее было невозможно, но со стороны спины было холодно. Мы обложили себя матрацами и так ехали. Женщин поместили внизу, там все же было немного теплее, а мужики забирались вверх на полати. Еще в Поворино к нам в госпиталь прибыл врач Тесленко из Харькова. Он работал там в институте физкультуры на кафедре физиологии доцентом. Его размеры и объем не поддаются описанию. Голова бритая, лицо абсолютно круглое со вздернутым небольшим остреньким носом, немцы рисуют такими своих мясников. Тесленко тогда было лет сорок пять, может, чуть больше. Ни одна одежда на него не налезала. Портных и сапожников тогда у нас в госпитале еще не было, и он сам сегодня себе форму. Человек начитанный, неглупый, но странный оригинал. Писать о нем можно мемуары. Тесленко брал в вещевом складе куски материала от разрезанных гимнастерок или штанов и вставлял себе клинья. Все это можно было понять. Но в штаны, например, цвета хаки он обязательно вставлял синий клин от рубашки или галифе. И так всю войну, даже когда у нас уже были портные. Поставил я Тесленко ординатором хирургического отделения. Лучше бы, конечно, в сортировку, но он в вагон еле входил в и был очень неповоротлив. Тесленко обратился ко мне с просьбой выписать ему ежедневно по 200 граммов рыбьего жира и поговорить на кухне, чтобы дали добавку, хотя бы в обед. Вообще, это не было проблемой. Я вызвал диетсестру, и вопрос был отрегулирован. Но что Тесленко делал? У него была большая литровая консервная банка из-под американской тушенки, из которой он ел. Причем не только во время переездов, но и на месте дислокации. В эту банку Тесленко вливал первое и второе и смешивал их с 200 граммами рыбьего жира. Туда же крошил хлеб и потом все это ложкой ел с большим аппетитом. Он не стеснялся никого, и мы потом к его меню привыкли. Когда мы переезжали в товарных вагонах, Тесленко занимал место всегда наверху с краю, рядом с окном, вернее, железной фрамугой. Теперь, кроме банки, из которой он ел, у него появилась еще одна, точно такая же, но уже для других нужд, для мочи. Как он их различал, я не знаю. Но женщины на всякий случай никогда не садились во время движения под его полкой, хотя там и было сухо. Спустя некоторое время я назначил Тесленко диетврачом, и он добросовестно выполнял свои обязанности. На сортировке под Сталинградом Тесленко поставили помочь сестрам при приеме машин, поступавших по грунтовым дорогам. Он машины осматривал. Жил тут же у дороги в маленьком кирпичном домике на одну комнату. Здесь Тесленко работал, ночевал и сам стирал все, что носил, хотя в этом не было никакой необходимости, потому что в госпитале мы имели большой обменный фонд обмундирования, им пользовались все. Тесленко поступал по-своему. У него были две пары нижнего белья и два больших ведра. В одном была вода с лизолом. Он окунал туда свое белье и перемешивал палкой, потом чуть отжимал (оно уже от лизола приобретало черный цвет) и развешивал перед окнами. Когда белье высыхало, Тесленко его надевал, а грязное опять замачивал - и так каждый день. Вшей у нас у всех было много, куда от них на войне денешься. Тесленко и тут нашел свой способ борьбы с ними. Он брал кулек ДДТ, расстегивал воротник и сыпал дуст через край спереди и сзади.
В штабном вагоне Тесленко ехал при полной своей "амуниции". Место под ним, как всегда, было пустое. Состав двигался долго, часто стоял, пропуская литерные поезда с людьми и техникой. Приехали на место утром. Нас загнали в тупик и дали команду разгружаться. Рогуля, замполит и я пошли осматривать поселок. Он был очень маленький, коменданта при нем нет, только начальник переезда да дежурный. Село где-то в стороне от полустанка. Сбоку, недалеко от путей, два больших и длинных помещения, напоминающих пакгаузы. Немцы в них держали лошадей. Там еще стоял пар от навоза. Но другого выбора у нас не было - госпиталь надо разворачивать. По селектору нам передали, что на следующий день придет уже летучка с ранеными, и их нужно принять и обработать. Мы, кроме своих 50 штатных солдат, прихватили с собой еще около 100 легкораненых и начали чистить Авгиевы, конюшни в прямом смысле этого слова. Но почистить – это еще полдела. Нужно было в этих помещениях, оборудовать операционно-перевязочный блок, пропусник и приемное отделение. Операционный блок я построил вместе с пропускником. Расставил двадцать столов, по десять в каждом ряду, и четыре сестринских материальных стола. Каждая операционная сестра могла обслужить пять столов и двух хирургов. Одновременно работало до десяти хирургов и столько же медсестер, которые им помогли при перевязках и обработках. Установили бочки для обогрева, и солдаты начали беспрерывно топить. Одновременно электроники развесили над столами гирлянды ламп. Незадолго до этого нам в госпиталь дали американскую электростанцию. Это был очень компактный бензиновый движок наподобие автомобильного, который вращал генератор. Он полностью обеспечивал электроснабжение госпиталя. Посередине отгороженного для обработки помещения, где должны были оперироваться, перевязывается и гипсоваться раненые, я поставил себе стол. Из-за него удобно было наблюдать за всеми остальными столами и, если понадобится, быстро приходить на помощь товарищам, включаться в операцию или обработку. Во втором пакгаузе мы разместили раненых, но площадей явно не хватало, и пришлось поставить еще несколько больших палаток. Я с солдатами занимался установкой, вмуровыванием автоклава. Нашего печника из легкораненых нечаянно, по ошибке, отправили на фронт, замены ему мы еще не подобрали, и теперь вынуждены были устанавливать автоклав сами. Кое-какой опыт у меня уже был. Я однажды занимался этим под Сталинградом. Мы привезли из деревни глины и за полдня с автоклавом справились. Сестры тем временем обивали простынями стены, отделяя санпропускник от операционной. Никакого мытья раненым не предполагалось. Поблизости не было в необходимом количестве воды. Сортировка готовила помещение для своей группы, чтобы на путях обеспечивать разгрузку и погрузку раненых. Вторая сортировочная группа поставила палатку на дороге, по которой должны были поступать раненые с переднего края на машинах. В пакгаузах под навозом оказался неплохой пол. Мы его, как могли, почистили. Помыть в зимнее время пол, конечно, невозможно. Он превратился бы в каток. Прибыл из ФЭПа какой-то майор (я его раньше не знал) и сообщил, что, возможно, ночью, а уж завтра точно начнут прибывать раненые. Конечно, все, что предполагалось для их нормального приема, мы сделать не успели. Но надо было находить выход из создавшегося положения. Мы с Рогулей распределили людей, многих пришлось оставить в строительной бригаде для развертывания отделений и служб. Наркозный службой занимался пожилой стоматолог из Харькова. В короткое время он сумел сам овладеть масочным наркозом и подготовить большую группу толковых сестер, которые полностью обеспечивали нашу потребность. Наркоз во время войны был самым примитивным по сравнению с сегодняшним днем. Пользовались эфиром, хлороформом, которые капали на обычную традиционную маску Садовенко. Иногда пользовались рауш-наркозом - большой клеенчатой маской, в которую заливали эфир, и “душили” раненых. Реже применяли внутренний наркоз гексеналом и спинномозговую анестезию. За собой я подметил одну странность - если мне предстояла тяжелая, напряженная и длительная работа, связанная с наступательной фронтовой операцией, и я имел возможность накануне ночью поспать несколько часов, то включался в работу довольно трудно. Быстро выдыхался и хотел спать. Пока втянешься, проходит три-четыре дня. И лишь после этого усталости уже не ощущаешь. Достаточно бывает посреди ночи минут на 15-20 закрыть глаза, прислонившись к чему-нибудь за столом, и вновь становишься работоспособным, чувство усталости исчезает, пропадает сон. Впрочем, точно такую же странность подмечали за собой и все остальные мои товарищи. Раненые, как и обещал майор, начали поступать рано утром. К полуночи страшно хотелось спать, глаза закрывались сами собой. Я сидел за своим столом и подремывал. Вдруг прибегает с сортировки врач и взволнованно докладывает: - Прибыл генерал-майор Барабанов - начальник санитарной службы фронта. Я вскочил, срочно послал за Рогулей (куда только девался сон), вытянулся перед генералом и отдал рапорт. Раньше Барабанова я никогда не видел. Он, судя по всему, хотел проверить в ночное время готовность службы. Вообще Барабанов очень редко проверял госпитальную базу, его больше интересовали войсковые медицинские формирования. Госпитальную же базу инспектировал Ибрагимов. В отличие от Ибрагимова, Барабанов был человеком небольшого роста, еще довольно молодой, не более сорока лет. Поверх шинели у него был накинут на плечи халат, который ему дали в приемном отделении. Генеральная папаха с красным верхом подчеркивала его малый рост. Мой рапорт, как показалось, Барабанов выслушал внимательно и быстрыми шагами начал обходить столы в широком проходе. Он часто улыбался и что-то негромко говорил сопровождающему его подполковнику. Кажется, ему пришелся по душе размах нашего предприятия. Довольно быстро прибежал и присоединился к нам Рогуля и тоже отрапортовал генералу. Тот сделал еще несколько шагов, потом остановился и, немного вздернув голову, громко поздравил нас... с Новым годом. А мы-то, совсем измотанные работой, и забыли об этом. А я вдобавок ко всему забыл еще и про свой день рождения. Рогуля проявил исключительную сообразительность и оперативность. По этим делам он был непревзойденный мастак. Через несколько минут возле генерала были все и все: и начпрод, и начальник АХО Василий Степанович, и диетсестра, и коньяк, и спирт, и закуска. На принесенном столе моментально расставили выпивку, разложили закуску и, стоя, подняли несколько тостов: за Победу, за Сталина, за генерала Бабаранова и за Новый год. Генералу принесли стул, но он, возбужденный, все продолжал ходить и что-то говорил и говорил. Потом вдруг быстро сел и сказал, что вот уже несколько суток он объезжает позиции, но ни днем, ни ночью не чувствует усталости и совершенно не хочет спать. Всем этим он обязан одному редкому препарату. Позже мы узнали, что Барабанов достал мало кому тогда известный фенамин. Наконец генерал с нами попрощался, и Рогуля куда-то его увел. Мы на радостях сделали перерыв, поставили скамейки, Ольга Михайловна принесла еще спирта, и мы прекрасно встретили 1944 год. В связи с приездом генерала мне вспомнился один из эпизодов войны. При санитарном управлении фронта была организована довольно большая противошоковая группа, которую возглавляла молодая, очень энергичная и не менее красивая врач из Москвы. Она имела отношение не только к шоку, но и к генералу. Таких групп на других фронтах не было. И, надо отдать доктору должное, она многое сделала по обеспечению и внедрению новых, активных противошоковых препаратов на фронте. А ведь шок был одной из причин смерти раненых в войсковом районе. Я ее видел один раз, когда она приехала в госпиталь для ознакомления с противошоковыми мероприятиями у нас. На фронт приезжали профессора, предлагавшие различные методы и препараты для борьбы с шоком. Однажды прибыл из Москвы профессор Сельцовский (в последующем - заведующий кафедрой хирургии Московского стоматологического института, написавший неплохой учебник частной хирургии для стоматологов). Он предложил свой препарат, зашифрованный как “Жидкость Сельцовского” - противошоковая. Ее присылали к нам на фронт в запаянных стеклянных 100-граммовых ампулах, которые разводились или в 200 граммах физраствора, или в таком же количество, 25%-ного новокаина. Вводился раствор внутривенно. Мы быстро раскрыли “тайну” жидкости Сельцовского. Она оказалась 40%-ным раствором глюкозы, разведенной пополам со спиртом. Так что можно было не разбавляя, пить прямо из ампулы. На одной из конференций хирургов фронта Сельцовский спросил у присутствующих о впечатлении от применения нового противошокового раствора. Один остряк из МСБ ответил под общий хохот присутствующих: “Хирурги пьют - хвалят”. В последствии до нас дошел слух, что на полковом пункте этого врача из противошоковой бригады разорвало снарядом. Продвижение наших войск приостановилось, однако бои местного значения продолжались, и у нас были значительные потери. Раненые шли, в основном, летучками и временными санитарными поездами. Основная госпитальная база была в Гомеле. Мы имели профиль госпитальной базы, получали ежедневные сведения о загрузке всех госпиталей и заявках на эвакуацию. При этом в Гомеле располагался МЭП. Мы присматривали проходящие эшелоны с ранеными, снимали отяжелевших и распределяли. После сортировки они прибывали на станцию в Гомель, где их ждала большая наша сортировочная группа, и они распределялись по госпиталям. Там же шла погрузка раненых в ВСП в тыл. Мы все основательно втянулись в работу. Приходилось много оперировать, и часто очень тяжелых, в основном нетранспортабельных раненых. Единственное, от чего мы отдохнули, так это от бомбежек. Наступил короткий период передышки. Наши продвинулись далеко вперед. Потеплело, начали распускаться почки, и весна вступила в свои права. Пришел долгожданный приказ грузиться в вагоны. Доехали до железнодорожной станции Калиновичи. Оттуда нас повернули на юг, в Овруч. Недалеко от этого города, на небольшом полустанке, нас загнали в тупик и заставили разгрузиться. Фронт ушел далеко вперед. Мы развернули палатки для персонала и стали ожидать дальнейших приказов. Впервые мы были без дел и могли немного отдохнуть. Вокруг были огромные непроходимые леса и болота. При немцах здесь разыгрывались тяжелые сражения с большими партизанскими соединениями, которые базировались в этих местах. Я впервые имел возможность побродить по лесу. Там было много весенних грибов. Я насобирал их порядком. На кухне повара пожарили мою добычу, и мы с удовольствием полакомились редкой на фронте едой. Рогуля потом не раз просил меня сходить еще за грибами. Я действительно пару раз сходил - и не без успеха. Но походы эти оказались небезопасными. Однажды мы пошли в лес по своим надобностям. Мой спутник углубился немного в сторону, и вдруг я услышал взрыв. Меня отбросило на землю. Я тут же приподнялся, огляделся и увидел метрах в тридцати от себя воронку, а рядом с ней метрах в трех-четырех лежавшего навзничь мертвого доктора. Я с величайшим страхом стал возвращаться назад, за каждым шагом ожидая взрыва мины. На станции стоял саперный батальон, мы вызвали минеров. Те прочесали подходы к убитому и ничего больше не обнаружили. Но с тех пор я уже за грибами не ходил. Зато мне совсем неожиданно нашлось другое занятие. Подошел ко мне Василий Степанович, начальник АХО, и сказал: - Я вижу, Яков Романович, вы ищете себе работу. Хочу предложить вам одно дело. Думаю, не откажете. Василий Степанович был очень толковым хозяйственником, размах его деятельности намного превышал занимаемую им должность. Он мог бы сделать хорошую военную карьеру, но не очень об этом заботился. Он вписывался в наш коллектив, со многими тесно сдружился, и это его вполне устраивало. При госпитале Василий Степанович держал и постоянно пополнял поголовье свиней. Это давало нам возможность улучшать питание и персонала госпиталя, и стоявшего у нас на довольствии высшего начальства. - Что за дело? - спросил я Василия Степановича. - Надо кастрировать с десяток поросят, - простодушно ответил тот. - Но я же никогда этим не занимался, - попробовал я отказаться. - Я уже все продумал, - не отставал от меня Василий Степанович. - Тут рядом с нами стоит кавалерийская часть. Я схожу туда и приведу кого-нибудь из ветеринаров, пусть поделится опытом. Вскоре он действительно привез ветеринарного фельдшера, который до войны работал в колхозе зоотехником. Я прихватил с собой сестру с перевязочным материалом и инструментами, которые, впрочем, и не понадобились, и мы пошли в отгороженный слегами свинарник. Фельдшер объяснил мне принцип операции, до предела простой, и показал, как она делается. Солдаты повалили поросенка на бок, фельдшер взял большой квач с йодом, смазал промежность, потом левой рукой взял одно из яичек, и, натянув кожу над ним, сделал неглубокий надрез. Яичко вывихнулось, фельдшер левой рукой вытянул его в рану вместе с семенным канатиком и начал быстро накручивать вокруг пальца и тут же, натягивая, оборвал. Из этого же разреза он достал второе яичко и повторно проделал процедуру. После квачом хорошо смазал рану, - и все. Понадобился один йод, и больше ничего. Вся операция заняла не более двух-трех минут. Я над первым поросенком провозился значительно дольше, но к концу экзекуции уже подучился. Мы пошли к Василию Степановичу и “обмыли” мои ветеринарные проделки. Фельдшер собственноручно зажарил семенники и, надо сказать, довольно неплохо. Так я овладел еще одним ремеслом. После этого случая, теперь уже не помню где, Василий Степанович еще раз приглашал меня кастрировать поросят. Я показал рукой на завал раненых, которые лежали на носилках. - Понимаю, - сказал он. Но на следующий день я все же выбрал минуту, зашел в свинарник с молодым доктором и сестрой и проделал с поросятами всю необходимую процедуру, передав молодому коллеге опыт. Правда, в операцию я внес небольшое усовершенствование. Семенной канатик я не скручивал, а перевязывал шелком. Наши войска перешли границу Польши, и мы получили предписание грузиться. Дорога была длинной и монотонной. Стояли часами на каждом полустанке. Вообще, кажется, больше стояли, чем ехали. Дорога проходила через лесные массивы. Немцы, чтобы уберечь ее от партизан, делали вдоль полотна частые завалы. На высоте человеческого роста надпиливался ствол дерева и валился на землю, образуя труднопроходимую чащобу. Но одной из таких остановок мы, как всегда, вышли из товарных вагонов, чтобы подышать воздухом. В вагонах было душно и жарко. Мы вышли без рубашек и гимнастерок. Тело у меня бледное, худое, - страшно смотреть. Самое время подлечить его воздушными ваннами. Ярко светит солнце, и приятно обдувает грудь легкий ветерок. Я давно не испытывал такого блаженства. Меня потянуло в лес - может, опять найду грибов? С группой врачей и сестер мы направились через завалы леса к опушке. Шли, на всякий случай, вперед по ходу движения состава, вдруг он начнет двигаться. В вырубках попадалась душистая земляника. Я шел быстрее остальных и попал, как в сказку, в великолепный лесной массив. Каких только пород деревьев там не было! Высокая трава, подлесок. Грибов, правда, что-то не попадалось, наверное, из-за этой высокой травы и загущенности. Шел я один, отвлеченно о чем-то размышляя, и вдруг мои мысли прервал далекий гудок паровоза. Это означало, что состав сейчас тронется. Я мгновенно выскочил на опушку леса и никак не мог понять, где мои спутники. То ли отстали, то ли ушли вперед. Из-за завала не видно ни их, ни состава, на мне только кальсоны, штаны и сапоги. Ни документов, ни оружия, даже нет ножа. Мысли, одна тревожней другой, с быстротой молнии начали проноситься в голове. С трудом преодолевая сучковатые завалы деревьев, я попробовал выбраться на насыпь. Где бежал, где шел шагом, а где и полз по-пластунски. И только тут я понял, почему немцы устроили эти завалы. Страшно было подумать, что если даже я попаду к своим, то ведь никак не смогу доказать, кто и что я. Тем более, моя воинская часть находится в пути. Бежать и ползти становилось все тяжелее, силы постепенно покидали меня. Наконец сквозь царапающиеся ветки я увидел эшелон, едва-едва набирающий скорость на подъеме. Вот-вот он должен был поравняться со мной, а бежать еще далеко, надо преодолеть довольно высокую насыпь. Я из всех оставшихся сил бегу, а вагоны постепенно проходят мимо меня, пот застилает и режет глаза. Все мысли и движения подсознательны и направлены только на одно: как бы догнать эшелон и вскочить на него. Кое-как я выбрался на полотно и задний вагон - вот он, совсем близко от меня. Я вижу отчетливо двух солдат, стоящих на площадке тамбура. Они мне машут и что-то кричат. В голове все помутилось, под ногами, как в тумане, мелькают шпалы. Только бы догнать, добежать до вагона, а там, может быть, солдаты меня как-нибудь подхватят. Остается буквально несколько шагов до тамбура. Я с трудом протягиваю руки, и солдаты, как мешок, втягивают меня в тамбур. Ноги и руки не свои, дрожат. Я еще не верю, что в поезде, хочу от радости кричать, но сил нет. Вот тогда только я понял по-настоящему, что значит - второе дыхание. Пришел после этого “экзамена” и еще к одному заключению. В критическую минуту человек всегда способен собраться и выстоять. Я вспомнил древнегреческого философа Сенеку. Однажды его спросили, верит ли он. Он ответил: “Я сомневаюсь и проверяю”. Я тоже могу сказать, что проверил силу своего духа! Я ничего не преувеличил. Тогда, на насыпи, я испытал страшное чувство, хотя, казалось бы, смерть мне и не угрожала. На очередной остановке я вернулся в свой вагон. Все думали, что я в одном из соседних вагонов, и не придали моему отсутствию никакого значения. С тех пор прошло более пятидесяти лет, а я все помню до мельчайших подробностей и заново переживаю. Эшелон двигался по территории Польши, но куда, не знаем. Доехали до Люблина и получили приказ разгружаться. Нас не стали загонять в тупик, как в России, а подогнали прямо к вокзалу, на перрон - пожалуйте, разгружайтесь. Таких райских условий нам еще никогда не предоставляли. Нас встретил комендант города, передал какому-то майору, и мы с ним поехали подбирать себе помещения. Люблин прекрасно сохранился. Немцы быстро оставили город и не успели его разрушить. Им надо было закрепиться на этом берегу Вислы. Наша истребительная авиация мешала немцам безнаказанно бомбить город, и он не представлял для них особого стратегического интереса. Сопровождавший нас офицер комендатуры, видимо, хорошо знал расположение города, много по пути о нем рассказывал. Рогуля объяснил задачи, которые стоят перед госпиталем, и майор повез нас на окраину, где было расположено несколько многоэтажных зданий, в том числе школа и больница. По нашим подсчетам, там можно было разместить 1500 раненых. Это был пригородный район, где стояли небольшие одно- и реже двухэтажные частные домики, коттеджи с черепичными аккуратными крышами, сетчатыми оградами, благоухающими цветниками, фонтанчиками и аккуратно подрезанными кустарниками вдоль чистых, выстланных плитками дорожек. Все домики были не похожи друг на друга, и каждый по-своему красивый. Кругом чистота, порядок - ни бумажки, ни соринки на улицах. Мы к подобному не привыкли. Пока осматривали город, наш эшелон разгрузился. Комендант посоветовал командному и врачебному составу разместиться в частном секторе. Замполит со своими политруками занялись нашим размещением. К ним подключился СМЕРШ, который связался с нашей контрразведкой в Люблине. Квартиры подбирали вблизи госпиталя. Мы освоили все облюбованные помещения. На вокзале сортировку разместили в прекрасном помещении, которое нам предоставило польское станционное руководство совместно с комендатурой. Обстановка вокруг для работы сложилась на редкость спокойная и размеренная, не было постоянного дикого аврала, непрерывной гонки, спешки, какие мы испытывали раньше. Конечно, это было связано со сложившейся обстановкой на фронте. Немцы, отброшенные к Висле, последнему, пожалуй, естественному рубежу, препятствующему нашему наступлению, бросили все силы для закрепления на правом и левом берегу реки. Советские войска начали подтягивать резервы и перестаиваться для решительного штурма. Взятие Варшавы и форсирование Вислы имело решающее значение на этом участке фронта для последующего наступления уже по территории Германии. Мне подыскали небольшой особняк недалеко от госпиталя, очень красивый и уютный, весь в зелени. Рогуля назначил мне ординарца (у него он был с самого начала). Я взял одного немолодого солдата лет пятидесяти, родом из-под Брянска, деревенского мужика, расторопного и умелого. Звали его Мишей. Дома у Миши остались жена, четверо детей и престарелая мать. На фронте его ранило, и он попал к нам в госпиталь. Работал Миша санитаром. Я к нему давно присмотрелся, и вот взял ординарцем. На Мишу ложилась обязанность организации моего быта. Он следил за моими вещами при переездах, за моим питанием и многими другими бытовыми мелочами фронтовой жизни, до которых у меня иной раз просто не доходили руки. В свободное время Миша научился стричь и брить раненых. С Мишей мы и перебрались в облюбованный особняк. Он оказался довольно вместительным. Дом был в двух уровнях с полуподвальным этажом, где располагалась кухня с подсобными помещениями. Миша насчитал в доме до восьми комнат. Нас довольно приветливо встретила уже немолодая, хорошо одетая хозяйка и провела в гостиную. Я впервые увидел богатую, со вкусом обставленную большую гостиную, где каждый предмет привлекал к себе внимание. По-польски я понимал тогда еще плохо (научусь немного разбираться спустя некоторое время), и мы кое-как стали объясняться по-немецки. Хозяйка предложила мне прекрасно обставленную спальню, в которой было три больших окна, обращенных во двор. Миша разместился было тут же, на диване, но хозяйка сказала, что для меня это будет неудобно, и предложила ему отдельную комнату. Через полчаса она опять пришла с молодой девушкой, как я понял, прислугой, и спросила, не нужно ли мне еще чего. По ухоженным рукам хозяйки я понял, что сама она мала что делает по дому. Я ответил, что мне ничего не надо, потом, кивнув на Мишу, сказал, что он будет спать в комнате со мной. Хозяином дома был, как я после узнал, крупный акцизный чиновник, но сейчас он отсутствовал. Неизвестно, где находился и их сын. Миша с девушкой-служанкой застелили кровать, от которой благоухало неизвестными мне дотоле запахами. Хозяйка спросила, люблю ли я перину? Я в жизни не спал на перине, тем более летом, жару. Я отказался. Хозяйка тут же предложила использовать гостиную для встречи гостей. Были предложены на выбор вина, закуски. Я вежливо поблагодарил и за это и сказал, что в связи с большой работой вряд ли сумею воспользоваться ее любезностью. Я видел и понимал, что хозяйка сильно напугана, и вся ее предупредительность не что иное, как своего рода защитная реакция. Кроме того, в доме, по-видимому, останавливались немцы, и хозяйка не знала, как я поведу себя – лучше или хуже прежних постояльцев. Мне хотелось показать ей, что мы намного лучше, а немцы с поляками были жестоки. В хозяйкой я виделся редко. Уходили мы с Мишей рано утром и приходили очень поздно. Что происходит в доме, я почти не знал. Лишь несколько раз ночью слышал какие-то шорохи и шаги. Я спросил об этом Мишу, но тот сказал, что ничего не замечал. Я решил, что все это мне показалось, и успокоился. Но недели через две ко мне в госпиталь вдруг заявились два гражданина в штатском - поляки средних лет. Один из них неплохо говорил по-русски. Я провел гостей в кабинет, и они сообщили мне, что служат в тайной полиции. Посмотрев подозрительно на дверь, они шепотом, доверительно стали со мной беседовать. Тот, что говорил по-русски, сказал, что мы известно где я живу, назвал фамилию хозяйки. К сожалению, я ее не запомнил. По сведениям разведки, хозяин дома является одним из руководителей польской национальной террористической организации, имеющей широкую сеть на территории Польши и за ее пределами. Два дня назад у них была сходка. Есть предположение, что на ней присутствовали хозяин дома с сыном. Не слышал ли я в доме чего подозрительного? Я сказал, что вроде бы не слышал. Разве что ночью иногда раздаются какие-то шорохи и шаги. Выслушав мой рассказ, гости сообщили, что получили сведения всей той же разведки о том, что в нашем доме на днях соберутся члены руководства организации, и тайная полиция собирается их накрыть. Не исключено, что придется применить оружие. Никто, естественно, об этом знать не должен ни в госпитале, ни даже мой ординарец. Хозяйке скажете, что ожидается поступление раненых, и вы, наверное, придете домой поздно или вообще не придете. Я действительно не раз ночевал в госпитале, когда за полночь оставался на работе. Я поступил, как меня просили. Предупредил прислугу, что на несколько дней уеду на совещание в другой город и, скорее всего, дома ночевать не буду, но квартира остается за мной. Через пару дней я послал туда Мишу. Тот быстро вернулся и доложил, что ничего подозрительного в доме не приметил, прислуга не выражала какого-либо беспокойства. Я позвал к себе старшего лейтенанта из СМЕРШа и ибо всем ему рассказал. Лейтенант по своей линии связался с начальством. После он сообщил мне, что в ту же ночь особняк был окружен, бесшумно сняли наблюдателей и захватили всех собравшихся. Сколько их там было, не помню. Знаю только, что во дворе и во флигеле нашли большое количество оружия. Сделали обыск, в том числе, и у меня в комнате. Лейтенант сказал, что за домом продолжает вестись наблюдение. Я могу там оставаться, но лучше бы найти другую квартиру. Я послушался лейтенанта. Миша забрал из дома все вещи, и мы обосновались в госпитале в небольшой комнатке, без всякого комфорта. Может быть, и к лучшему. Раненых было много. Они поступали и самолетами, и на машинах, но в основном по железной дороге, летучками в товарных вагонах на соломе. Иногда одновременно поступало до трех эшелонов. Мы должны были быстро их разгрузить, отсортировать и распределить по госпиталям Люблино. Тяжелее всего давалась разгрузка и погрузка раненых. Приходилось переносить через многочисленные пути по 600-800 раненых, а то и больше, с каждого поезда, причем в считанные часы. В конце нашего пребывания в Люблине польское правительство совместно с нашим решили образовать Польскую народную армию. Она формировалась у нас в Союзе, имела и медицинскую службу. Командование армии находилось в Люблине, только что освобожденном от немцев. Польские части тоже вступили в бой и понесли потери. Из МЭПа, который дислоцировался здесь же, нам сообщили, что на днях должны поступить раненые из польских частей. Власти города начали формировать госпиталь для польских раненых. К нам в сортировку должны были дополнительно поступить врачи и сестры для разгрузки раненых поляков. В польский госпиталь набирались гражданские врачи из местных больниц и поликлиник. Сведения о приближении раненых по железной дороге получали по селекторной связи всегда зная время прибытия эшелонов, заранее готовились их встречать. Запрашивал, на какой путь будет приниматься состав, и высылали туда сортировочную бригаду с санитарами и носилками. Персоналу прибывшего поезда не приходилось ждать ни минуты. Мы за этим строго следили. Комендатура в Люблине была уже двойная. Рядом с нашим комендантом находился и польский. Когда нам сообщили, что еде летучка, мы спросили польского коменданта, кто будет ее разгружать и куда направлять раненых. Комендант ответил, что разгружать будут поляки и принимать будут польские госпитали. Наконец пришла летучка с ранеными. Ее приняли на первый путь, прямо на платформу вокзала. В товарных вагонах на соломе, а в некоторых вагонах прямо на полу лежали и суетились раненые “поляки”, проклиная всех и вся на чистейшем русском матерном языке. В составе было 800 раненых. Никто на перроне их не встречает, из вагонов доносятся стоны и ругань. Ведь более 80 процентов раненых - подлинные русские. Их только одели в польскую форму, когда в тылу у нас формировали части польской армии. Многие из солдат и командиров в своем роду не имели никаких польских корней. Наши сестры проходили мимо состава, подавали раненым воду и как могли успокаивали их. Прошло немало времени, пока на автобусе приехал врач и одна сестра. У нас на сортировке были еще два польские сестры. Но что они могли сделать с этим составом? Тем временем пришел поезд в нашими ранеными, который поставили на дальние пути, где-то в районе десятого или пятнадцатого. Нам на разгрузку дали срок не более сорока минут. Меня послали помочь и разобраться с польскими ранеными. По положению, каким бы нелепым оно ни выглядело, мы не имели юридических прав вмешиваться в деятельность польских армейских структур. Свою летучку мы разгружали и отправили всех раненых по госпиталям, а польский эшелон по-прежнему стоял на первом пути. Несчастные раненые, некормленные, не перевязанные, ползли на перрон и продолжали кричать и материться: что ж вы, братцы, нас бросаете. Тяжело и грустно вспоминать мне эти эпизоды, “творчество” наших военачальников. А сколько за войну было подобных решений. Эта польская, с позволения сказать, армия от своего сотворения и по окончания войны мало чего сделала. В лучшем случае - мешалась под ногами нашей наступающей армии. Думаю, что это не только мое непросвещенное мнение. “Польский” эшелон стоял целый день, пока командование не обратилось по инстанциям и нам не приказали его разгрузить и направить раненых в свой госпиталь. Польский же госпиталь был к трем часам заполнен, и доктора ушли на отдых домой. Рабочий день у них закончился. На этом медицинская служба польского воинства в Люблине и прекратилась. Люблин врезался в мою память страшными ужасами, которые немцы оставили после себя. На окраине города, в нескольких километрах от нашего госпиталя, находился один из самых страшных лагерей всего восточного фронта - Майданек. Теперь он известен всему миру. Наши так неожиданно захватили город, что охрана и руководство лагеря не успели сбежать. Они были захвачены и посажены в городскую тюрьму. Всех оставшихся в живых узников наши эвакуировали. Когда офицер комендатуры привез нас в этот лагерь, то из печей крематория еще шел дым. То, что я увидел, трудно передать словами. Это не поддается описанию. Вот уже сколько лет эта ужасная картина стоит перед моими глазами. На окраине города, на возвышенности располагался огромный массив из совершенно одинаковых деревянных бараков, которых, по словам коменданта, было несколько сот. Когда мы въехали в лагерь, он уже охранялся нашими солдатами. Мы увидели огромный, прямо-таки необъятный город из бараков, основных и вспомогательных служб. Это была даже не фабрика, а настоящий концерн смерти, просто дрожь охватывает. Все было создано и тщательно продумано с истинной немецкой пунктуальностью, рационализмом. С лагеря Люблин был виден как на ладони. Вся территория, отделявшая жилые кварталы города от лагеря, была засеяна капустой, причем краснокачанной. Вилки достигали огромных размеров. Мы проезжали мимо них. Говорили, что поле это постоянно удобрялись залой крематория. Лагерь был окружен несколькими рядами колючей проволоки со множеством наблюдательных вышек. Территория лагеря содержалась в идеальной чистоте и опрятности. Недалеко от крайних бараков возвышалась квадратная труба крематория, который стоял на большой огороженной площади. В центре ее находился прямоугольный бетонный резервуар высотою чуть больше одного метра. В нем в беспорядке в жиже лежали десятки, а может, и сотни скелетов, обтянутых кожей. Лежали под открытым небом, на них лился дождь и шел снег. Сама печь представляла собой ровную стену с амбразурами невысоких чугунных заслонок. Когда они открывались, в них на рельсах въезжали железные носилки с трупами. Трупы лежали в несколько рядом без волос и одежды. Их возили на каких-то съемных носилках рабочие из узников, тоже кандидаты в печь крематория. За войну я повидал много изуверств немцев и их пособников, но такого масштаба изуверств и такого размаха индустрии смерти, поставленного на промышленный поток, встречать не доводилось. Я даже предположить не мог этого. С немецкой педантичностью были рассортированы в бараках обувь: детская, женская, мужская; волосы: по длине, окраске; в ящиках расфасованы пуговицы, украшения (не драгоценности, те были изъяты раньше). В стеклянных банках, залитые каким-то раствором, лежали куски татуированной кожи для изготовления из них модных абажуров и торшеров. Горы мешков с фурнитурой. Но ведь за каждым башмачком, пуговицей, пучком волос стоят ребенок, женщина, старик, просто живой человек. Поляки стремились как можно скорее провести показательный судебный процесс над захваченными преступниками - главарями лагеря. Они подключили к этому миротворческие организации и добились создания международной комиссии по расследованию совершенных немцами преступлений в Майданеке. Как представитель советской военной медицины я тоже был включен в состав комиссии. После тщательного расследования состоялся суд. Он проходил уже в конце нашего пребывания в Люблине - осенью 1944 года. Подсудимых было вместе с начальником лагеря шесть человек, в том числе и врач лагеря, делавший изощренные операции над заключенными. Заседания проводились в здании польского национального суда, и подсудимых их тюрьмы пешком вели на заседание. По всей дороге на протяжении нескольких километров их вели через людской коридор возмущенных и разъяренных жителей Люблина. Несмотря на усиленную охрану, в них бросали все, что попадало под руки. С каждым днем эта ярость все возрастала. Некоторым преступникам пришлось оказывать медицинскую помощь. Это заставило власти перевозить их в здание суда на машинах и по разным маршрутам. Сколько длился судебный процесс, я уже не помню. Знаю только, что всех шестерых приговорили к смертной казни через повешение. Казнь заранее была предрешена и должна была состояться публично в районе Майданека. Мне пришло предписание коменданта присутствовать в составе большой группы экспертов при этом чудовищном акте. Несмотря на мою личную ненависть к преступлениям и убийцам и справедливость приговора, я с трудом представлял свое участие в нем. Казнь была назначена на следующий день утром, о чем уведомили все население Люблина. Я должен был явиться за час до вынесения приговора и подписать какой-то документ, содержание которого я и до сих пор не знаю, потому что это делалось под неистовый крик разъяренной толпы. Всю предшествующую ночь перед казнью я не мог уснуть и не находил себе места. Когда я подъезжал на место казни, то увидел, что большой пригорок весь заполнен людьми. Когда мы через цепь солдат подъехали к воротам лагеря, там уже стояла виселица. Это были четыре столба, врытые на одинаковом расстоянии в землю, которые соединялись сверку такого же диаметра перекладиной. В образовавшихся трех промежутках довольно высоко от земли висело по две веревочные петли. Сбоку в небольшом отдалении стояло множество машин, и все прибывали и прибывали новые. Комендантский патруль во главе с полковником внимательно изучил мои документы и показал место сбора. Там уже стояло десятка два людей в гражданской одежде и в военных мундирах нашей и союзнических армий. Нам сообщили, что ночью один эсэсовец в камере повесился на обрывках простыни.
Было пасмурно, шел мелкий неперестающий дождь, то и дело налетал пронизывающий ветер, низко над головой проплывали свинцовые облака. В воздухе стоял непрерывный рокот бороздящих небо истребителей, а на земле гул многотысячный толпы. Время тянулось крайне медленно. На пустырь, где раньше росла капуста, стекалось все больше и больше народа, который с трудом удерживала цепь польских и наших солдат. Как после писали в местной газете и сообщали по радио, возле Майденека собралось 100 тысяч человек. Толпа гудела, как улей, и колыхалась, как зерновое поле. Ничего подобного и никогда не видел. Неожиданно со стороны бараков подъехали три “студобеккера” с осужденными и солдатами. Хоть я и стоял близко от этого места, но в окружении солдат осужденных различал с трудом. Когда машины подъехали к виселице, солдаты соскочили на землю. В кузовах осталось их всего по несколько человек. Тут я наконец по-настоящему разглядел осужденных: в двух машинах они стояли парами, и в поселений - один. Машины встали между столбами. Все осужденные были в гражданской одежде, без головных уборов, со связанными назад руками. Дождь не прекращался ни на минуту. Процедура почему-то затянулась. Но вот по рупору последовала команда, и на небольшую трибуну поднялся, как я понял, судья. На польском языке он зачитал приговор. Потом приговор перевели на языки союзников. Машины въехали под виселицу и остановились. Произошла небольшая пауза. К машинам вышел священник в рясе, чтобы принять у осужденных покаяние. Один из них отказался. Священник удалился, а в кузов машин поднялись трое мужчин средних лет в гражданской одежде и темных плащах. Они поставили приговоренных на табуретки, надели им на головы петли, машины тут же тронулись с места, и в воздухе повисли, качаясь, тела осужденных. Толпа неистово ревела. Люди что-то кидали в воздух. Солдаты стреляли вверх автоматными очередями. По краю толпы, за солдатским заслоном, двигалась машина с рупором и на польском языке призывала граждан к спокойствию, иногда дело доходило до угроз. Трупы раскачивались. У одного из них конвульсии продолжались особенно долго. Я отвернулся от этого кошмара. Смотреть было невозможно. К Майданеку подтягивались новые наши части. Они быстро начали разгонять толпу. Я сел в машину и уехал. Как потом мне рассказали, трупы висели несколько дней. Их охраняли солдаты. Страшная эта картина долго еще стояла у меня перед глазами. Вскоре мы работу в Люблине свернули, и нас переправили в небольшой польский город Пулавы. Он весь утопал в зелени и находился на пути в Варшаву. Недалеко была Висла. Мы расположились в корпусах старейшей в Европе сельскохозяйственной академии. В прошлом это была территория царской России, академию основали задолго до отделения Польши от России, и ее вполне можно было считать русской. Мы целиком не разворачивались, понимая, что скоро наступит форсирование Вислы и нас бросят вперед. В один из первых дней пребывания в Пулавах я зашел в библиотеку и, к большому своему удивлению, увидел множество книг на русском языке. Здесь широко была представлена художественная литература, а также книги по специальным предметам. Обстановка на фронте продолжала быть напряженной. Это напряжение в войсках невольно передавалось и нам. Все ожидали форсирования Вислы. Мы постепенно освобождались от тяжелораненых, оставались лишь нетранспортабельные и большая группа легкораненых, специально задержанных для быстрого перебазирования. Мне запомнился один эпизод в Вислинской операции. В результате предшествующего наступления в Люблинском направлении наши войска оттеснили противника к берегам Вислы, а в районе Сандомира сумели даже форсировать ее и закрепиться на противоположном берегу. Этот известный в то время по сводкам Совинформбюро Сандомирский плацдарм имел огромное значение в будущих наступательных операциях советских войск на Варшавском направлении. Немцы это хорошо понимали и всеми средствами старались уничтожить наш плацдарм. На фронте тогда было относительное затишье, а здесь за небольшой клочок земли велись ожесточенные сражения. Мы постоянно получали раненых с плацдарма. Фронт стоял в десяти километрах от нас. Варшава тоже была недалеко. Она находилась как бы между молотом и наковальней. Город методично разрушали с обеих сторон: немцы с одной, мы - с другой. Когда наши войска наконец Варшавой овладели, там остались одни руины. Наступление наших войск началось с Сандомирского плацдарма и расширялось в обе стороны по мере форсирования Вислы. Немцы сопротивлялись слабо, так что наши части преследовали их быстро, не дожидаясь наведения переправ через Вислу и мотомеханизированных частей. Мы в эти дни отсиживались в траншеях, вырытых вокруг госпиталя, потому что снаряды часто достигали нас и пролетали вглубь. Запомнились многовековые тополя, ветлы, липы и другие деревья в три-четыре обхвата, которые пострадали от снарядов, и уже не в первый раз за время войны. Через несколько дней после прорыва наш госпиталь оказался уже в тылу. Мы получили приказ немедленно “самоходом” двигаться в район Познани (она еще была у немцев). Рогуля поручил мне возглавить оперативную группу, которая должна оценить обстановку и доложить свои соображения насчет развертывания госпиталя. Я взял американский “студебеккер”, роту автоматчиков, Василия Степановича и моего товарища по госпиталю, ровесника, врача Мишу Могилевского. Родом он был из Ростова, там жили его родители. Женат Миша не был. Мы погрузили все необходимое и по указанному маршруту поехали. Нас было человек восемь. Предстояло выбрать место и здания для размещения двух-трех тысяч раненых, а также подобрать места для сортировки. Попутно мы осматривали, нет ли где подручного оборудования, твердого и мягкого инвентаря, это во много облегчало переезд госпиталя. Дорога для нас была незнакома. По пути лежали небольшие селения, хутора, многие из них не наши карты не были нанесены. Приходилось опять удивляться нашей беспечности. Как можно было идти на войну с такими картами. Немцы в этом отношении подготовились значительно лучше. На их трехкилометровках были обозначены такие детали нашей территории, которые трудно было отыскать на наших картах. Проезжая многочисленные поселки, мы на улицах никого не встречали. Поляки были напуганы и отсиживались кто по домам, кто по погребам. Что-либо узнать и разведать было не у кого. Наши войска, сделав бросок вперед, оставляли небольшие комендантские службы только в крупных поселениях. В остальных же пунктах формировалась новая польская комендатура. К вечеру мы заехали в какой-то поселок, с трудом нашли там уже новую польскую комендатуру. В помещении было несколько цивильных (польск. - гражданских) мужчин с винтовками и автоматами. Из обрывков фраз, доносившихся до меня, я смог понять, что в окрестностях неспокойно, всюду бродят немцы, не успевшие отступить со своими частями, и польские националисты, сотрудничавшие с оккупантами. Они ушли в леса и теперь терроризируют население, добывая себе пищу и мародерствуя. Мы побеседовали с комендантом. Он посоветовал нам расположиться на ночь поблизости от комендатуры. Потом он переговорил с одним из присутствующих, и тот пошел нас устраивать на ночлег. Дом, в который нас привел поляк, находился совсем недалеко от комендатуры. Он был небольшой, низкий - всего две комнаты и кухня. Зато двор довольно просторный. Наш старшина на всякий случай облазил все сараи и другие подсобные помещения, “студебеккер” мы загнали во двор. В доме жили муж с женой средних лет, изможденные, забитые и испуганные. В совсем крошечном чуланчике мы обнаружили больного старика, скрюченного и согнувшегося едва ли не пополам из-за того, что не вмещался в этой кладовке. Старик был истощен и неразговорчив. Запах в чулане стоял невыносимый. Надвигалась ночь. Нам надо было быстро поужинать и ложиться спать, чтобы завтра подняться рано утром и ехать дальше. Хозяева предложили кровать. Комендант нас предупредил, чтобы мы не ложились под окнами и на кровати. Лучше под стенкой на полу. Мы так и сделали. Взяли из машины матрацы и расположили их поближе к стенкам в кухне, окна которой выходили во двор. Солдат назначили дежурить у машины по два человека. Один сидел в машине с автоматом, а другой ходил по периметру, охраняя машину и двор. Мы поужинали и все вместе легли на полу. Заснули быстро, но среди ночи все вскочили от звона разлетевшихся стекол. Выстрела никто не слышал. Окно, выходившее на улицу, было разбито. От дырки в стекле расходились веером многочисленные трещины, часть стекол вывалилась внутрь на пол. Наши солдаты открыли ответный огонь из автоматов. О сне больше не могло быть и речи. Мы заняли круговую оборону. К счастью, все обошлось. На рассвете мы открыли несколько банок тушенки, отрезали по куску хлеба, запили все холодной водой и поехали по направлению, которое нам указал комендант. Хозяевам мы оставили пару банок тушенки. На душе было тревожно. Хотя дорогу нам и подсказали, но уверенности, в том, что мы едем правильно, ни у кого не было. Особенно переживал я, поскольку сидел в кабине и указывал дорогу шоферу. Движения на дороге почти не было, да и сама дорога с многочисленными ответвлениями и развилками вызывала у нас большие сомнения: неизвестно, куда сворачивать, а спросить не у кого. Постоянно надо было находиться начеку: вдруг кто выскочит из леса и обстреляет. На всякий случай взяли по несколько гранат. Но и на этот раз они, слава Богу, не понадобились. К вечеру без особых приключений мы добрались до окраины Познани и устроились во дворе какого-то дома. Познань, как я потом выяснил, еще с допетровских времен была одним из важнейших форпостов России. Петр I построил здесь несколько крепостных инженерных сооружений-фортов, объединенных в единую крепость. Все последующие правители Польши совершенствовали это сложное инженерное сооружение, в том числе и Гитлер. Многочисленные форты соединялись подземными железными дорогами. Это был многоэтажный город под землей с автономным жизнеобеспечением, рассчитанным на годы. Преследуя немцев, одна из наших армий окружила Познань, но не стала брать крепость штурмом, а, оставив часть своих войск, чтоб блокировать в ней противника, сама с боями двинулась вперед. Мы вошли в Познань, когда в крепости было несколько десятков тысяч немецких солдат и офицеров. Крепость составляла основу города и в ней имелась прямая телефонная связь со ставкой вермахта и с самим Гитлером. Когда он узнал об окружении Познани, то лично по прямому проводу обратился к ее защитникам с призывом отстаивать крепость до последнего патрона. Всех солдат он произвел в юнкера. В крепости было все необходимое, чтобы выдержать многомесячную осаду. В фортах (а их было около десяти) садились самолеты с боеприпасами и продовольствием даже тогда, когда немецкая группировка уже была окружена. Запасов этого продовольствия, собранного со всей Европы, имелось столько, что можно было прокормить осажденных не один год. В холодильниках, расположенных на многих этажах, лежали штабелями распиленные пополам туши коров, свиней и других животных. А сколько хранилось консервов и вин! В крепости было свое автономное энергообеспечение. Обо всем этом я узнал, конечно, много позже, а пока я нашел майора-коменданта на окраине города и стал выяснять у него обстановку. Комендант рассказал, что перед нашим приездом группировка сделала попытку прорваться, но попытка эта была подавлена. В скором времени из резерва должны подойти свежие наши части для окончательной ликвидации осажденной группировки. Но пока немцы ведут частый артиллерийский огонь из фортов по городским районам. Разговорившись, комендант рассказал мне еще и о том, как наши солдаты, выбив штурмом немцев из Познани, кинулись опустошать магазины и склады, набитые всякой всячиной: вином, колбасами, консервами и прочими продуктами. У фортов стояли огромные баки с горючим и спиртом. Солдаты это разнюхали, подобрались к ним и начали стрелять в упор, а затем подставлять под струи вина и спирта каски, котелки, пилотки, любые иные емкости, которые оказывались под рукой, и тут же напивались. Не исключено, что немцы специально оставили эти баки за воротами крепости, чтобы деморализовать наших солдат и перейти в контрнаступление. Командованию пришлось принять срочные и жестокие меры. Прибыло подразделение автоматчиков и разогнало пьяную толпу. Многие поплатились за это пьянство даже жизнью. Наши войска настолько продвинулись вперед, что тылы, обеспечивающие снабжение армии, далеко отстали. Железная дорога во время боев была сильно разрушена, и доставка военных грузов осуществлялась транспортной авиацией. В этой ситуации часто приходилось рассчитывать только на самих себя, на свою смекалку и находчивость. Для передвижения на своих машинах мы раздобыли бочку бензина, а комендантский транспорт заливали спиртом. Двигатели работали на нем отлично и хорошо заводились, но очень быстро перегревались, так что через пару километров приходилось останавливаться и ждать, когда остынет мотор. Но иначе и вовсе будешь стоять на месте. Комендант мне сообщил, что в городе имеется стационарный офицерский госпиталь, полностью оборудованный. Я очень обрадовался такому известию - это намного облегчало переезд нашего госпиталя. Не надо было тащить на себе тяжелое имущество, дожидаться же, пока восстановят железнодорожные пути, у нас не было времени. Я решил выяснить все на месте, хотя одно, даже оборудованное, здание нас вряд ли устроило бы. На машине мы двинулись к указанному госпиталю. Это было большое старинное кирпичное здание с высокими окнами. От расположенных рядом с ним зданий его отличала бетонная насыпь, доходящая почти до второго этажа и выступающая до середины тротуара. Как потом выяснилось, это было газо- и бомбоубежище госпиталя, оборудованное изолированными газовыми шлюзами и вентиляционными установками с операционным блоком и стационаром. Когда мы с Могилевским туда зашли, то увидели в одном из помещений подземного блока около пятидесяти монахинь, одетых в традиционную свою одежду с широкополыми белыми накрахмаленными головными уборами, красиво сочетающимися с предлинными черными платьями. Они сидели в кучке, испуганно прижимаясь друг к другу, и со страхом смотрели на нас с Мишей. Чтобы хоть как-то успокоить монахинь, я поздоровался с ними на польском языке и тихо прикрыл дверь. Мы поднялись на верхние этажи. В светлых и оборудованных палатах в белоснежном белье лежали немецкие офицеры, которые не смогли по состоянию здоровья передвигаться и убежать из Познани с отступающей армией. Они настороженно исподлобья смотрели на нас, не зная, что их ждет дальше. Госпиталь был заполнен не более чем на 25-30 процентов лежачими ранеными, и я принял решение, что в Познани можно неплохо обустроиться и не тащить многие вещи из Пулав. Между тем в городе, недалеко от госпиталя, послышались автоматные очереди и разрывы мин. Когда мы с Василием Степановичем обходили вокруг здания, то увидели высокий каменный забор, окружавший госпиталь, и огромный двор с подсобными помещениями. Примерно в пятидесяти метрах от забора возвышалась часть здания одного из фортов, вернее, высокая кирпичная неприступная стена. Все, что было дальше, я не помню. Помню только, что к нам подошел один из наших солдат, чтобы о чем-то спросить Василия Степановича. По рассказам Могилевского, который оставался в здании, и других свидетелей события, немцы обнаружили на сопредельной с ними территории представителей наших войск, то есть нас, и начали интенсивный обстрел зоны госпиталя. Очнулся я, лежа в постели. В глазах, словно во сне, сквозь туман, вижу перед собой монашку. Она сидит у изголовья, но лица ее я еще не различаю. Проходят мгновенья, и вот я вижу молодое девичье лицо и серьезный, устремленный на меня, а как бы через меня взгляд. Она держит мою левую руку в своей ладони. Я утопаю в бесконечных подушках, перинах и пуховых одеялах. И тут я почувствовал ужасную головную боль. Догадался, что голова моя забинтована. Меня тошнит и очень хочется пить. Ни руки, ни ноги меня не слушаются, я не в силах что-либо сказать. По какому-то движению моих губ монахиня поняла, что я хочу пить, и поднесла мне ко рту поильник. Появился Могилевский, зашел с другой стороны кровати и взялся за пульс. Он был в халате, испачканном кровью, с засученными рукавами. Через минуту Миша произнес: “Ты лежи, не двигайся, все хорошо, я сейчас пойду, все приготовлю и мы поедем”. Я еще не сознаю, где я и что со мной. Постепенно я начинаю приходить в себя и пытаюсь хоть что-то вспомнить. Но все выпало из сознания - ретроградная амнезия. С большим трудом я сообразил, что лежу в бомбоубежище госпиталя и, по-видимому, ранен в голову. Наконец пришел Могилевский и сказал, что сейчас за мной придут, и мы поедем отсюда за город - там спокойней. Через толстые стены в подземелье я начал прослушивать гулкие взрывы снарядов где-то над головой. Чувствовал себя плохо, несколько раз начиналась рвота. Монашенка очень профессионально поддерживала мою голову над тазом, давала прополаскивать рот и снова садилась напротив меня. От участившихся взрывов у меня появился какой-то внутренний необузданных страх. Мне казалось, что сейчас рухнет потолок. Скорей бы уехать отсюда. Вот единственное, что меня занимало. Зашли ребята с носилками, положили матрац, подушки, застелили бельем. Потом перенесли с кровати меня и накрыли пуховым одеялом (оно, кстати, и сейчас у меня - светло-оранжевое, можно считать, трофей). На улице стоял невыносимый грохот, Снаряды рвались совсем рядом. Меня поднесли к машине. Борта у нее были обложены матрацами, задний борт открыт. Меня быстро затолкали в кузов, туда взобрались несколько солдат - можно ехать. И вдруг машина не заводится. Шофер пробует один раз, второй, третий. Сколько времени это длилось, не знаю. Мне казалось, целую вечность. На меня опять навалился чудовищный страх. Я пытаюсь кричать и не нахожу для этого сил. Да если бы и крикнул, все равно никто бы не услышал из грохота рвущихся снарядов. Меня охватило чувство совершенной беспомощности. Не могу никуда уползти, укрыться, а снаряд вот-вот окажется в кузове. Наконец машина завелась и тронулась с места, но я еще весь дрожу. Остановились мы на окраине города около жилого двухэтажного дома. Меня на носилках подняли на второй этаж в какую-то квартиру и уложили на кровать. Могилевский подсел ко мне. Вскоре подошла средних лет хозяйка и спросила по-польски, хочу ли я поесть. Я отказался. Здесь было относительно тихо, артиллерийская канонада едва слышалась где-то в отдалении. Я немного пришел в себя. Но меня продолжало тошнить, и я испытывал невероятную слабость. Даже говорить было невмоготу. Восстановить в памяти все случившееся я смог гораздо позже, да и то с помощью сослуживцев. Мы с Василием Степановичем вышли из госпиталя через центральный вход и остановились у тротуара на проезжей части. К нам подошел санитар. Недалеко стояла наша машина. И вдруг на госпиталь обрушился шквал артогня. Один снаряд (думаю, что ФАУ-2) упал совсем рядом. Мы все трое упали. Из госпиталя выскочил Могилевский с солдатами, и нас занесли внутрь здания. У меня голова и лицо были в крови. Василий Степанович мертв, солдат, стоявший рядом, - тоже. У меня рана в левой лобнотемянной области и левой брови, у Василия Степановича маленькое раневое отверстие, меньше сантиметра, ниже правой глазницы, проникающее в полость черепа, а у солдата примерно такая же небольшая осколочная рана в области сердца. У меня осколок прошел не прямо, как у стоявших рядом со мной Василия Степановича и санитара, а по касательной, и это спасло мне жизнь. Могилевский произвел мне хирургическую обработку, рассек входное и выходное отверстия в теменной и лобной части, и, удалив два небольших осколка в области правой брови, засыпал рану стрептоцидом. Кость оказалась неповрежденной. Госпиталь, который мы присмотрели во время артналета, был разрушен. Что сталось с ранеными немецкими офицерами и монашками, я не знаю. Машина, на которой мы приехали в Познань, в тот же день ушла назад в Пулавы, но ненадолго. Вскоре прибыли наши во главе с Рогулей. В Познани оказался еще один стационарный госпиталь, гораздо больший по размеру, с несколькими корпусами и даже со своим костелом. Его быстро освоили и развернули. У меня оказалась на затылке большая гематома, наверное, от удара об асфальт. Дважды ее пунктировали. Ко мне посадили сестру, а хозяйке выдали продукты. Она готовила пищу. Ежедневно ко мне приходили товарищи, Рогуля. Я чувствовал себя уже немного лучше, и через неделю меня привезли в госпиталь. Там меня поселили в отдельный коттедж, который мой ординарец Миша уже успел хорошо освоить. Вообще-то, по правилам, меня надо было отправить для дальнейшего лечения в тыл. Но Рогуля категорически против этого возражал и уговорил остаться. Правда, я и без его уговоров понимал, что в тылу вряд ли смогу быстро набрать силы. Да и уезжать туда не испытывал особого желания. Я уже имел печальный опыт возвращения в свою часть. Рогуля через несколько дней привез из санупра фронта профессора-невропатолога полковника Гольдовского. Родом он был, кажется из Киева. Я с ним встречался на фронтовых конференциях, где выступал с докладами. Это было в Овруче, Гомеле, Люблине. Гольдовский меня узнал. Внимательно посмотрел, сделал снимки, анализы, нашел какие-то знаки со стороны двенадцати черепно-мозговых нервов, сделал назначения, дал советы, и мы распрощались. Рана постепенно у меня заросла, и я потихоньку начал приходить в себя. К тому времени окруженная в крепости группировка под натиском наших частей, специально присланных для ее уничтожения, стала сдавать свои позиции. Наши блокировали аэродромы внутри цитадели с помощью заградительного огня зенитной артиллерии и приданной истребительной авиации. Но и это не сломило бы осажденных. Я не помню уже, по какой причине, но в крепости вдруг нарушилось водоснабжение, и тысячи ее обитателей остались без воды. Немецкое командование вынуждено было резко ограничить ее потребление и оставило только для раненых. В конце концов немцы выбросили белый флаг. Что было после этого, трудно поддается описанию. Сутками напролет из холодильных камер многоэтажных подземных хранилищ машинами вывозились штабеля мясных туш, банки консервов, вино, мука, крупы, шоколад, различные материальные ценности, применения которым мы и не знали. Нашему госпиталю, благодаря связям Рогули, предоставлялись особые преимущества. По-умному оприходовать подземные богатства было делом техники. Складов и холодильных камер имелось ведь огромное количество, и можно было не в каждые из них приводить инспектирующих лиц. Я запомнил один эпизод, произошедший со мной. Чувствовал я себя уже неплохо, правда, еще не “набрал вес”, и Миша об этом очень заботился. Однажды он принес стопку консервов: португальские сардины в оливковом масле. Они были в небольших овальных коробочках (уже после войны такие консервы появились и в наших магазинах). На фронте мы ничего подобного не видели, и вдруг сразу такое богатство. Я с жадностью набросился на эти сардины (я уже не помню, сколько коробок съел в один присест) и жестоко за это поплатился - несколько дней не выходил из туалетов (их в коттедже было у меня два). Я не сразу понял тогда причину моего злоключения, да, кажется, и не хотел понимать ее, уж очень вкусные были трофейные консервы. А причина простая - оливковое, непривычное для русского желудка, масло. Мы приучены были на фронте к пище простой и по-солдатски грубой, хотя случалось есть и деликатесы. Тут все зависит от повара. У нас в госпитале был исключительно квалифицированный состав поваров. Все врачи имели особое задание - выявлять среди раненых профессионалов: поваров, сапожников, портных, кровельщиков, слесарей, каменщиков и т. д., чтобы использовать их потом в госпитале. Таким образом, к концу войны у нас собрался очень профессиональный штат хозяйственной службы. Покойный Василий Степанович сумел создать для них все условия, организовать их работу. Например, на пищеблоке у нас работал уже немолодой ведущий кондитер довоенного пищевого комбината Совета Министров. То, что он создавал своими руками, иначе как произведениями искусства не назовешь. Состояние моего здоровья постепенно улучшалось. Время брало свое. Комоционно-контузионный синдром - головная боль, головокружение, тошнота, бессонница день за днем снимались, наверное, не без помощи многочисленных уколов, которые стойко пришлось перенести. Меня начали выводить на улицу, а вскоре я уже пошел сам. Работы в госпитале было очень много, и внутренне я переживал, что бездельничаю, мне стыдно было показываться на людях. Пересиливая себя, стал включаться в работу. Руки вначале дрожали от напряжения, я ведь провалялся на койке больше месяца. Впервые в жизни я работал в настоящих цивилизованных условиях. Операционный блок, не знаю даже, с чем можно было сравнить, разве что с театром. Мне кажется, что даже сегодня это выстроенное бог весть когда помещение успешно может конкурировать с современными медицинскими заведениями. А пищеблок по размерам можно сравнить разве что только с вокзалом. Всюду поразительная чистота, белизна стен, потолка и пола. Рядами стоящие котлы-автоклавы, работающие на пару, блестяще, как зеркала. Два ряда свободно расположенных электрических плит и духовых шкафов, целый комплекс каких-то мне неизвестных сооружений и устройств. Госпиталь был рассчитан на 1500 раненых и состоял из нескольких корпусов. В главном корпусе был костел или кирха (при немцах) с прекрасным, как утверждают, органом. Когда я как следует окреп, то поехал на то место, где меня ранило, и мы с Могилевским и тремя знакомыми женщинами из сортировочной группы сфотографировались. Несколько фотографий сохранились у меня до сих пор. В разгаре была весна, и с ней приближались победа. Ни у кого уже не было сомнения в том, что она скоро наступит. Наши войска вели ожесточенные бои на территории Германии. Потери с обеих сторон были огромные. Мы с трудом справлялись “перемалывать” поток раненых. К нам на фронт прибыл для инспектирования заместитель главного хирурга Советской Армии им был академик Николай Нилыч Бурденко, профессор, заведующий кафедрой факультетской хирургии 1-го Московского мединститута и заведующий кафедрой военного факультета этого же института Владимир Семенович Левит - тогда один из крупнейших корифеев хирургии. Сам Бурденко из-за болезни на фронты не выезжал. У него были заместители, прикрепленные к каждому из фронтов. В. С. Левит был одним из авторов многотомного учебника частной хирургии (Гессе, Гирголав и Левит), лучше которого в то время да и после войны, по-моему, не было. Он, в основном, занимался желудочной хирургией и считался непререкаемым авторитетом в этой области. Еще до войны он имел звание генерал-лейтенанта. Левит был тогда человеком уже довольно пожилым, роста чуть выше среднего, худощав и сутуловат. Он остановился у нас в госпитале. Я Левита знал по Овручу, когда мы стояли в Белокоровичах. В Овруче проходила очередная фронтовая хирургическая конференция. Я выступил там с докладом о лечении проникающих ранений коленного сустава в условиях фронтового района. После доклада Левит меня позвал, попросил показать материал и неожиданно для меня предложил поступить в адьюнктуру на военный факультет. Я настолько был обескуражен, что ответил что-то несуразное, мол, война. Помню только его слова: “Ну, подумай, подумай!” Для всех приезжавших к нам на фронт высших чинов был отведен просторный трехэтажный коттедж. Он обслуживался либо ординарцем Рогули Митей, либо моим Мишей. Я встретил Левита. Он задал несколько традиционных вопросов мне и Рогуле и пошел устраиваться в коттедже. Рогуля распорядился насчет обеда. Процедура эта была отработана у нас до мелочей. Мы хорошо знали, что даже в Москве люди голодали, в том числе и генералы. Они получали солдатское довольствие плюс офицерский доппаек. Когда в комнату Левита принесли еду, приготовленную из трофеев Познанской цитадели, он в изумлении развел руками и прямо-таки обомлел. Рогуля дело свое знал крепко и тут же начал потчевать гостя. Тот выпил одну или две небольшие рюмки вина и приступил к еде. В дальнейшем картина разыгрывалась почти по басне Крылова “Демьянова уха”. Мы оставили Левита отдыхать, мой Миша был неотлучно при нем. Через некоторое время он прибежал ко мне и доложили, что с генералом плохо, у него беспрерывная рвота и понос. Я скорой пошел в коттедж и послал за Львовой. Мне было не по себе: что могло случиться с генералом, не отравили ли его? Но ведь мы ели все вместе с ним. Я послал за Рогулей. Тот пришел и стал шмыгать носом (у него была такая привычка, когда складывалась какая-нибудь нестандартная ситуация - шмыгать носом и делать всевозможные гримасы). Я не на шутку испугался. На кровати лежал почти труп. И без того худое морщинистое лицо Левита со впалыми глазами и щеками было мертвецки бледно. Он стонал и едва слышно шептал: “Что же вы со мной сделал?” Меня бросила в пот. Прибежали сестры с системами и поставили капельницы, начали колоть сердечные и еще что-то. В общем, кое-как вытянул генерала с того света. Рогуля никак не ожидал, что устроенный им Левину прием закончится так печально. Порекомендовал, правда не очень уверенно, сварить для генерала куриный бульон и больше ничего ему не давать. Митя побежал за старшиной. Тот мгновенно появился, и Рогуля приказал, как отрубил: - Срочно доставай курицу! В конце концов солдаты поймали где-то на окраине курицу, на кухне сварили бульон и стали им осторожно кормить несчастного Левита. Ни о какой инспекции уже и речи не могло быть. О происшествии доложили по инстанции, приезжал начальник санитарный службы фронта Барабанов. Слава Богу, все обошлось. Я приходил к Левиту несколько раз в день, и он уже перед отъездом вспомним о нашем разговоре в Овруче: - Ну как, надумал? Я ответил утвердительно. На это Левит сказал: - Теперь осталось уже ждать недолго - скоро победа! Я поехал в аэропорт провожать его. Рогуля дал Левиту такого “гостинца”, который мы еле впихнули в “дуглас”. Наши войска вошли и закрепились в пригородах Берлина, и всем стало ясно, что судьба города предрешена. Поток раненых из частей и войсковых подразделений, сомкнувшихся вокруг Берлина, не уменьшался. Однако пути эвакуации потока раненых, как нам объяснили, проходили по другим маршрутам. Значительная часть госпиталя при этом освобождалась для очередной передислокации. Командование госпиталя тщательно готовилось уже встречать ДЕНЬ ПОБЕДЫ. Каждый из нас долго ждал этого дорогого для фронтового дня. И тем не менее в душе мы испытывали грусть от близкого расставания с однополчанами, с коллективом госпиталя. Ведь все эти тяжелейшие годы войны мы прошли вместе, столько вынесли трудностей, столько потеряли товарищей. Эти грустные мысли мы от себя отгоняли и даже не верили, что наша большая, ставшая родной семья вскоре распадется. Ни у кого из нас не было иных трофеев, кроме взаимной глубокой дружбы. Это особенно чувствуется сейчас, когда прошло с тех пор столько лет. В ночь с 8-го на 9 мая через ФЭП мы узнали, что подписан Акт о капитуляции. С утра об этом сообщили по радио. День 9 мая был объявлен ДНЕМ ПОБЕДЫ. Все высыпали на двор, в том числе и ранение, которые могли передвигаться на костылях. Ликованию не было предела. Стихийно возник митинг. Каждый хотел выразить свою радость и свое счастье. Мы ждали его долгих четыре года. В этот день в городе должен был состояться футбольный матч, и все двинулись с песнями под гармошку на стадион. Ликование там продолжалось. Кругом все фотографировались, и отдельно, и вперемешку с ранеными. У меня сохранилась такая фотография. Футбольный матч так и не состоялся. Не до этого было! У всех чувства лились через край, и у футболистов тоже. Начпрод и вся хозяйственная служба усиленно хлопотали на пищеблоке, чтобы достойно отметить эпохальное событие - конец войны. Им с радостью помогали сестры, врачи. Празднование и ликование продолжалось не один день. Тем более что раненых мы не получали. Просыпаешься каждый день и не веришь, что война, закончилась. Но что будет дальше!? Наступило время над этим задуматься. Все мы строили радужные надежды нашего скорого возвращения домой. Каждый намечал свои планы. Мы с Рогулей и замполитом аттестовали сестер, особенно, из сортировки, которые самоотверженно работали там всю войну. Всем им присвоили воинские звания лейтенантов и младших лейтенантов. Это давало немалые преимущества, и особенно тем, кто должен был продолжить учебу. Поступило распоряжение раненых в госпиталь больше не принимать, а имеющихся - эвакуировать. Мы уже знали, что нам предстоит опять передислокация. Действительно, через пару дней пришел приказ переехать в Карлсбад (потом его переименовали в Карловы Вары). Не дожидаясь выписки всех раненых и свертывания сортировки, мы стали готовиться к переезду. Я снова во главе оперативной группы отправился на новое место дислокации. Нас было не более шести-восьми человек. Войска уже находились под Берлином. Я взял карту, и мы наметили наиболее удобный для себя путь передвижения. Погрузились и поехали. Погода стояла прекрасная. Весна. Все кругом цветет и благоухает. Мы пересекли Польшу, в двух местах Германию и оккупированную Чехословакию. Движение по дороге было оживленным. Повсюду встречались машины с ранеными, войсками, техникой. Ближе к Чехословакии дорога стала менее оживленной, но еще более красивой. Плоскогорье, в которое мы въехали, постепенно переходило в лесной горный массив. Дороги были образцово ухоженными, везде асфальт, по обочинам с обеих сторон - фруктовые деревья, создающие своеобразный зеленый тоннель. Яблони, груши, сливы и очень много черешни, которая уже поспевала. Ее ветки низко свешивались над довольно узкой дорогой. Нам часто стали попадаться навстречу подводы с местными жителями, но я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь останавливался и сорвал хоть одну черешню. Вот бы нашего брата туда! Мы проезжали через небольшие хутора, деревни, городки, и везде завидный порядок, чистота. Совесть не позволяет бросить на тротуар окурок. В каждом подворье к хозяйственным помещениям проложен асфальтированные дорожки, вокруг которых зеленеет луговая трава. Народ приветлив и улыбчив. Везде нам выказывали искреннюю признательность и благодарность за свое освобождение от фашистов. К вечеру мы добрались до маленького городка Анаберга, затерянного высоко в горах. Он поразил нас своими прямыми улочками, аккуратненькими, утопающими в зелени садов домиками под черепицей. Мы остановились в нем на ночлег. Утром осмотрелись повнимательней. Вокруг какая-то необыкновенная благодать, люди все на редкость спокойны и уравновешенны, как будто живут в другом летоисчислении. Война не затронула этот райский уголок, и я искренне позавидовал его жителям. До конечного пункта нашего путешествия оставалось уже немного. И тут мы узнали, что два дня тому назад в Карлсбад вошли американцы. Вскоре нам дорогу преградили их патруль. Я вышел из машины и увидел перед собой нескольких рослых, атлетического сложения негров в красивой американской форме. При виде меня лица их расплылись в доброй улыбке. Один из офицеров посмотрел на мои документы, и мы кое-как, больше руками, чем языком, начали объясняться друг с другом. Американец знал десятка полтора русских слов, а я - немецких. Ничего - объяснились. Постояли, похлопали друг друга по плечам и разошлись. В город мы въехали под вечер. Он открылся нам неожиданно. Наверное, потому, что находился, словно в котловане, в окружении довольно высоких, покрытых густым лесом гор. Перед глазами выросли прекрасные дома, гостиницы, рестораны - один красивей другого. Они заполонили всю небольшую долину и подступали прямо к отвесным лесистым горам. Карлсбад имеет многовековую историю. О нем написано огромное количество книг, и, вероятно, будет написано еще больше. Все и вся в городе подчинено курорту, благодаря которому он и возник. Город на две части разделяет небольшая речка, через которую переброшено бесчисленное количество мостов и мостиков для пешеходов, машин и гужевого транспорта. Красивейшие здания гостиниц и роскошных отелей чередуются с фешенебельными королевскими виллами и особняками миллиардеров самых различных архитектурных стилей старинного и современного зодчества. Среди этого великолепия, роскоши и богатства стояла наша маленькая, уютная, как игрушка, действующая православная церковь. Ее настоятелем был молодой священник, прекрасно говоривший по-русски, и впоследствии я с ним несколько раз встречался. В городе было несколько многоэтажных современных отелей, которые заметно возвышались над ним: “Империал”, “Пупп”, “Ричмонд” и другие. Все совершенно разные по архитектурному стилю, не похожие друг на друга. Их как бы объединял вокруг себя королевский лечебных дворец - “Кайзербад”. Говорили, что подобных лечебниц в Европе нет. В этом оздоровительном бальнеологическом корпусе были сконцентрированы все тогда существовавшие методы физиолечения, с единственным и знаменитым во всем мире Сандлеровским залом механотерапии, названным по имени автора, его создавшего. В огромном зале были собраны многие известные мне, а еще больше - неизвестных активных и пассивных механоприборов и аппаратов: иммитаторы верховой езды с седлами и стременами, которые подбрасывали наездника на любую заданную высоту, многочисленные массажеры для различных частей тела, аппараты для разработки суставов, начиная от межфаланговых и заканчивая самыми крупными. Были специальные массажеры для позвоночника. Особо мне запомнилось помещение для бальнеопроцедур, огромные его кабинеты. Стены и пол в них были из белого мрамора. Широкой ступенькой они спускались в длинную и просторную ванну, сделанную из меди и луженую до зеркального блеска. Сбоку такой же полутора-двухведерный бачок со змеевиком и крышкой для подогрева белья (по-видимому, это все было сделано еще до войны, я имею в виду Первую мировую войну). На полу на всю его площадь лежало белоснежное махровое покрытие. К ванне подведены хромированные трубки с кислородом, углекислотой (для жемчужных ванн) и набор кранов с различными минеральными источниками. После принятия ванны больной направлялся в рядом расположенный зал, где находилось примерно пятнадцать полужестких кушеток. Больного сестра заворачивала в простыню, в шерстяное одеяло и укладывала отдыхать. Мягкий отраженный свет в зале, тишина погружали его в сон. Я это несколько раз испытал на себе. Было множество других помещений: ингаляция, массаж, кишечные ирригации на любую заданную глубину (в 70-е годы у нас выдавали их за новейшее открытие). Здание “Кайзербада” было исключительно красивым в архитектурном отношении не только снаружи, но и внутри. Массивная резная дверь открывалась с центрального подъезда в просторный холл с белым мраморным полом, покрытым коврами. Стены расписаны маслом знаменитыми художниками. Их дополняли лепные работы, покрытые позолотой. Впереди видна широкая, тоже из белого мрамора, лестница с закругляющимися в стороны перилами. Поражает огромная панорама, занимающая всю стену на площадке, ведущей на второй этаж. Высота ее не менее семи-восьми метров. На панораме художники изобразили мраморную лестницу, на ступеньках которой, как бы общаясь между собой, стояли многие знаменитые люди разных времен: Франц-Иосиф, Наполеон, Петр I, Александр III, Николай I и Николай II, Елизавета, Эйнштейн, Ньютон. Панорама постоянно дополнялась портретами гостей, побывавших в Карлсбаде. Источники Карлсбада были известны давно. Город получил свое название по древней легенде, изображенной на полотне, которое висело в одном из залов “Кайзербада”. Король Карл (не помню какой по счету) на охоте упал с коня и повредил ногу. Он напился из источника воды и быстро поправился. Самый знаменитый источник Карлсбада - Шпрудель (карлсбадская соль). Он находится на площади, струя воды (настоящий фонтан) поднимается на десять метров в высоту. Напряжение ее почти не меняется. Невдалеке от Шпруделя построена длинная колоннада, вдоль которой расположены еще двадцать источников, имеющих уже другие лечебные свойства. Больной, набрав в специальную кружку-поильник воды, которая ему предписана, размеренным шагом двигался вдоль колоннады и к концу пути выпивал эту кружку. Много лет спустя после войны мы тоже стали делать такие кружки-поильники и использовать на своих курортах. Так что освобождали мы Европу не зря.
Еще до приезда в Карлсбад я не раз задумывался над тем, какова же будет наша задача в новых мирных условиях. Что, собственно, буду делать я? Каковы будут задачи госпиталя? Мне было интересно узнать, как на западе люди лечатся на курортах. Оказывается - “дикарями”. Задолго до поездки больной знакомится с программой и достоверной рекламой курорта. На месте он устраивается в доступную его карману гостиницу и обращается к частнопрактикующему врачу, вывески которых пестрят на каждом шагу. Тот его осматривает, делает необходимые анализы, если у него дома есть лаборатория, или посылает к специалисту: лаборанту, рентгенологу, эндоскописту и т. д. Одновременно врач назначает больному диету, источник и направляет в один из ресторанов, снабдив многоцветными блокнотиками, каждый цветной листочек этого блокнотика обозначает день недели и соответствующее меню - по выбору. Данные о больном фиксируются в специальном журнале. На наших курортах все было, мягко говоря, иначе. На следующее после приезда утро я направился к военному коменданту. Нашей комендатуры в Карлсбаде еще не было. Была только Чешская. В просторном особняке, в большом и роскошном кабинете сидел молодой, примерно моего возраста, капитан, на вид очень приятный. Он встал навстречу мне, и мы начали общаться: я ничего не знал по-чешски, он - по-русски. Пошли в ход руки, ноги, пальцы, немецкий язык. В общем, поняли мы друг друга с “полуслова”. Смеялись до упаду. Каждый из нас, а самое главное, чешский комендант понял, чего я хочу. Через пару дней мы с ним подружились и почти ежедневно встречались. Прекрасный и душевный был парень. От него я узнал что в Карлсбаде стоит одна американская дивизия и в ней есть один неразвернутый госпиталь. Мне довелось пообщаться с командованием этой дивизии. Выяснилось, что по обоюдному согласию союзников с целью выравнивания линии фронта американские части на нашем участке должны отойти на три километра, а на каком-то другом наши войска должны были сделать то же самое. Комендант Карлсбада предложил мне занять под госпиталь один из наиболее фешенебельных отелей - “Империал”. До войны трехкомнатный номер в сутки стоил его постояльцу суммы, равной стоимости легкового автомобиля “опель-капитан”. В то время это была одна из лучших моделей. Подобную роскошь я видел впервые в жизни. Миша взял из “Империала” мне на память белую мохнатую простынь, которыми устилались в отеле ванные комнаты. В эту простыню он завернул все мои мягкие вещи, когда мы покидали Карлсбад. С тех пор прошло пятьдесят лет, а эта простыня, правда чиненая и перечиненная, и сегодня висит у меня в бане в Введенке, напоминая о памятных днях войны. Я эту реликвию очень берегу. Американцы действительно готовились выходить из города. По этому поводу они решили устроить банкет в одном из самых престижных ресторанов – в отеле “Пупп”. Были приглашены мы и чехословацкие власти. Этой встречей американцы отмечали еще и победу над фашистской Германией. С американской стороны присутствовали представители командования дивизии, а также руководство госпиталя, с которым мне из-за краткого пребывания в Карлсбаде так и не удалось познакомиться. Американцев было человек двадцать пять. От нас были комдив (полковник), начальник политотдела дивизии, тоже полковник, командиры полков, начальник МСБ - в общем, тоже набралось человек двадцать, не меньше. Чешскую сторону представлял комендант города и несколько гражданских лиц. Советский госпиталь имели честь представлять я и наш политрук. Среди собравшихся были одни мужчины. Мы и чехи сидели напротив американцев. Я оказался бок о бок с комендантом. С другой стороны рядом со мной сидел комбат, майор лет пятидесяти, а напротив - средних лет американский офицер, какого звания, я не знал, потому что не разбирался в знаках отличия американской армии. За нашими спинами в смокингах стояли подтянутые официанты, примерно один на пять-шесть человек. Мне сказали, что каждый из них свободно мог объясняться на нескольких языках. Стол был уставлен таким количеством приборов и посуды, что я растерялся, не зная, чем, и как и когда пользоваться. О винах, закусках и всяких экзотических блюдах и вовсе говорить не приходится, я понятия о них не имел и больше никогда в жизни не видел. Когда мы с политруком пришли, уже играл оркестр и было довольно шумно. Я обратил внимание на небольшую кучку людей, стоящих вблизи оркестра. Это оказались артисты вокального жанра, причем - русские: из Москвы, Ленинграда, Харькова и других городов. Они ушли с немцами при отступлении, застряли в Карлсбаде, и теперь их прислали развлекать нас. Их лица были испуганы, взволнованы. Я представлял себе, что каждый из них думал, что было у каждого на душе. Не до пения, конечно. Они исполняли на русском и ломаном немецком языке романсы. Слушали их не внимательно, потому что, в основном, внимание присутствующих было приковано к столу с бутылками. Я смотрел на артистов с грустью, мне было их по-человечески жалко. Застолье набирало силу. Романсы почти никто уже не слушал, в воздухе послышались нестройные голоса, пели “Катюшу”, “Землянку”, “Синий платочек” и другие русские военные песни. Противоборствующие стороны хорошо захмелели. Началось братание. Американцы, русские, чехи обнимали друг друга и произносили известные во всем мире, на всех языках слова: “Ты меня уважаешь?” Я в отличие от некоторых своих соотечественников справился с международным этикетом. И не потому, что его знал, а потому, что в первую половину застолья был еще достаточно трезв и во всем подражал американскому своему соседу напротив, который, как я понял, в этом деле толк знал. А вот мой сосед слева, майор, допустил ляпсус. Правда, в суматохе заметил его только я. На десерт принесли в больших вазах прекрасную черешню и поставили напротив нас. Майор с черешней, может быть, и справился бы, если бы не довольно объемная чаша из мельхиора, наполненная какой-то прозрачной жидкостью. Никто к ней не прикасался, и майор решил исправить эту оплошность. В разгаре веселья он встал, произнес какой-то тост и залпом выпил содержимое чаши. А она была предназначена для того, чтобы брать черешни за сережки, окунать их в жидкость и лишь потом подносить ко рту. Разошлись гости глубокой ночью. Через день американцы покинули город и остановились в трех километрах от него. Мне запомнилась одна деталь, связанная с их уходом. Отступая из Карлсбада, немцы припарковали более ста легковых машин различных марок. Все они были на ходу. Еще больше было расставлено на улицах мотоциклов. Тогда никому из нас в голову не приходило, что дома в Союзе нам можно будет иметь личные автомобили, и долго-долго их никто не брал с площади. У некоторых машин на крыше лежали в специальных гнездах длинные баллоны. Я вначале подумал, что на машинах развозили кислород. Но потом мне объяснили, что это газовые баллоны. Немцы уже тогда пользовались газом вместо бензина. Госпиталь приехал примерно через неделю. Мы отправили остававшихся в нем раненых. Команды развертываться не поступало. Все начальство находилось в Берлине. Делать было нечего, и я впервые за всю войну нашел себе мирное достойное занятие. Ходил к коменданту в гости и на работу, посещал красивые места Карлсбада, принимал ванны с разными источниками и кислородом. Однажды комендант показал мне свои владения. Он открыл огромный склад, до потолка забитый радиоприемниками. Там были приемники на любой вкус, от самых больших до самых маленьких. Немцы не разрешали местному населению пользоваться приемниками и все их отобрали. Комендант предложил мне взять несколько на выбор. Я в радиоаппаратуре ничего не понимал, но два приемника взял. Один очень большой, он назывался “Блаупункт”, и маленький, как теперешний транзистор, марки “Филипс”. Я слышал, что эти модели ценятся по своим качествам. Миша их увез в мою резиденцию в “Империал”. Потом мы с комендантом пошли в другой склад. Там лежали и стояли в пирамидах большое количество охотничьих ружей. Я тоже в них не разбирался. Комендант сам подобрал мне ружье, патронташ с патронами и кожаный чехол. Ружье оказалось новым и очень хорошим: “Зауер” три кольца шестнадцатого калибра. Комендант сказал, что в окрестностях водится много зверья, поскольку несколько лет не было охоты. Он мне указал места, где есть косули и козы. Вскоре мы с Мишей нашли мотоцикл, и я буквально за несколько часов овладел премудростью вождения. Мы поехали на рекогносцировку в окрестные горы. Там было тихо и безлюдно. Прекрасный хвойный лес, высокая трава, аромат бесчисленного количества цветов, - все буквально опьяняло. Среди лесных массивов в горах часто встречались небольшие полянки, засеянные овсом, ячменем, пшеницей. По звериным тропам в этих лесах, по лежкам можно было предположить что здесь действительно много живности. Оставив мотоцикл на опушке, мы с Мишей начали прочесывать жнивье. Я никогда раньше не охотился, и чувство охотника мне не было знакомо. Мы шли с автоматами наперевес: я - чуть впереди, Миша - левей и сзади. И вдруг прямо из-под наших ног выскочило что-то большое, сделало огромный прыжок в жнивье и побежало быстро-быстро, оставляя за собой след колышущихся колосьев. От неожиданности я вздрогнул, вскинул автомат и дал очередь по двигающимся стеблям жнивья. Потом побежал по направлению выстрелов и сразу же натолкнулся на бьющуюся в конвульсиях косулю. Через несколько секунд она затихли. Остались открытыми только большие темные слезящиеся глаза, как живые. Миша быстро связал косуле ноги, завалил на спину, и мы подошли к мотоциклу. Там уложили ее поперек сидения между собой и поехали домой. У меня на душе остался неприятный осадок от этого расстрела безобидного и беззащитного животного. С тех пор я никогда больше на охоту не ходил. Но вскоре мне нашлось другое занятие. Я узнал, что в речке, которая протекала по городу, водится много форели. Я загорелся, как в детстве. Миша достал удочку, узнал, какая нужна для форели наживка, и мы пошли вверх по течению. Пусть война и закончилась, но заниматься на виду у всего города глупостями - ловить - было как-то неудобно. Да и попадать на глаза начальству тоже не хотелось. А понаехало в Карлсбад множество всяких генералов - один выше другого по званию и положению. Они тут же начали “осваивать” особняки и коттеджи. Поэтому мы и скрылись от них с Мишей подальше, облюбовали себе местечко возле границы-шлагбаума, где стояли американцы. Нас с широкой улыбкой и подчеркнутой вежливостью встретили рослые, здоровые и красивые негры. Они живо жестикулировали и громко что-то говорили по-английски. Я отвечал им по-русски, и мы друг друга “понимали”. Рыба ловилась здорово. Мы насаживали на крючок каких-то насекомых, которых Миша находил под камнями у реки, и вытаскивали одну форель за другой. После первого удачного дня мы так пристрастились к рыбалке, что каждое утро ходили с удочками к реке. Закончилась наша рыбалка совсем неожиданно. Вдруг мы узнали от начальника, что нас расформировали. Конечно, мы все предчувствовали, что дело к тому и идет, но все равно как-то растерялись. В один миг разрушалась большая семья, слаженный механизм, где каждый знал свою работу, чувствовал локоть товарища, свою опору и защищенность. В первые минуты этому просто не верилось. Куда теперь ехать и что с каждым из нас будет дальше? Всех женщин - врачей и сестер - сразу же демобилизовали, политруков и замполита направили в политуправление фронта. Меня и начальника - в Карлхорст, пригород Берлина, где располагался штаб фронта и санупр. Врачей-мужчин и остальной комсостав направили в ФЭП. Имущество передавалось госпиталю, который должен был прибыть на наше место. Я оформил Мишу с собой, и мы поехали в Карлхорст. Меня поселили в гостиницу офицеров резерва, где размещались многие офицеры расформированных частей. Через несколько дней пребывания там я случайно встретил одного полковника. Вернее, он меня узнал. Я этого полковника оперировал в Познани. Теперь он служил здесь начальником артиллерийского дивизиона при ставке, имел машину и пользовался многими другими привилегиями. Он предложил мне совершить турне по Берлину, ознакомиться со всеми его достопримечательностями. Я охотно согласился. Жил полковник недалеко от меня в прекрасном трехэтажном коттедже. Мы с ними отметили встречу и тут же поехали по городу на его новеньком американском “Виллисе”. По дороге я рассказал полковнику о своем детстве, о пребывании с семьей здесь, в Берлине. Родился я, как и мои родители, на Украине в г. Житомире. Папа и мама еще до революции окончили гимназию и собрались продолжить образование. Папа стал заниматься репетиторством. Но тут по всей Украине прокатилась волна еврейских погромов, которые организовывали петлюровцы и черносотенцы разных мастей. Они производили налеты не только на небольшие местечки, но и на такие города, как Киев, Житомир, Винница и другие: грабили, убивали, насиловали. Пострадали тысячи безвинных людей. Появилась целая армия беженцев, которые стремились убежать, куда глаза глядят, только бы спастись от погромов. К одной из таких партий беженцев и присоединились мои родители. Они решили уходить в Польшу. Я отчетливо помню многие эпизоды этого исхода. Родители намеревались добраться до сестры моей мамы Ревекки, которая жила в г. Ровно. Перед глазами и сейчас встает мрачная картина: темная ночь, мама за руку тянет меня за собой через пустой лес и кустарник. Мне очень страшно, я плачу, а мама шепотом, умоляюще просит: “Яшуня, не плачь, прошу тебя! Мы сейчас с тобой придем”. На пути, помню, была вроде бы трава в воде, что-то похожее на болото. Шли гуськом, и, как мне кажется, очень долго. Вышли на какую-то большую поляну, где нас ждала лошадь с повозкой. Я сижу среди большого количества вещей, а рядом идет мама и еще какие-то люди. Папу я что-то не помню. Был ли он с нами? Дальше перед глазами встает большой двухэтажный дом тети Ревекки и ее мужа. Как его звали, не помню. Запомнился длинный блестящий халат на тете и белый халат на дяде, попугай и обезьянка. Откуда-то появился папа с перевязанной рукой. Много позже я узнал, что у папы была рожа и его оперировали. Потом мы оказались в Берлине. Как - тоже не знаю. Папа устроился работать в Советском торгпредстве. Мы снимали квартиру на Шлосштрассе (в переводе - замочная улица) у одной женщины-вдовы фрау Громан. Вскоре папа поступил учиться на медицинский факультет Берлинского университета. Помню, как зимой я спал в холодной комнате с нашей хозяйкой при открытых окнах под перинами. До сих пор сохранилось в памяти чувство ожидания подарка на Рождество, который я всегда находил утром у себя в башмачке. С вечера я напрягал все свои силы, чтобы хоть одним глазом увидеть Дедушку Мороза, как он кладет подарок из мешка в башмачок. Но всегда засыпал, за что себя после, утром, ругал. На Новый год из Союза в полпредство для сотрудников присылали гусей. Папа приносил домой такого гуся, и мы всей семьей садились за стол. Папа начинал прямо-таки священнодействовать над ним. Мне казалось, что на столе лежит какое-то огромное животное, окутаное белым жиром, и папа в нашем присутствии его разделывает. Самым вкусным были шкварки с луком и жаркое, которое искусно делала мама. Помню, как на Новый год в посольстве проводились вечера. Приезжали из Советского Союза артисты, выступала самодеятельность, и дети сотрудников участвовали в концертах, папа тоже принимал участие в этих концертах. У него был прекрасный баритон. Папе пророчили большое вокальное будущее, но он от него отказался. На вечерах устраивалась (и запомнилась мне) елка - вся в огнях и игрушках. Когда я достиг шестилетнего возраста, меня определили в школу. Она находилась недалеко от нашего дома. Обучение проводилось раздельно - для мальчиков и девочек. Все учителя у нас были мужчины, солидные, с усами и бородами, строго одетые, в накрахмаленных воротничках и манжетах, с галстуками, и сами очень строгие. У каждого учителя была упругая и эластичная. Но за все время моей учебы я ни разу не видел, чтобы наш учитель герр Вюркер ее применил по назначению. Самая хорошая оценка была - 1, самая плохая - 5. Наш учитель был строг, но мы все его любили. Он с нами много путешествовал по речным каналам Берлина, несмотря на то, что группа была довольно большая. У меня до сих пор сохранились групповая фотография и табель с оценками моей успеваемости, заполненный каллиграфическим почерком господина Вюркера. Дома мы разговаривали только по-русски. Мама к тому времени закончила курсы рентгентехников и тоже стала работать. По окончании университета папа защитил диплом на тему “Послеродовая горячка”, и мы решили вернуться на Родину, в Советский Союз. Мы приехали в Житомир и поселились в доме дедушки и бабушки, родителей моей мамы. Папа поехал в Москву получить назначение на работу. Ему предлагали и саму Москву, и Иваново, и другие города. Но его тянуло подальше от больших городов, на природу, и он предпочел Урал, причем не Свердловск, где ему тоже предлагали место, а Красноуфимск. Полковник был веселым и дружелюбным человеком, весь в орденах и медалях. Он всю дорогу от моих рассказов хохотал. Я вспомнил даже расположение школы, в которой учился, пекарню в подвале нашего дома и пекаря с очень большими усами. Мы быстро добрались до Шарлотенбурга. Эта часть Берлина, по решению объединенного командования, находилась в расположении французского сектора. Проезд был свободным. Нас быстро сориентировали подобострастные вежливые немцы, и мы быстро оказались на интересовавшей нас улице. Боже, как будто ничего не изменилось. Исчезли только газовые фонари. На их месте возвышались большие уличные светильники. С первого взгляда я узнал арку, через которую мы когда-то входили домой к фрау Громан. А ведь мне тогда было всего шесть-семь лет. Мы с полковником сошли с машины и направились в эту арку. Встретившиеся нам немцы, в большинстве пожилые люди, с любопытством останавливались и почтительно кланялись. Мы зашли через арку в просторный двор, окруженный со всех сторон пятиэтажными домиками, и я увидел свой подъезд. На плохом, ломаном, давно забытом немецком языке я спросил у пожилого благообразного немца, стоявшего неподалеку с группой людей, живет ли он в этом доме. Немец утвердительно кивнул головой и добавил, что сам живет здесь с детства. Тогда я спросил, знал ли он (я указал на подъезд) фрау Громан. Мне кажется, что старик даже пошатнулся от неожиданности. Я ему не дал опомниться и спросил, куда делать пекарня, которая была вот тут (я снова показал), в полуподвале. Старик как будто пришел в себя и скороговоркой ответил, что хозяин и фрау Громан давно умерли, а дети их не захотели продолжить дело отца. Мой полковник, наблюдая за нами, ничего не понимал, но по нашей реакции и выражению лиц примерно догадался о сути разговора и от души смеялся. По дороге назад я ему вкратце пересказал наш разговор с немцем. На следующий день полковник заехал за мной, и мы отправились а рейхстаг. Он весь был окружен нашими офицерами и солдатами, а также военными союзных армий. Вся нижняя наружная часть рейхстага намного выше человеческого роста была расписана автографами победителей. Теперь солдаты вскарабкивались друг другу на плечи и продолжали дело своих предшественников, расписывались на колоннах. От рейхстага мы пошли на известную “всемирную барахолку”. Она располагалась почти сразу за Бранденбургскими воротами. Подобного торжища я в своей жизни не видел. Больше всех здесь было американцев и меньше всех - русских. Хотя тоже вполне достаточно. Немцы были голодными, и все обменивали на еду. Лучше всего обменивались американские мясные консервы, потом наша тушенка. Шли на обмен и американские доллары. Немцы выносили на барахолку все, что могли вынести, и все, что у них брали солдаты и офицеры союзнических армий: картины, антиквариат, дорогую посуду, столовые приборы, одежду, обувь. Всего не перечислишь. Мы немного, ради любопытства, побродили по барахолке и уехали в ФЭП, который располагался неподалеку. Полковник сказал, чтобы я в случае надобности всегда обращался к нему. Я поблагодарил, и мы расстались. В ФЭПе я многих хорошо знал, и меня тоже знали, потому что по работе нам приходилось сталкиваться. Я подумал, что пока сижу в резерве и мои связи с ФЭПом не потеряны, надо бы попытать счастья и попроситься в отпуск. Многие медики и даже строевые командиры из Берлина уезжали домой в краткосрочный отпуск. Была в ФЭПе молодая и симпатичная докторша, обрабатывала наши сводки, передавали их Ибрагимову, а от него к нам - всевозможные распоряжения и приказы. Она считалась чем-то вроде его референта и была вхожа к нему. Через нее мы часто узнавали касающиеся нас новости раньше, чем их узнавал Рогуля. Я не стал откладывать в долгий ящик свои намерения и отправился в ФЭП. Увидел эту докторшу и поинтересовался: - Как старик? - Стал вроде мягче, - ответила та. Я ей прямо изложил свои намерения и спросил, смогу ли я на что-либо рассчитывать. Докторша обещала узнать и сообщить мне. Я оставил свои координаты и ушел. Через несколько дней меня вызвали в ФЭП. Когда я туда явился, докторша мне сообщила, что, прежде чем я получу разрешение поехать домой, я должен получить новое назначение. Она также сказала, что хирургов-мужчин и командный состав - начальников госпиталей, их заместителей, ведущих хирургов, начальников отделений - демобилизовывать не будут. Они пока остаются в резерве. Докторша доверительно предупредила меня, чтобы я при новом назначении ни в коем случае не отказывался от него. Это поможет мне получить отпуск, она пообещала свою помощь и содействие. Через несколько дней меня вызвали в штаб, и я получил назначение в один из небольших госпиталей, дислоцирующихся недалеко, на должность ведущего хирурга. Я согласился без каких-либо колебаний. Госпиталь этот я знал. Мне предстояло вернуться в ФЭП, чтобы оформить кое-какие документы. Там я снова встретил свою благодетельницу, и она повела меня к Ибрагимову. Я к концу войны заметно осмелел и обкатался, но по-прежнему испытывал к нему животных страх, хотя Ибрагимов мне за Курскую битву сам вручал орден Отечественной войны второй степени. Я резво зашел в его кабинет, как положено отрапортовал и добавил, что готов направиться к новому месту назначения. Мне показалось, что Ибрагимов знает, зачем я пришел, но все же поинтересовался моими планами. Я изложил ему свою просьбу. Ибрагимов дал понять, что не возражает, но сказал, что сейчас в госпитальной базе скопилось много тяжелораненых и нетранспортабельных и надо принять меры к ликвидации образовавшегося затора. Мол, вот поедешь, разберешь там у них завалы, а потом через начальника госпиталя подашь на мое имя рапорт насчет отпуска. Он не сказал, что в госпитальной базе нет ведущего хирурга. После небольшой паузы Ибрагимов добавил, что вообще-то есть мнение оставить меня в армии. Вот этого я никак не ожидал, а главное, меня это нисколько не устраивало. Ибрагимов тем временем вызвал к себе майора-кадровика и в двух словах приказал, чтобы тот проследил за дальнейшей моей аттестацией. Я, конечно, ничего не мог противопоставить Ибрагимову, да и бесполезно было бы с ним спорить. С невеселыми мыслями о своей будущей участи я с Мишей отправился к новому месту службы. Начальником госпиталя был маленький плюгавенький майор Морейнис, гигиенист по профессии, по его словам, директор какого-то НИИ в Москве, о чем он многократно к месту и чаще не к месту говорил. Кроме амбиций у Морейниса ничего не было за душой. Знаний по основам военно-полевой хирургии он не имел, да и вообще соображал плохо. Не знаю, было ли у него что в голове по вопросам гигиены. Основным доводом при решении организационных или других каких-либо задач Морейнис считал свою должность: я начальник госпиталя, и все будет по-моему! Бывший ведущих хирург от него ушел, не в силах с ним сработаться. Как мне потом сказали, Ибрагимов послал меня в этот госпиталь, чтобы я разобрался там с ранеными, а Морейниса дескать, убирать, когда война уже закончилась, не имеет никакого смысла. При первой же встрече Морейнис подчеркнул и дал понять, что здесь начальник госпиталя он, хотя мы с ним были одного звания. Я его спокойно выслушал и сказал, что перед направлением сюда Ибрагимов, который прекрасно знал меня по прежней службе, разрешил мне краткосрочный отпуск к семье. - Это мы еще посмотрим, - ответил Морейнис. Я не стал с ним вступать в пререкания. Морейнис потребовал приказ об отпуске. Я ответил, что Ибрагимов передал распоряжение через майора-кадровика, и при желании он может об этом узнать. Госпиталь был неплохо расквартирован. Начальник АХО, к которому я обратился, молодой толковый капитан, устроил меня с Мишей при одном из корпусов, и я сразу включился в работу. Доктора были хорошие, молодых, правда, мало, до и то не все хирурги, хотя за войну многому научились. Некоторые меня знали по Познани, и контакт с ними был быстро найден. Ведущий хирург ушел больше месяца назад, так что скопилось много тяжелых раненых, требующих срочного вмешательства. У большинства из них развились раневые гнойные осложнения. Особенно много раненых с осложненными ранениями крупных суставов, крупных трубчатых костей, кишечными свищами, гемопиотораксами. У большинства из них все это осложнялось тяжелым раневым сепсисом. Уже тогда нам англичане поставляли на фронт “чудодейственный препарат” против гнойной инфекции - пенициллин. Он был во флаконах емкостью примерно 50 граммов, по 20 тысяч ед. во флаконе, и считалось за счастье, если нам удавалось умирающему септическому раненому выделить из наших мизерных запасов по 3-5 тысяч ед. три раза в сутки. Результаты были просто поразительные! Я здесь ничего не преувеличиваю. Мы впервые в конце войны получили для испытания пенициллин и применили у различных раненых. Многие из них выздоровели. А вот сейчас при многомиллионных суточных дозах пенициллина мы ожидаемого эффекта не получаем. Судя по всему, в микробном мире, как и вообще в мире, многое меняется, и не к лучшему для нас. В день и за полночь оперировать приходилось до трех-четырех резекций суставов, одну-две ампутации и торакотомии и лапоротомии, не считая срочных операций, возникших в результате осложнений в госпитале или при поступлении новых раненых. Это и различные кровотечения, и анаэробаня инфекция, - всего не перечислишь. Летальность среди этих больных была высока. Я широко пользовался спинномозговой анестезией. Постепенно с помощью товарищей удалось справиться с “завалом”, привести большинство раненых в траспортабельное состояние и эвакуировать их. Раненых, получивших ранение во время боевых действий, поступало уже мало, но их места заполнили “самоубийцы”. Казалось бы, война закончилась, остался живой, так зачем же бездумно подвергать свою жизнь опасности. Но некоторые солдаты и офицеры, напившись, садились за руль и разбивались и нередко насмерть. Мой Миша еще в Карлсбаде говорил мне: “Товарищ начальник, зачем вам мотоцикл, когда вы живы остались после войны! Бросьте его, или хотите - продам”. Я Мишу не слушался, вошел во вкус и гонял на мотоцикле с ветерком. Случалось, брал с собой и Мишу, но когда в нам в госпиталь стали поступать смельчаки-”самоубийцы”, я крепко задумался, уступил Мише и до сих пор благодарен ему за то, что заставил меня расстаться с мотоциклом. Начмедом в госпитале была уже немолодая женщина-терапевт, курортологом из Москвы, хороший организатор и хороший человек. Я от нее не скрывал свою заинтересованность в получении отпуска, и она сказала, что постарается мне посодействовать. Морейнис постоянно уходил от подобных разговоров, ссылаясь на перегрузку госпиталя. Я терпеливо ждал, и, кажется, дождался. К моей великой радости, Морейнис сам поехал в отпуск в Москву. Пробыл он там дней десять. Когда же вернулся, я сразу подал ему рапорт о своем отпуске. Морейнису деваться было вроде бы некуда. Но, тем не менее, он начал тянуть, опасаясь, что я обратно не приеду, и он останется без ведущего хирурга, намекал даже на то, что мы с ним, дескать неплохо сработались. Я все эти разговоры поддержал и в качестве гарантии своего возвращения обещал оставить в госпитале самое дорогое, что у меня за войну было приобретено, - материалы по кандидатской диссертации. Морейнис видел, как Миша таскал за мной перевязанные папки с историями болезни и рентгенограммами, материалами фронтовых конференций, на которых Морейнис тоже присутствовал. Не верить мне у Морейниса не было никаких оснований. С помощью начмеда я оформил демобилизацию Миши. Свой рапорт об отпуске я подал через Морейниса в ФЭП, он там долго не задержался, Ибрагимов разрешил мне отпуск на десять дней. Мы взяли два чемодана продуктов и кое-каких вещей, которые собрал Миша на дорогах войны и о существовании которых я даже не знал, и поездом поехали в Воронеж. В дороге были два дня. Миха поехал со мной, чтобы помочь довезти вещи, из Воронежа он должен был ехать к себе домой на Брянщину. Стояла уже осень. Мы прибыли в Воронеж к концу дня. Было пасмурно и дождливо. Мы направились в общежитие на Транспортную улицу. Из писем я знал, что Зоя с Аликом живут там. Полуразрушенное здание общежития было видно издали. Сбоку улицы стояли коробки разрушенных частных домов. Некоторые из них были приспособлены под времянки. Мы зашли через наскоро сколоченную дверь в полумрачный вестибюль. Окна наполовину заложены кирпичами, в остальной проем вместо стекла замурованы пустые бутылки. Я спросил у дежурной, где живет Зоя. Та ответила, что напротив уборной, на третьем этаже. Мы направились туда. Открыли дверь, окрашенную в какой-то непонятный цвет, и вошли в небольшую комнату. В ней стояли две узкие железные кровати по бокам и небольшой столик посередине. Бросалась в глаза приспособленная на полу ребром, почти через всю комнату, доска, которая отгораживала рассыпанную на полу картошку. Сбоку за кроватью у стенки стояли составленные в виде пирамиды три немецких ящика из-под снарядов, судя по всему, они изображали сервант и служили для размещения там скудной посуды и еще более скудной еды. Небольшой стол посредине комнаты служил одновременно и для приготовления пищи, и для еды на нем, и для подготовки Зои к занятиям со студентами, и для шитья, и для глаженья, и для многого другого. В комнате жили двое: Варя и Зоя, обе с семьями. По стенкам в мешках висели продукты: мука, крупа. Так их спасали от крыс. Мне волей-неволей вспомнился мой берлинский коттедж в двух руках с полуподвальными помещениями, до потолка забитыми продуктами. Нас, конечно, никто не ждал. Мы свалились как снег на голову. После первых объятий и поцелуев решили, что Миша переночует и завтра уедет к себе. Разместить его здесь совершенно негде. Сели, закусили, что Бог послал и что мы с собой захватили. Выпили за здравие, и тут Зоя сказала, что с дороги мне надо бы выкупаться. В поездах мог чего и набраться. Ванной в общежитии служило одно корыто на всех и эмалированный таз, который брали у кого-то по соседству. На электроплитках согрели воду. Я не стал особенно возражать против экзекуции, которая после моих двух ванных комнат в коттедже показалась мне не очень-то приятной. Но куда деваться, надо было привыкать. Миша завернул “козью ножку” и вышел в коридор покурить, Варя легла на свою кровать и отвернулась к стенке, Зоя налила в корыто воду и провела, с позволения сказать, мое омовение. Утром, следующего дня мы распрощались с Мишей. Он при расставании растрогался настолько, что заплакал и меня разбередил до слез. - Я, товарищ начальник, - сказал он, ничуть не скрывая слез, - всю жизнь буду молиться на вас. Вы не только сберегли мне жизнь, но сохранили отца моим детям, мужа моей жене. Мы тепло с ним обнялись, и Миша пошел на вокзал. Так закончилась для меня война, но еще не военная служба в армии. Об одном почти неправдоподобном отголоске войны я хотел бы еще упомянуть в конце моих записок. Это случилось спустя сорок лет после Победы. В середине 80-х годов я вдруг получил из Ташкента письмо от незнакомого мне человека с просьбой ответить, не тот ли я Бялик, который был в начале войны хирургом в госпитале в Поворино. Человек этот в течение многих лет предпринимал многочисленные попытки найти меня. В письме он перечисляет все учреждения военного и гражданского ведомства, куда он обращался. Он почему-то думал, что я из Минска, и писал туда. Сам он бухгалтер, работает на каком-то крупном предприятии. Жена у него врач. И вот однажды, получив медицинскую газету, она обнаружила там мою фамилию и сведения о том, что я из Воронежа. Тогда мой корреспондент и решил написать в Воронеж. Письмо попало в горздрав, оттуда его уже передали мне. Все дело в том, редакция”Медицинской газеты” обратилась ко мне с просьбой прислать статью по тематике моей диссертации. Именно эта статья и попалась на глаза жене моего ташкентского незнакомца. Я ему тут же ответил, что я и есть тот Бялик из Поворино 1941 года. Незнакомец написал мне подробное благодарственное письмо, в котором изложил историю своего ранения. В Поворино я, оказывается, снял его с газовой гангреной с эшелона, оперировал, сделав много лампасных разрезов бедра и голени, и таким образом сохранил ногу. По его словам, многие врачи тогда в тылу да и сейчас удивляются, что у него сохранилась нога. С этого периода началась наша регулярная переписка - бывшего фронтового хирурга и бывшего раненого. Мне в войну было всего 25 лет, а ему и того меньше - 20. Умер спасенный мной солдат скоропостижно от инфаркта в довольно пожилом уже возрасте. А сколько таких солдат удалось спасти мне и моим сослуживцам в госпиталях за долгие четыре года войны. Ради этого стоило жить, стоило перенести все то, что перенесли фронтовые врачи, да и вообще люди моего поколения. Те, кому предстоит жить дальше, не забывайте о нас! 1995 г. г. Воронеж. |
© "ПОДЪЕМ" |
|
WEB-редактор Виктор Никитин
WEB-редактор Вячеслав Румянцев |
Перейти к номеру: