Домен hrono.ru работает при поддержке фирмы sema.ru
Александр СОЛОМИН |
|
|
ЧИТАТЕЛИ И ЧИТАЛКИ |
ДОМЕННОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГАРусское поле:ПОДЪЕММОЛОКОРуЖиБЕЛЬСКФЛОРЕНСКИЙГАЗДАНОВПЛАТОНОВ |
Почему я не люблю профанаторов
С интересом и недоумением прочитал я в 12-м номере Воронежского еженедельника “Донъ” за 2001 год размышления Святослава Логинова о Льве Толстом. Особенно заинтриговал анонс, где было сказано, что “его “творения” для детей прямо-таки напичканы пропагандой жестокости”. Поскольку я тоже воспитывался кроме русских народных сказок на “Трех медведях”, “Филиппке”, “Обезьяне”, “Акуле” и других произведениях из “Новой азбуки” и “Русских книг для чтения” Льва Николаевича, мне захотелось прочитать и окончание статьи, поскольку в первой части убедительных аргументов на этот счет не нашел. Когда же через неделю я умственным взором охватил все написанное, то опять же искомого не обнаружил. Но понял, кажется, ради чего все сие написано. Ради приоритета пнуть мертвого льва: “Кто-то должен первым крикнуть правду. И пускай меня после называют глупым мальчиком, все равно - истина дороже. ЛЮДИ! КОРОЛЬ-ТО ГОЛЫЙ”. Должен, впрочем, разочаровать Логинова, поскольку первенство в том, чтобы “крикнуть правду” ему, увы, не принадлежит. Помнится, еще футуристы призывали “Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности”. Они, правда (о чем, кстати, мало помнят), тут же добавляли: “кто не забудет первой любви, не узнает последней”. Вот так! Любви. Мяковский отталкивался от классиков XIX века для того, чтобы стать классиком XX. Он отталкивался от них, как от берега, чтобы плыть дальше по реке Времени, но в русле великой русской литературы. А почему Логинов отталкивает Толстого? Думается, как раз по тому самому принципу “нравится - не нравится” (который сам же считает недостаточным), поскольку, на мой взгляд, все его якобы логические и грамотные рассуждения - самая обыкновенная софистика, ведущая к профанации вопроса. Давайте Внимательно перечитаем статью. Начнем с заглавия. Скажите, как это можно любить или не любить человека, не зная его лично? Ведь, как я понимаю. Лев Николаевич ушел и жизни задолго до рождения Святослава Логинова. Видимо, наш вдумчивый читатель имел в виду писателя Льва Толстого, но почему же тогда он, с присущей ему скрупулезностью, не уточнил этого момента в заглавии? Иначе ведь только так и можно понимать данное заявление: “я не люблю Льва Толстого”. Понадеялся на нашу сообразительность? Скорее всего. Но, видимо, и Лев Толстой писал не для круглых дураков, хотя таковых и тогда, и сейчас имелось предостаточно. О чем и свидетельствуют те самые заключительные рассуждения в романе “Война и мир”, которые, являясь “кошмаром школьников”, раздражают и С. Логинова. Как видим, до сих пор такой “корм” не каждому “коню” впрок. На сказать, что уже на заре своей литературной деятельности Толстой понимал это, о чем говорит запись в дневнике 1851 года: “...Ежели даже сочинитель будет стараться сойти на ступень народную, народ не так поймет. Так же как, когда мальчик шестнадцати лет читает сцену насильствования героини романа, это не возбуждает в нем чувства негодования, он не ставит себя на место несчастной, но невольно переносится в роль соблазнителя и наслаждается чувством сладострастия - так и народ поймет совсем другое из того, что вы захотите сказать ему... Слова доступны, как выражения мысли, но мысли недоступны...” Но, однако, хотелось ему быть понятным как можно большему числу читателей. Потому и расстроился он от реакции на “Войну и мир” “широкой” публики, принявшей грандиозную народную эпопею за длинный роман о любовных и военных приключениях отдельных героев. Кстати, винить за этот кошмар школьников” надо бы не Толстого, а составителей школьной программы. Сам-то он учил бы детей не на “Войне и мире”, а на рассказах из “Новой азбуки” и “Русских книг для чтения”, на которые и нападает Логинов. Нападает как бы со знанием дела, в зачине выдвигая четыре банальнейших тезиса, самой своей очевидностью должных еще более подчеркнуть несостоятельность Толстого, о которой он собирается говорить. Потом бегло говорит о произведениях для детей других писателей, высоко оценивая “Воробьишку” Горького, стихи Маяковского, “Аленький цветочек” Аксакова, “Лягушку-путешественницу” Гаршина, “Нахаленка” Шолохова, “Приключения Буратино” Алексея Толстого. Мимоходом же упоминает сказки Пушкина и его поэму “Руслан и Людмила”. Но дело, естественно, не в том, что бегло и мимоходом, а в том, что все упоминаемые вещи оцениваются заведомо выше детских рассказов Толстого. Не буду вдаваться в анализ произведений каждого из перечисленных Логиновым писателей. Скажу лишь о детских стихах Владимира Маяковского. Вот яркий пример того, что для детей надо писать не лучше (это слово, в данном случае, ни о чем не говорит), а по-другому. Посмотрите, скажем, как Маяковский начинает “Историю Власа - лентяя и лоботряса”:
Название вроде бы говорит о лентяе и лоботрясе, так почему же Влас Прогулкин милый? Вряд ли ирония, заключенная в слове, будет понятна даже подростку, которому, как я понимаю, и адресована “история”. Что же говорить о более младших ребятах? Я честно сознаюсь, читая их еще дошкольником, не понимал. А вот это каково?
У-ух! Здорово! Аллитерация удивительная. Но для детских ли стихов весь остальной колорит? Так что, действительно, не мешало бы Логинову и самому изъясняться более доказательно, коли он “ждет критики, но заранее предупреждает, что отзывы типа “Все равно Толстой – великий писатель” или “А мне нравится” - никому и ничего не доказывают”. Совершенно согласен. Как и с тем, что ничего не доказывают аргументы типа “Толстой - графоман” и “Мне не нравится”. Вот и получается, что разберись Логинов, у кого хуже детские произведения - у Алексея Толстого или у Михаила Шолохова, и он бы нам выдал: “кто является лучшим русским писателем XX века”. А о других, кроме упомянутых Горького, Маяковского и Пришвина, Логинов что-нибудь слышал? Куда бы он тогда поставил Булгакова и Платонова? Выше Фадеева и Паустовского или ниже? Платонова, конечно, выше. Ведь он писал для детей. А вот Булгакова - вряд ли. Затем Логинов, целиком приведя текст рассказа Толстого “Черепаха”, начинает его “подробный разбор”, в котором обвиняет автора в восьми смертных грехах литераторов: а) повторе слова (много раз “она” и “была”, в одном предложении “голая” и “голыми”, в том же предложении дважды “она”, дважды “лапами”, “пустил” - “выпустила” и дважды “опять”); б) тавтологии (“...небольшая черепаха величиною с шапку”); в) паразитных рифмах (“Вдруг я увидал то, что он искал); г) двусмысленности (“Голая темно-серая голова на длинной шее была вытянута, как пестик”); д) мусорные слова (“Он так рассердился на нее за это, что стал лаять, и опять схватил ее и понес за мною”); е) подборе (видимо, он хотел сказать “не подборе”) правильного слова (“рот” у собаки, а не “пасть”); ж) откровенная реникса (таковой, к сожалению: в рассказе “Черепаха” Логинов не нашел); з) бедность языка (“...почему-то исследователи стыдливо умалчивают о словаре Льва Толстого... Лишь однажды я нашел упоминание, что активный словарь В. И. Ленина превышает таковой у Льва Толстого. Выясняется, что не так это трудно - превзойти Льва Толстого”!. Ну что сказать о подобном блохоискательстве” Согласитесь, что если рассматривать картины И. Репина или тем более К. Коровина не под микроскопом даже, и не в лупу, а просто подойдя к ним вплотную, то любой зритель может сказать: “Ну что это за художник? Вот Карл Брюлов - я понимаю! Все гладко, чистенько. А здесь мазня какая-то”. И вообще, как, ведя разговор об одном рассказе, переносить замечания целиком на все творчество писателя? Как ни старайся, а в капле не увидишь красот океана. Да и сама методика ведения разговора, мягко говоря, представляется странноватой. Но не удержусь, что бы не возразить, что касается лексикона Льва Толстого. Я думаю, не скоро он будет составлен - его полное собрание сочинений не в пример больше пушкинского, и где те “счетоводы”, которые взялись бы за гигантский труд? Что же до лексикона Ленина, который тоже дай бог сколько понаписал, то тут уж и времени, и сил хватило. Институт марксизма-ленинизма напрягался. Не шутка. Так что, может быть, не так и трудно превзойти Льва Толстого. Для этого нужно быть всего лишь каким-то там Лениным. Впрочем, вполне поверю, что и у Пушкина и у Ленина словарь богаче. Но оттого, что И. Репин или К. Маяковский пользовались широкой палитрой цветов, а И. Айвазовский и В. Васнецов - двумя-тремя основными, последним это в вину не ставит. Хотя не знаю, может быть, и на них уже свои логиновы нашлись. “Чтобы сохранить объективность”, Логинов обращается “и к взрослым (эту двусмысленность, наверное, надо понимать как произведения для взрослых, поскольку детские писания Льва Толстого неизвестны) сочинениям Толстого”, чтобы “проверить, правда ли и там столь велико количество ляпов”. Он снимает “с полки первый попавшийся том, открывает наугад”... И на четвертом же предложении находит подтверждение своим догадкам. Он цитирует его, называя “шедевром”. Саркастически, понятное дело. Непонятно только: как можно называть шедевром (даже иронически), не все изделие, а малюсенькую его деталь? Объявив сие предложение “полным набором преступлений против русского языка”, он решает все же узнать: что же процитировал? Оказалось, повесть “Поликушка”. “... – не читал, и теперь уже ясно, что читать не буду”, заключает наш ч и т а к а. Ему все ясно и без чтения. Ай да молодец! Гений анализа да и только. Другу Льва Николаевича Толстого - поэту А. А. Фету (да простит мне Логинов “паразитную рифму”), повесть “Поликушка” тоже не понравилась. Правда, в отличие от Святослава, Афанасий Афанасьевич ее все-таки прочитал, поэтому имел право сказать: “... в “Поликушке” все (курсив мой. - А. С.) рыхло, гнило, бедно больно... Все верно, правдиво, но тем хуже... Я даже не против сюжета, а против отсутствия идеальной чистоты... От “Поликушки” несет запахом этой исковерканной среды”. Вот! Вот за что не нравится “Поликушка” поэту Фету. За то, что навозом и портянками пованивает. За то, что нету в ней шепотов, робких дыханий, звездного неба и т. п. атрибутов чистого искусства. Почему же тогда И. С. Тургеневу, не менее склонному к идеализированию, повесть понравилась? И в письме Афанасию Афанасьевичу он пишет: “Прочел я после Вашего отъезда “Поликушку” Толстого и удивился силе этого крупного таланта. Только материалу уж больно много потрачено, да и сынишку он напрасно утопил. Уж больно страшно выходит. Но есть страницы поистине удивительные! Даже до холода в спинной кости пробирает, а ведь у нас она уже и толстая, и грубая. Мастер, мастер!” Как видим, Ивана Сергеевича тоже кое-что коробило в этой повести, но он, однако, оценил это художественное произведение иначе, поскольку понимал, что Лев Толстой как раз и ставил своей целью пробрать до костей друзей-помещиков. Более того, чтобы изобразить подобную исковерканность, художнику в какой-то мере надо исковеркать и свой язык. Иначе форма не будет соответствовать содержанию, и все пойдет прахом. В галантно-сентиментальной манере о дикости, грубости и забитости русского крестьянства не расскажешь. Фальшь получится. Поэтому-то Лев Толстой, начиная IV главу, и пишет с “полным набором преступлений против русского языка”: “Прошло полчаса. Ребенок закричал. Акулина встала и покормила его. Она уже не плакала, но, облокотив свое еще красивой худое лицо, уставилась глазами на догоравшую свечу и думала о том, зачем она вышла замуж, зачем столько солдат нужно, и о том еще, как бы ей отплатить столяровой жене. Послышались шаги мужа; она отерла следы слез и встала, чтобы дать ему дорогу. Поликей вошел козырем, бросил шапку на кровать и стал распоясываться...” Насколько замечательно, одним лишь сумбурным построением фразы Толстой изображает путаницу в голове несчастной Акулины. Ему не нужно долго и нужно описывать читателю ее состояние: “Прошло еще мучительных, тягостных полчаса, как вдруг гробовую тишину прорезал жалобный, тягучий крик, совершенно непохожий на голос человека; казалось, он шел из самой преисподней, и Акулина с трудом разобрала, что это закричал ее ребенок. Слезы горечи по своей загубленной жизни уже высохли на ее еще красивом худощавом лице, а прекрасные лучистые глаза уставились на догоравшую свечу. Мысли, сменяя одна другую, вихрем проносились в ее головке: “И зачем она только вышла замуж за это ничтожество, которое не сегодня-завтра потребуют на военную службу, и она останется она со своими многочисленными детьми? И вообще, зачем Его Величеству нужно столько солдат? Как бы поскорее отомстить своей обидчице – жене столяра, этой мерзавке, которой она сегодня доставила удовольствие своими слезами? Неожиданно послышались тяжелые шаги ее мужа. Акулина невольно вздрогнула и поспешно вытерла предательские следы слез на ланитах. Затем поднялась и с достоинством уступила ему дорогу. Поликей величественно прошествовал в залу, небрежно бросил шапку на кровать и стал снимать...” перевязь шпаги, что ли? Думаю, приблизительно так рассказал бы о страдании русской бабы любезный Логинову романист Дюма. А это что? Фи, как некрасиво: “- Барыня велела Поликею Ильичу сею минутку притить вверх, велела... (Она остановилась и тяжело перевела дух). Егор Михайлыч был у барыни, о некрутах говорили, Поликея Ильича поминали... Авдотья Миколавна велела сею минутою притить... Авдотья Миколавна велела... (опять вздох) сею минутою притить...” Боже мой! Сколько же “преступлений”! Какая несуразица! Столько повторов слов - просто ужас! А еще классик. Как не стыдно? Ай-ай-ай! Если следовать такой методике анализа художественных произведений, которую практикует С. Логинов, то, я думаю, от русской классики XIX века камня на камне не останется. Или так оно и задумано? Ведь что стоит Логинову так же мимоходом заглянуть в тексты пока еще высоко ценимых им Гоголя, Достоевского и Чехова, чтобы тут же обнаружить: “Прогулку сделали они недалекую: именно, перешли только на другую сторону улицы, к дому, бывшему насупротив гостиницы, и вошли в низенькую стеклянную закоптившуюся дверь, приводившую почти в подвал, где уже сидело за деревянными столами много всяких: и бривших и не бривших бороды, и в нагольных тулупах и просто в рубахах, а кое-кто и во фризовой шинели”. Что за невнятица!? Куда это я заглянул навскидку? А, “Мертвые души”. Теперь ясно - халтура и графоманство. Но это Гоголь писал, когда у него крыша уже поехала, так что простим гению. А ну-ка в первый том его глянем. Вот! “Сорочинская ярмарка”: “Ленивою рукой обтирал он катившийся градом пот со смуглого лица и даже капавший с длинных усов, напудренных тем неумолимым парикмахером, который без зову является и к красавице, и к уроду и насильно пудрит несколько тысяч уже лет весь род человеческий”. Господи, что за невразумительная фраза, что на вымученная метафора! Пока догадаешься, кто этот парикмахер, забудешь и об усах, которые он пудрит “и красавице, и уроду”. Все ясно с Николаем Васильевичем. Читал, но теперь, после разъяснений Логинова, перечитывать не буду. Особенно “Тараса Бульбу”, поскольку сюжет этой повести “прямо-таки напичкан пропагандой жестокости”. Хорошо папаша! Одного сына сам ухлопал, другого на плаху привел. Да и сам-то не от большого ума сгинул. Действительно ни за понюх табака. Теперь нырнем в Достоевского: “В беспокойстве своем, в тоске и смущении, чувствуя, что так оставаться нельзя, что наступает минута решительная, что нужно же с кем-нибудь объясниться, герой наш стал было понемножку подвигаться к тому месту...” Тьфу! “что”, “что”, “что”... Ну кто так пишет?! Сплошные повторы. Куда это я заглянул? Петербургская поэма “Двойник”. “было без малого восемь часов утра, когда титулярный советник Яков Петрович Голядкин очнулся после долгого сна, зевнул, потянулся и открыл наконец глаза свои”. Так. “Свои”. Не чужие, значит? Да!.. Ну, ладно, это Федор Михайлович еще не расписался - второе произведение всего-навсего. А откроем-ка навскидку признанный шедевр - роман “Идиот”: “- Послушайте, князь, я остался здесь со вчерашнего вечера, во-первых, из особенного уважения к французскому архиепископу Бурдалу (у Лебедева до трех часов откупоривали), а во-вторых, и главное (и вот всеми крестами крещусь, что говорю правду истинную!), потому остался, что хотел, так сказать, сообщив вам мою полную, сердечную исповедь, тем самым способствовать собственному развитию; с этой мыслию и заснул в четвертом часу, обливаясь слезами”. Ну, тут его явно Лев Толстой попутал. Хотя, как я погляжу, он еще и покосноязычнее будет. Чехова после таких опытов уже и читать не хочется. А вот не проверить ли методикой Логинова самого “несомненного гения” - Александра нашего Сергеевича Пушкина?
И тут повтор слов! Да что, Александр Сергеевич с его-то богатым лексиконом не мог к “тишине” другой эпитет приискать? Совсем, видимо, усыплен уже был. Так. “Плывет. Куда ж нам плыть?..” Дальше:
Ну вот и приплыли! В шести строках два “нет” и четыре “не”. Похоже, и правда не очень дорожил разумом наш самый великий поэт. О, какую благодатнейшую методику по профанированию любых художественных произведений выдумал Логинов. Вернее, не выдумал, а взял на вооружение. Только вот не из того арсенала. Вы же, дорогой, не сочинения школьные проверяете. Кстати, о сочинениях. Несомненно, что рассказы “Русских книг для чтения” Толстой в какой-то мере стилизовал именно под сочинения своих яснополянских учеников. В статье “Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?”, название которого говорит само за себя, Толстой, между прочим, делает такое замечание: “...Они писали без меня и написали две страницы так же хорошо, прочувствованно и верно, как первые. Страницы эти были только несколько беднее подробностями, и подробности эти были иногда не совсем ловко расположены, были раза два и повторения”. Выходит, Толстой не хуже Логинова знал правила гладкописи, но вот акцент в оценке сочинений крестьянских ребятишек делал на другом, “Прочувствованно и верно”. Поэтому и хорошо. Так что не Логинову бы поучать Толстого, а у великого писателя поучиться внимательнейшему отношению к писаниям своих учеников. Именно поэтому Лев Николаевич имел полное право сказать о своих рассказах, помещенных в “Русских книгах для чтения”: “...я знаю, что думает народ и народный ребенок, и знаю, как говорить с ним... я и любовью и трудом приобрел это знание”. Другое дело, что ни того народа, ни тех детей уже нету. И удивляться надо скорее не тому, что рассказы звучат архаично, а тому, что они до сих пор звучат. Между прочим, на мой взгляд, гениальность “косноязычия” Льва Толстого происходит из его стремления как можно глубже спрятать свою индивидуальность, уничтожить какой бы то ни было стиль, раствориться в персонажах, чтобы у читателя возникали образы живых людей, а не рассказчика, грамотно повествующего ему об оных. В “Траве забвения” Валентин Катаев пишет, что И. А. Бунин мечтал переписать “Анну Каренину”, поскольку, дескать, великий роман написан безобразно. Я представляю, что бы это было. Между Анной, Вронским, Степаном Аркадьевичем, Бетси, Левиным, Михайловым и другими героями романа, с одной стороны, и читателем, с другой, все время бы стоял Иван Алексеевич Бунин - суровый господин со своим безупречным русским языком, и я... вряд ли бы дочитал роман до конца. А если бы дочитал, то перечитывать, как я уже два раза делал с “Анной Карениной” Толстого, возможно, не стал бы. Кстати, другой представитель русской эмиграции, не менее признанный знатоками стилист, - Владимир Набоков с уважением и даже восхищением относился к стилю Льва Толстого, сравнивая его с тяжеловесным, громоздким... стенобитным орудием. Да и то, станет ли графоман по пять-шесть раз переписывать-править свои опусы? Или, действительно, совсем уж Лев Толстой такой никудышный писатель, что сколько ни корпел он над своими поистине громадинами, а так ничего путного у него и не получилось? И даже само упорство может быть поставлено ему в вину. Дескать, гений работает легко и быстро. Но ведь известно, например, что Тициан тоже подолгу писал свои полотна: до сорока лессировок - прозрачных и полупрозрачных слоев живописи - накладывая на картины. В таком случае и его можно считать никуда не годным художником. Нет, шлифовка и была тем “заострением формы”, о которой Толстой пишет в дневнике 21 января 1890 года: “Странное дело эта забота о совершенстве формы. Но недаром тогда, когда содержание доброе. Напиши Гоголь свою комедию грубо, слабо, ее бы не читали и одна миллионная тех, которые читали ее теперь. Надо заострить художественное произведение, чтобы оно проникло. Заострить и значит сделать ее совершенно художественно - тогда она пройдет через равнодушие и повторением возьмет свое”. И ведь, правда, неужели читала бы Льва Толстого хоть малая часть тех, кто читал, читает и, уверен, будет читать. Можно было бы перечислять и перечислять фамилии авторитетнейших писателей (не критиков, паразитирующих на классиках: и не читателей, оболваненных ими - много-то обыватель читает критических статей), считающих Льва Толстого величайшим и гениальнейшим, но я этого делать не буду. Думаю, поверят и так. Но вот высказывание Антона Павловича Чехова, которого, по словам Логинова, Толстой незаслуженно оттеснил, приведу: “Я готов день и ночь стоять почетным караулом у крыльца того дома, где живет Петр Ильич (речь идет о П. И. Чайковском. - А. С.), - до такой степени я уважаю его. Если бы говорить о рангах, то в русском искусстве он занимает теперь второе место после Льва Толстого, который давно уже сидит на первом (третье я отдаю Репину, а себе беру девяносто восьмое)...” Если учесть, что цитата из письма М. И. Чайковскому - брату композитора, то второе после Толстого место Петра Ильича говорит о многом. Как “девяносто восьмое” самого Чехова - ни о чем. Или, вернее, о скромности, а точнее - деликатности Антона Павловича. Но, между прочим, сам Толстой так не считал. И это его “согласие” с Логиновым окончательно лишает “глупого мальчика” первенства в развенчании зарвавшегося “графа-графомана”. Вот что Толстой пишет в дневнике менее чем за два года до смерти, 4 февраля 1909 года “...я волей-неволей принужден верить, что мне сделали какую-то несвойственную мне славу важного, “великого” писателя, человека. И это мое положение обязывает. Чувствую, что мне дан рупор, который мог бы быть в руках других, более достойных пользоваться им...” И это не самоуничтожение. Толстой прекрасно знал себе цену. Это не желание унизиться, а потребность поднять окружающих до себя. Но вернусь к Чехову, чтобы пояснить: Антона Павловича Лев Николаевич не “рупором” оглушил. К его религиозно-философским исканиям он относился вполне сдержанно, если не иронично. Именно сила художников в Толстом восхищала его. В письме А. Н. Плещеву от 15 февраля 1890 года Чехов пишет: “Неужели Вам не понравилась “Крейцеров соната”? Я не скажу, чтобы это была вещь гениальная, вечная тут я не судья, но, по моему мнению, в массе всего того, что теперь пишется у нас и за границей, едва ли можно найти что-нибудь равносильное по важности замысла и красоте исполнения. Не говоря уж о художественных достоинствах, которые местам и поразительны, спасибо повести за одно то, что она до крайности возбуждает мысль. Читая ее, едва удерживаешься, чтобы не крикнуть: “Это правда!” или: “Это нелепо!” Правда, у нее есть очень досадные недостатки. Кроме всего того, что Вы перечислили, в ней есть какою Толстой трактует о том, чего он не знает и чего из упрямства не хочет понять. Так его суждения о сифилисе, воспитательных домах, об отвращении женщин к совокуплению и прочее не только могут быть оспариваемы, но и прямо изобличают человека невежественного, не потрудившегося в продолжении своей жизни прочесть две-три книжки, написанные специалистами. Но все-таки эти недостатки разлетаются, как перья от ветра; ввиду достоинства повести их просто не замечаешь, а если заметишь, то только подосадуешь, что повесть не избегла участи всех человеческих дел, которые все несовершенны и несвободны от пятен”. Вот это человек, а не читака! Будучи сам великим писателем, а не заштатным беллетристом, Чехов, вослед Пушкину и Толстому, понимал: задачи художественной литературы не в обличении, не в дидактике, а в создании образов, которые способны “до крайности возбуждать мысль”. Толстой же, я думаю, порою просто провоцировал публику своими заявлениями, а потом посмеивался довольный, когда она с пеной у рта начинала доказывать противное - то самое, что он думал и хотел бы сказать. Вот он пишет в дневнике 11 февраля 1890 года, по поводу той же самой “Крейцеровой сонаты”: “...убедить рассуждениями людей, думающих иначе, нельзя. Надо прежде сдвинуть их чувство, предоставив им рассуждать о том, что они правы”. Затем Логинов говорит о композиции рассказа “Черепаха” и, упрекая Толстого за то, что он “умудрился развалить крошечное сочинение на две нестыкующиеся части” (“К очерку о черепахах насильно прилеплена охотничья байка...”), задает вопрос: “Если это называется писательским мастерством, то что тогда графомания?” (Графомания, дорогой Святослав, это “болезненное пристрастие к сочинительству” (см. “Словарь русского языка” С. И. Ожегова). Но это я так - в скобках). Откуда Логинов взял, что сюжет не должен, как он говорит, “разламываться”? Вся мировая эпика строилась на “разломанных” сюжетах. Вспомните сюжеты поэм Гомера, “Махабхарату”, “Сказки тысячи и одной ночи”. А наше “Слово о полку Игореве”? Вот уж где сюжет не просто разломан, а буквально в клочья изорван, что делает его более динамичным, тревожным, нервным. Или эта претензия Логинова относится только к рассказам? Но вот первое, что пришло на ум – сюжеты рассказов В. И. Шукшина “Горе” и “Чужие”. В первом - рассказ в рассказе, а второй так “разломан”, что почти и связи между частями никакой нет. О чем и сам Шукшин как бы сетует: “Хочу растопырить разум, как руки, - обнять две эти фигуры, сблизить их, что ли, чтобы поразмыслить, - поразмыслить-то сперва и хотелось - а не могу. Один упрямо торчит где-то в Париже, другой - на Катуни, с удочкой”. Или я опять не о том? Во всяком случае, “катастрофическим неумением строить сюжет” я бы это не назвал. А тем более, на месте Логинова, читать последние полсотни страниц “Войны и мира”. Повторяю, не для него они писаны. И наигранная снисходительность (“Не будем слишком строги к Толстому; как умеет, так и пишет, в меру таланта”) рядом с действительной ненавистью к писателю (“недаром Толстой так ненавидел Шекспира; умненькая, поучающая бездарность всегда ненавидит гения...”) выглядит еще более натужной. Что же касается эстетических взглядов Льва Толстого, отвержения им Шекспира и пр., то здесь, думается, дело вот в чем: это говорил не литературовед, не ученый, а художник. Иначе бы он не мог создавать свои художественные произведения одного определенного, совершенно отличного от предшествующих стиля. В отличие от Логинова, решающего не читать Толстого после выхваченного из текста и не понравившегося отрывка, читатель Толстой мнение свое о Шекспире установил не вследствие “случайного настроения или легкомысленного отношения к предмету”, это был “результат многократных, в продолжение многих лет упорных попыток согласования” его “взгляда с установившимися на Шекспира взглядами всех образованных людей христианского мира”. Он по нескольку раз (и в переводах на разные языки, не говоря уже об английском) прочитал сочинения гения эпохи Возрождения и, естественно, не воспринял его, будучи гением эпохи критического реализма. И лишь тогда, после пятидесяти лет “упорных попыток” осмелился сказать, что “король-то голый!”. За что и был поднят на смех теми, которые не то что платья, но и самого короля-то не видели. И скорее всего здесь дело не столько в Шекспире, не в “ненависти” к нему, сколько “...в том, что та непререкаемая слава великого, гениального писателя, которой пользуется Шекспир и которая заставляет писателей нашего времени подражать ему, а читателей и зрителей, извращая свое эстетическое и этическое понимание, отыскивать в нем несуществующее достоинство, есть великое зло, как всякая неправда”. То есть не Шекспир ненавистен Толстому, а эстеты и снобы, которые, как прекрасно видит Лев Николаевич, ни черта не знают, не любят и не понимают Шекспира, но, чтобы не выглядеть “дикими”, невоспитанными, всячески врут, уверяя в обратном. Так что в отвержении Толстым не только Шекспира, но и Софокла, Гомера, Данте, Гете, Рафаэля, Микеланджело, Баха, Бетховена мне видятся нападки не столько на классиков, сколько на их эпигонов, на тех, кто “прячется за памятниковы зады” (цитата из Маяковского, впрямую как раз относящаяся и к “памятнику” Толстому). Может быть, Логинов не воспринимает Толстого подобным же образом - с новых эстетических позиций? Хотя и тут можно было бы спросить: “А где, уважаемый, ваши “Война и мир” и “Анна Каренина”? Но, мне видится, дело тут в другом. В том, что заставляло Моську тявкать на слона. Глядишь, кто-то скажет: “Ай, Логинов! Знать, он силен, что лает на Толстого!” И оттого, что лай облечен в псевдонаучную форму, он не становится менее противным. Видимо, и сам Логинов чувствует несостоятельность своих эстетических претензий (да к тому же в анонсе и о пропаганде жестокости сказано), поэтому он далее приступает к “анализу” образа рассказчика (не черепахи же) и приходит к выводу, что дважды брошенная на землю, а потом спрятанная в нее от собаки черепаха, - пример этой самой “неосознанной жестокости”, которым автор “пробуждает в читателе все самое дурное, что может быть сокрыто в душе”. “Особенно тягостное впечатление” произвел на него рассказ “Косточка”, который удивил его образом матери - “мелочной крохоборки, пересчитывающей сливы”. А главное, опять же автор рассказа, у которого “не хватило элементарного благоговения перед матерью, чтобы не выводит ее этаким Плюшкиным в юбке”. А вот элементарного соображения, что сливы были посчитаны ради того, чтобы дети съели поровну, не объелись и их понос бы не прохватил, у Логинова почему-то не появилось. Всяк по себе судит, видимо. И коли мать пересчитала сливы перед обедом, значит - крохоборка, жадина и т. п. Совет же “написать что-то вроде: “Мама сразу увидела, что одной сливы не хватает...” нелеп потому, что таким ясновидением может обладать только Логинов, который по одному предложению способен понять - хорошая перед ним повесть или нет. Для обычных же людей “сразу” увидеть - все ли сливы на столе или нет, без пересчета затруднительно. Далее Логинов переходит о определению стиля писателя и, заявляя, “что Лев Толстой вовсе не является писателем-реалистом”, что он “пишет не людей, а типажи, не судьбы, а схемы”, совершенно ошибочно относит его к представителям романтизма, ибо суть этого стиля не в том, чтобы “выбрать наиболее типичное, освободиться от мешающего, с презрением отнестись к правде, если она не согласуется с идеей”6 а в том, чтобы изобразить действительность возвышенно, не боясь ее приукрашивания. Изображать же типическое, в единичном, индивидуальном видеть проявление особенного и общего, как раз и есть задача реализма. И утверждать, по сути дела, что Лев Толстой “за лесом не видит деревьев”, может только тот, кто сам “за деревьями не видит леса”. Объявляя героев Толстого, в отличие от жизненных героев Гюго и Дюма, нежизненными, ходульными, а повести “Детство”, “отрочество”, “Юность” автобиографическими (хотя это не так, на чем Лев Николаевич настаивал, рассердившись на издателей, самовольно и ошибочно озаглавивших первую повесть “История моего детства”), Логинов опять возвращается к “русским книгам для чтения”. Сначала он пишет, что, прочитав рассказ “девочка и грибы”, “оказался достаточно умен, чтобы посоветоваться с родителями, прежде чем повторить столь заманчивый эксперимент” - т. е. лечь на шпалы перед идущим поездом и пропустить его над собой. А потом, то ли в шутку, то ли всерьез (не хочется думать, что второе, поскольку тогда получается, что я мечу бисер) бросает Толстому самое козырное свое обвинение: “...не всем так повезло, как мне, кое у кого поезд оказался проворней родителей. И когда первые малолетние читатели погибли на рельсах. Лев Толстой не бросился вслед за ними под колеса, не покончил с собой иным способом, он даже не запретил перепечатывать рассказ, обрекая на гибель все новых и новых детей”. Шутка, конечно. Поскольку в противном случае не читали бы мы этих душераздирающих строк, ибо взрослый человек, способный на полном серьезе говорить такое, в детстве бы с родителями советоваться не стал, а после прочтения рассказа “Девочка и грибы” прямиком бы побежал под поезд. Так что не знаю, считает ли Борис Натанович своим учеником Святослава Логинова, но, насколько я знаком с творчеством Стругацких, мне думается, в данном случае он поставил бы ему “двойку”. По поведению. А по предмету, скорее всего, “единицу”. Ибо как же иначе оценить его рассуждения о том, почему эпопея “Война и мир” “была обречена на восторженный прием”? Оказывается, все очень просто. “Во-первых, девятнадцатый век был временем писателей романистов”. И англичане, и французы уже могли похвастаться творчеством Диккенса и Теккерея, Бальзака, Гюго и Дюма. “А великая русская литература не могла похвастаться ничем”. Выходит, ни “Героем нашего времени” Лермонтова, ни “Мертвыми душами” (ах, простите, это не роман, а поэма), ни “Обыкновенной историей” и “Обломовым” Гончарова, ни романами Тургенева Россия похвастаться не могла. Романы ценятся ведь не по их художественному уровню, а по толщине. И поскольку “Война и мир” “в полтора раза превышает самый толстый роман Диккенса или Дюма”, то она “была обречена на восторженный прием”, “каковы бы ни были ее достоинства”, “исключительно из патриотических чувств: мы, мол, не хуже гнилого Запада”. Что за анихея?! Самый толстый - ну, правда, не роман, а опус - выдал на-гора недавно А. И. Солженицын. “Красное колесо” называется. Что-то не видел я очередей за этим изданием, как, впрочем, и самого издания в книжных магазинах тоже. (Неужели, как “Архипелаг ГУЛАГ” в свое время, подпольно распространяют - в “самиздате”? Да и о “гнилом Западе” слова явно не из той оперы. Не так в XIX веке к Европе относились русские, как советские в XX. А Крымская война, после которой, дескать, молодому поколению реванша хотелось, через восемь (а точнее, десять, поскольку первый том “Войны и мира” вышел в свет летом 1967 года) лет народом (но не Толстым, конечно, который в Севастополе храбро сражался и описал его оборону в “Севастопольских рассказа”) была забыта, как в наши дни забыта еще более позорная для страны Афганская война. Полным ходом шла “перестройка” XIX века, крестьяне бунтовали, противились реформам, как всегда говорили, что их обманули, купцы-теневики вылезали на свет божий, раскупоривали свои кубышки, пускали деньги в дело, дворяне быстренько обуржуазивались, наступало “рабство нашего времени”, как назвал Толстой нарождавшийся капитализм... Все шло своим историческим чередом. Вот в этом-то и хотел разобраться Толстой. И разобрался. Нам бы так разобраться с нашими проблемами. Но это уже к теме не относится. Да, вот еще что. В одном месте Логинов вдруг (извините за “мусорное” слово) вспоминает слова Даниила Хармса: “Лев Толстой очень любил детей - и справедливо называет их язвительными. Но, если бы он был более чуток к таким тонким материям, как ирония и сарказм, то понял бы, что направлена-то язвительность не против Толстого, а против таких же, как он, читак, с той только разницей, что Логинов бездумно (или недоумно) поносит его, а те так же бездумно (если не безумно) восхваляют. О, этот “хрестоматийный глянец”! Не он ли так ослепил Логинова, что ему, как очумевшему от зубрежки школяру, который пририсовывает разные глупости к опостылевшим иллюстрациям в учебнике (усы Моне Лизе, бороду Давиду, очки или косую повязку на глаз Венере Милосской), захотелось вот так же варварски перечеркнуть хамской черной полосой портрет великого писателя - гордости русской литературы. Уж лучше бы тогда рожки пририсовал - более бы соответствовало стилю всей статьи. Нет. Зачем же? Все это гораздо серьезнее. И поскольку “слишком долго Лев Толстой незаслуженно считался классиком русской литературы, оттеснив в сторону истинных титанов: Гоголя, Чехова и Достоевского”, Логинов решает исправить это положение, провести переинвентаризацию в литературной табели о рангах, оттеснив на задворки русской литературы Льва Николаевича Толстого. Ну, что на это можно сказать? Попытка - не пытка. Пупок бы только не развязался, передвигая глыбы. Теперь, я думаю понятно: за что и почему я не люблю профанаторов. За то самодовольное верхоглядство и хамскую наглость думать, что вся читающая масса сплошь болваны, которым какую бы галиматью ни подсунуть - сожрут. То есть их притязания “открыть глаза” я воспринимаю как вызов лично мне и по возможности - устно или письменно - отвечаю на него. Конечно, на каждый роток не накинешь платок, что, впрочем, и не нужно, ибо я не устаю повторять – о чем бы мы ни говорили, в первую очередь говорим о себе. Помните “Ты сказал” Иисуса Христа, адресованное Иуде? “У кого что болит - тот о том и говорит” - гласит народная мудрость. Вот поэтому я и вынес слова Логинова в эпиграф. В заключение же перефразировав одну строку стихотворения Маяковского “В. Я. Брюсову на память”, хочу переадресовать ему это четверостишие:
P. S. Пока статья А. Соломина ждала своего выхода, стало известно, что в еженедельной газете писателей “Литературной России” от 25.01.2002 года №4 вновь увидели свет “размышления” С. Логинова о Льве Толстом. Комментарии, как говорится, излишни. |
© "ПОДЪЕМ" |
|
WEB-редактор Виктор Никитин
WEB-редактор Вячеслав Румянцев |
Перейти к номеру: