Соломон ВОЛОЖИН |
|
2000 г. |
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
XPOHOCФОРУМ ХРОНОСАБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИЭТНОНИМЫРЕЛИГИИ МИРАСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫМЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯКАРТА САЙТААВТОРЫ ХРОНОСА |
Тайна ПлатоноваЧасть 3.О второй половине зрелого творчества Платонова(на примере романа “Чевенгур”)Глава 11.Заблуждение: Платонов, мол, против только коммунизма темных. Или почему не сказом написан “Чевенгур”
Кстати, раз я уж взялся (для пользы дела) демонстрировать свои прежние заблуждения относительно Платонова, то надо признаться, что поначалу, когда я встретился впервые с не печатавшейся до перестройки прозой Платонова (это был “Котлован”), я подумал, что все ужасы, в которые ввергали людей и себя коммунисты - от их собственной темноты, что Платонов не против коммунистической идеи, а против извращенного (темными людьми) ее варианта. Потом, когда я в первой попытке стал анализировать Платонова (а взялся я за “Чевенгур” в журнальном издании, без “Происхождения мастера”), я подтверждение этой мысли увидел в корявости стиля. Ухватился для примера за первые же строки публикации и был вознагражден.
“Город Новохоперск, пока ехал туда Александр Дванов, был завоеван казаками, но отряд учителя Нехворайко сумел их выжить из города. Всюду вокруг Новохоперска было сухое место, а один подступ, что с реки, занят болотами; здесь казаки несли слабую бдительность, рассчитывая на непроходимость...” “Город завоеван” - это страну завоевывают, и надолго, а тут - город противник удерживает лишь временно, пока ехал туда Александр Дванов... “Выжить из города” (в смысле - выбить) - но ведь “выжить” это всего лишь способом “причинять неудобства”; ничего себе - неудобство: бой, наступление... “Всюду вокруг Новохоперска было сухое место” - почему в единственном числе “место”, если “всюду”?.. “Казаки несли слабую бдительность” (!). Это в четырех строчках самого начала “Чевенгура”... Имеется в виду журнальная, первая публикация под названием “Чевенгур”.
...Платонов такой несуразной речью как бы сразу заявляет, что он опускается на уровень необразованной массы, от ее имени ведет повествование. Так, может, несуразность необразованности есть еще одна причина повального абсурдизма всего происходящего в романе? Может, это - тоже попытка оправдания... Кроме замороченности от разрухи, эпидемии и голода.
...оправдания повального головотяпства коммунистов, низовых, так сказать, коммунистов. Революция темных. Чего уж от нее ждать?.. Тут и образование не поможет сразу, ибо лишь несуразное образование могут себе организовать темные.
“Ровесники Дванова сидели в клубе на базарной площади, усердно читали революционные сочинения. Вокруг читателей висели лозунги, и в окна было видно опасное пространство полей. Читатели и лозунги были беззащитны - прямо из степи можно достать пулей склоненную над книжкой голову молодого коммуниста”. Так и думаешь, что как по-головотяпски относились к безопасности читателей, так - и ко всему остальному, в том числе и к комплектованию печатной продукции. “Революционные сочинения”, во всяком случае, что-то подозрительно ироническое словосочетание, к тому же, тремя строками уже значится первый абсурд в книге.
“Особого дела Дванову не дали...” Так зачем было в Новохоперск посылать? А отозвали обратно - потом мы увидим - тоже бессмысленно. Ну, ладно. Война все же... Тем более, что первый же абзац романа (в журнальном, напоминаю, исполнении) свидетельствует об уме иных революционеров:
“...отряд учителя Нехворайко сумел их выжить из города. Всюду вокруг Новохоперска было сухое место, а один подступ, что с реки, занят болотами; здесь казаки несли слабую бдительность, рассчитывая на непроходимость. Но учитель Нехворайко обул своих лошадей в лапти, чтобы они не тонули, и в одну нелюдимую ночь занял город, а казаков вышиб в заболоченную долину, где они остались надолго, потому что их лошади были босые”. Впрочем, учителем был умный. Да и убили его вскорости... В общем, плохо темным. И жалко их... Или это - впечатление не платоновское, а двановское?
“Город спускался за Двановым из его оглядывающихся глаз в свою долину, и Александру жаль было тот одинокий Новохоперск, точно без него он стал еще более беззащитным”. Может, Дванов для того и сделан автором образованнее своего окружения, чтоб можно было за головотяпство окружение это пожалеть от имени Дванова (не Платонова)? Пожалеть и абсурды как-то оправдать, но самому - автору - отмежеваться... Может, собственно платоновская точка зрения в том, что ничем нельзя оправдать абсурды? Вот видите. Я уже тогда заподозрил, что что-то слишком простое и легкое было бы объяснение всех несчастий, происшедших от большевиков: темные, мол. Действительно. А зачем тогда корявости применил Платонов в “Происхождении мастера” - первой части “Чевенгура”? Возьмем оттуда опять самые первые строки.
“Есть ветхие опушки у старых провинциальных городов. Туда люди приходят жить прямо из природы. Появляется человек - с зорким и до грусти изможденным лицом, который все может починить и оборудовать, но сам прожил жизнь необорудованно”. Опушки у лесов бывают, а не у городов. Прямо из природы человек приходить в города жить не может, он не Тарзан, а может - из деревни, хутора, монастыря. Даже если бездомный - не может. Зорким называют взгляд, глаз, а не лицо. И так далее. И абсурды с фантасмагориями в “Происхождении мастера” с первой же страницы появляются:
“Зимой же он жил... уплачивая церковному сторожу за квартиру тем, что звонил ночью часы”. Ночи длинны зимой. А каждый час одеваться, лезть на колокольню, звонить, возвращаться... Когда спать? Можно ли так долго прожить? Или что это за жизнь? При крайней нужде и случайном заказе Захар Павлович (это о нем - втором приемном отце Саши Дванова - на первой странице) отвлекался вдруг на изготовление деревянных часов, “думая, что они должны ходить без завода - от вращения земли”. И это - талантливейший механик так думает и так делает. Чем не Шумилин. И съеживается ко сну не хуже того: “Летом жил он просто в природе, помещая инструмент в мешке, а мешком пользовался как подушкой - более для сохранности инструмента, чем для мягкости”. А дальше - фантастический бобыль, который всю жизнь ничего не делал, чтоб - не дай Бог - что-нибудь не испортить. Дальше - рыбак (отец Саши), утопившийся из любопытства: пожить на том свете. Дальше - первый Сашин приемный отец и его жена, рожающая каждый год восемнадцатый раз подряд. Все экстремы, экстремы... Это что: тоже результат темноты народной? Вместе с корявостями речи?.. На первый взгляд - да. Двановы все-таки отличались в деревне плодовитостью, не сообразующейся с засухами и голодом, случающимися каждый пятый год. Рыбака, по тексту романа, никто и ничто не толкал на дно озера, кроме любопытства. Робость бобыля тоже не от просвещенности, как и вечноидущие часы - задумка Захара Павловича. Но разве не понятно, что все эти частные экстремы - образ огромного социального кризиса царской России? Кризиса большего, чем где бы то ни было на свете (мировой революционный центр переместился тогда, в начале XX века, в Россию). Образ колоссальной несправедливости возникает с первых же слов “Происхождения мастера”. Такой умелец - Захар Павлович (сковородку дубовую может сделать, что вода в ней кипит на огне, а сковородка не горит, если это не очередная фантасмагория; рояль настроить может, не слышав до того никакой[!] музыки и не видев никогда до того рояля), такой гений технический - и так обездолен! Разве не мог он с отчаянья взяться за заведомо немыслимое дело, за вечноидущие часы, за неходкие, но изящные игрушки. Искусство для искусства тоже от социального отчаяния возникает. И как факт: Захар Павлович всерьез думал, что техника может облегчить участь бедных людей. Его якобы безразличие к людям это защитная реакция ранимого человека. Бегство от действительности в технику. А следующий его шаг - от лицезрения голодающего, побирающегося, жалкого ребенка - если и не уход в босяки (это - полное безразличие к жизни, чтоб хоть как-то ее перенести), то все же безразличие к технике, которая всей-то жизнью для него и была. Он, может, и в босяки бы пошел, как два раза порывался, да Саша Дванов его спас: он Сашу взял приемным сыном и, бездетный, в нем обрел смысл своей жизни. А разве это образчик темноты народной? Он умудрился даже кое-какое образование Саше дать. Да, бунтарские порывы у Захара Павловича достаточно неосознаваемы им самим. Но это не темнота. Как не от темноты и бунтарский порыв из ужасной жизни (хоть ужас ее и не описан) отца Саши, не смогшего понять своего “любопытства”. И уж не такого ли рода робость бобыля: уж слишком плохо все кругом, аж руки не поднимаются?.. А про первого приемного отца Саши прямо написано: “Если б все дети Прохора Абрамовича умерли в одни сутки, он на другие сутки набрал бы себе столько же приемышей, а если бы и приемыши погибли, Прохор Абрамович моментально бросил бы свою земледельческую судьбу, отпустил бы жену на волю, а сам вышел босым неизвестно куда - туда всех людей тянет...” Босой... босячество... национальная русская черта, говорят. Но произошла-то она от вековой безысходности горя народа. А если все это - все же темнота хоть в какой-то мере, то невиновная за свое горе, ибо не она устроитель столь плохой жизни. Была б именно темнота как таковая виновата - Платонов сказом мог бы обойтись, простонародной речью. А тут - сама история российская зашла в тупик, в предреволюционную ситуацию. Тут уместны оказались не соотносимые с темным людом (как именно с темным) корявости речи. “ТАК плохо - быть не должно”,- как бы говорит само странноязычие своими корявостями. Тут уж должны быть потрясены сами грамматические основы, а образы - гиперболизированы. А поскольку так довели страну, так загнали вопрос в угол, то и ответ - соответствующий: революция. И она тоже страшна (хоть объяснима и неизбежна), как страшна первопричина. Вот почему платоновское странноязычие применено на всем протяжении “Чевенгура”. Платонов еще и так - дореволюционным ужасом - оправдал ужас послереволюционный. Например, если левые большевики в Чевенгуре перестреляли взрослых и при этом классовых врагов, то дореволюционная жизнь была устроена так, что уничтожению подлежали дети, хуже - невинные младенцы - и от рук своих же матерей. И это сопоставление не натяжка моя в угоду моей концепции о пафосе творчества Платонова как о пафосе прокоммунистическом, а объективная реальность. Что делать читателю, когда образом предреволюционной России Платонов выбрал голод в засуху в степи каждый пятый год и чаще:
“Грудных же постепенно затомили сами матери-кормилицы, не давая досыта сосать. Была одна старуха - Игнатьевна, которая лечила от голода малолетних: она им давала грибной настойки пополам со сладкой травой, и дети мирно затихали с сухой пеной на губах. Мать целовала ребенка в состарившийся морщинистый лобик и шептала: - Отмучился, родимый. Слава тебе, господи! Игнатьевна стояла тут же: - Преставился, тихий: лучше живого лежит, сейчас в раю ветры серебряные слушает... Мать любовалась своим ребенком, веря в облегчение его грустной доли. - Возьми себе мою старую юбку, Игнатьевна,- нечего больше дать. Спасибо тебе. Игнатьевна простирала юбку на свет и говорила: - Да ты поплачь, Митревна, немножко: так тебе полагается. А юбка твоя ношеная-переношеная, прибавь хоть платочек, ай утюжок подари...” Я продлил цитату чуть дальше, чем требовала иллюстрация ужаса убийства. Ибо из последних трех предложений (а это всего лишь вторая страница “Происхождения мастера”) уже можно вывести, куда шарахнется революция. В Игнатьевне персонифицирована сущность капитализма, сверхконтрастного общества (по пословице: полсвета плачет - полсвета скачет). И наживающиеся добровольно ничего менять не хотели. Значит, надо было силой сделать общество однотонным и неспособным впредь становиться контрастным. Против такого умозаключения, как справедливого возмездия, не возражали и чевенгурские буржуи в платоновском романе, и, например, такой помещик, как Александр Блок (правда, во время революции, а не после нее) - в жизни. А уж Блок-то к темным никак не может быть отнесен.
* Но, может, темнотой можно объяснить затяжку революционных ужасов и абсурдов на послереволюционное время? Ведь не зря ж Платонов совсем опустил в повествовании собственно революцию, время, самое пригодное для оправдания революционной жестокости (не считать же описанием революции несколько абзацев про стрельбу ночью кем-то в кого-то и про “завоевание” Новохоперска). Тут я опять процитирую отрывок из черновика одного из своих прежних подходов к “Чевенгуру”, но на этот раз не как пример прошлой ошибки, а, опять, как пример тяжелой духовной работы. В этом отрывке я, в итоге, пришел к первоначальному, еще безотчетному чувству от чтения “Котлована”: Платонов не против коммунизма, а против его извращения темными. Только на этот раз темные - не темный народ.
Теперь о темноте. Гангнус в статье “На руинах позитивной эстетики” прекрасно показал, что темными оказались под влиянием “социализма чувств” даже такие светлые личности как Горький и Луначарский. Чувствуя всей душою огромнейшую силу пробуждающихся угнетенных классов, эти светлые личности сами преисполнились таким оптимизмом историческим, силой и правотой своего дела, что создали целую философию активности, сотворили прямо-таки культ силы в борьбе, причем в борьбе на кратчайшем пути к идеалу. В этой кратчайшести - собака зарыта. Безоговорочная вера в скорое достижение идеала была чревата упрощенчеством. Человек - существо сложное (как, впрочем, и все в природе). Его надо изучать, интересы - учитывать (и с природой - тоже). Это очень трудно. Особенно темноте. Темнота падка на упрощенчество. А если идея овладевает массами, она становится очень сильной. Не темнота породила так называемый левый большевизм, немарксистский, в сущности, большевизм, религию социализма. Не темнота. Темнота лишь дала собою благодатную почву для расцвета этой новой религии, этого извращения социализма и марксизма. Почву тем более благодатную, что подготовлена она была христианской религией с ее верой во второе пришествие Христа и страшный суд над богачами. В отсталой и замученной России эта темная почва оказалась особенно взрыхленной для упрощенческого социализма. Вот этот именно, утопический изъян, опасную возможную тенденцию имел в виду Константин Леонтьев в прошлом веке: беда, что верх над жизнью берет проект. А проект, берущий верх над жизнью, в принципе отупляет человека. Причем, человек возвышенный из лучших чувств (социалист чувств) подверженнее отуплению и, следовательно, абсурдным заносам. Показывая всяких абсурдных большевиков, Платонов не столько их темнотою объясняет и оправдывает абсурд, сколько показывает (парадокс!), какие это чистые, возвышенные люди от ура-социализма становятся дураками. Безумству храбрых, лучших людей пел Горький славу перед первой русской революцией, а после третьей, оно оказалось уже без-умством. В основном тексте своего опуса, цитируя сцену расстрела, я этот момент пропустил, отметив отточием.
“Пиюся подождал, пока Дувайло растянет и полностью произнесет слова, а затем дважды прострелил его шею и разжал у себя во рту нагревшиеся десны. Прокофий выследил издали такое одинокое убийство и упрекнул Пиюсю: - Коммунисты сзади не убивают, товарищ Пиюся! Пиюся от обиды сразу нашел свой ум: - Коммунистам, товарищ Дванов, нужен коммунизм, а не офицерское геройство!.. Вот - и помалкивай, а то я тебя тоже на небо пошлю! Всякая б..дь хочет красным знаменем заткнуться - тогда у ней, дескать, пустое место сразу честью зарастет... Я тебя пулей сквозь знамя найду!” Кто?! Прокофий, это воплощение сволочности, иезуитства, вздумал во время расстрела читать мораль. И вот обнаруживается, что у этого зверя, Пиюси, что-то человеческое еще осталось, совесть взорвалась, чуть не уничтожив того, кто ее разбудил. Да и десна у него что-то подозрительно нагрелись. Да и не попал он первым выстрелом в Завын-Дувайло. Непрофессионально что-то. А ведь профессионалом должен был бы стать: председателем чрезвычайки определила ему быть революция. Впрочем, на Пиюсе особенно много не докажешь, какому это честному человеку пришлось поглупеть революции ради. Можно только догадываться, какие сведения о буржуях он приобретал благодаря своему посту:
“...Пиюся знал их способ жизни и пропитания... [спекулировали, наверно, среди голода и до революции и после]
...и согласен был убить любого из них вручную, даже без применения оружия”. По крайней мере, одно из двух: или он прирожденный злодей (как Кондаев), или они - злодеи. Первое - по раскладу образов в “Чевенгуре” - мало вероятно, а второе - очень вероятно. Впрямую же Платонов защищать отказывается. Сложная он штучка - Платонов. Вот Копенкин - этот советский Дон-Кихот, этот щит социально слабых (для кого и делалась революция) - прелесть, когда горюет по недавно германской контрреволюцией убитой Розе Люксембург. Он непосредственный, как дитя, в своей горечи. Так Платонов не преминул дать этого “дитятю” и в восприятии своеобразного Санчо-Пансы, плененного Копенкиным (уже упоминавшегося) хозяйственного бандита Никиты:
“...воспоминания делали Копенкина снова неподвижным. Иногда он поглядывал на Соню... [это - да позволено будет так выразиться - любимая Саши Дванова]
...и еще больше любил Розу Люксембург: у обоих была чернота волос и жалостность в теле; это Копенкин видел, и его любовь шла дальше по дороге воспоминаний. Чувства о Розе Люксембург так взволновали Копенкина, что он опечалился глазами, полными скорбных слез. Он неугомонно шагал и грозил буржуазии, бандитам, Англии и Германии за убийство своей невесты. - Моя любовь теперь сверкает на сабле и в винтовке... [это даже поэтично сказано]
...но не в бедном сердце! - объявил... [как отстраненно со стороны автора! - объявил]
...объявил Копенкин и обнажил шашку.- Врагов Розы, бедняков и женщин я буду косить, как бурьян! Пришел Никита с корчажкой молока. Копенкин махал шашкой. - У нас дневного довольствия нету, а он летошних мух пугает!- тихо, но недовольно упрекнул Никита”. А вы вдумайтесь в этого Копенкина беспристрастно. Это ж светлая (в нравственном смысле) личность. Он взял на себя (для обеспечения справедливости) роль защитника революции. И разве не благородно в таком случае быть щепетильным по части непревышения достаточности в обороне, не наделать новой собственной несправедливости? Хоть Платонов, от имени Никиты, дает противоположное мнение о Копенкине:
“...Копенкин не любил входить в рассуждения и мог внезапно действовать”. Так вот, хоть Никита неважно его характеризует, на самом деле, фактически, Копенкин прямо-таки чуток, к некоторым врагам даже чуток. Опираясь на огромную моральную силу победившей революции, он находит возможным отпустить по домам пару десятков сдавшихся в бою бандитов, он находит возможным один (раненый Саша не в счет) держать при себе двух самых опасных бандитов, делить с ними на равных кров и пищу. На протяжении всего разворачивающегося перед читателями действия Копенкин, как ни грозен для окружающих, никого не убил (последний бой - когда всех чевенгурцев, и их гостя Копенкина тоже, убили - не в счет: на них же напали, их убивали, они тоже убивали по мере возможности, малой возможности, ибо силы были слишком не равны). Лишь как о прошлом сказано:
“Раз Копенкин... со страстью изрубил кулака, по наущению которого месяц назад мужики распороли агенту по продразверстке живот и набили туда проса. Агент потом долго валялся на площади у церкви, пока куры не выклевали из его живота просо по зернышку”. Да и тот раз случился вдобавок еще после долгого всматривания в портрет совсем, видно, недавно убитой Розы Люксембург. Так что, думаю, можно сказать, что Копенкин, объективно, лишь вроде страшен и грозен. А физически он даже слаб, малого роста, пожилой и сердце ему болит часто. Зато моральной силой он пользуется вовсю, и решительно, и смело. И поразительно ловко, хитро и даже мудро (если в бою и - с прямым врагом). Тридцать анархистов он взял в плен впятером. Вдвоем с Сашей, не раздумывая, поскакал в мятежное село и разогнал смуту. Атамана “вычислил”, пригласил к себе (как теперь говорят про начальство “на ковер”) и поговорил с ним при нагане, положенном на стол, и - умиротворил его. И вот этот блестящий тактик из-за ошибочности стратегии революции, упирающей на конфронтационность после своей победы, неизбежно делает глупость за глупостью. Разве можно ставить на страх в таком деле, как повседневный труд земледельца? Конечно, нет - видно нам из нашего далека. А от побед революции даже Ленин, пишут теперь, в перестройку, поверил на время в силу администрирования. А Троцкий был просто за трудовые армии. Достаточно светлые личности? Так как Копенкин: от темноты своей - угрозой хочет побудить крестьян пахать степной чернозем на водоразделах (и для того переселить людей поближе к пашням - из долин и оврагов - наверх)? Или не от темноты?
“Как ты думаешь,- спрашивал Дванов,- скоро мы расселим деревни по-советски? [на верховые земли]
Копенкин революцией был навеки убежден, что любой враг податлив. - Да то долго! Мы - враз: скажем, что иначе суходольная земля хохлам отойдет... А то просто вооруженной рукой проведем трудгужповинность на перевозку построек: раз сказано, земля - социализм, то пускай то и будет”. Ну, допустим, что крестьяне с их собственнической психологией действительно были естественными врагами коллективистскому социализму. Допустим, что вся огромная страна, в большинстве мещанская, тоже не подымала шансы коллективистского социализма на выживание. Тогда возникает мысль - и я ее разделял (предварительно поупиравшись лет двадцать пять) - что, мол, социалистический опыт потому не удался, что был рассчитан на неэгоистичных людей. А таких мало. Пока, по крайней мере, мало. И долго еще будет мало. Вот, вроде, и ленинские слова, якобы записанные его секретарем совсем незадолго (за дни) до смерти, о том же: мол, да, мы, то есть коммунисты, потерпели крах, ибо психологию миллионов не переделать быстро и, значит, надо отступать. Но вот Платонов взял и избавил чевенгурское общество от корыстных людей (путем упоминавшихся расстрелов). Прокофий и его любовница (помните ее?) Клавдюша не в счет. Этой пары как бы нет среди коллективистов: на них эта пара хапуг повлиять не может. И что? - Тоска царит в Чевенгуре. Потому что упрощенные способы изменения жизни ущемляют человеческую сложность. А как бы ни прост был человек - мужик, крестьянин, рабочий - он жить-то, оказывается, и не может без изрядной сложности. Простецкий коммунизм сделать действительно быстро можно. Платонов на 50 лет раньше Пол Пота пустил в жизнь идею, Пол Пота предвосхищающую,- идею первобытного коммунизма в ХХ веке. У Пол Пота, правда, был труд почти первобытными орудиями, а у Платонова в Чевенгуре - просто отказ от труда или бесцельный труд на субботниках:
“По улицам Чевенгура проходили люди. Некоторые из них сегодня передвигали дома, другие перетаскивали на руках сады. И вот они шли отдыхать, разговаривать и доживать день в кругу товарищей. Завтра у них труда и занятий уже не будет, потому что в Чевенгуре за всех и для каждого работало единственное солнце, объявленное в Чевенгуре всемирным пролетарием. Занятия же людей были не обязательными,- по наущению Чепурного Прокофий дал труду специальное толкование, где труд раз навсегда объявлялся пережитком жадности и эксплуатационно-животным сладострастием, потому что труд способствует происхождению имущества, а имущество - угнетению, но само солнце отпускает людям на жизнь вполне достаточные нормальные пайки, и всякое их увеличение - за счет нарочной людской работы - идет в костер классовой войны, ибо создаются лишние вредные предметы... А в субботник никакого производства имущества нету... просто себе идет добровольная порча мелкобуржуазного наследства...” Человек, однако, существо деятельное, причем деятельное полезно. От бесполезности даже самые идейные что-то тухнут:
“- Правда, что хорошо в Чевенгуре люди живут?- спросил он [новоприбывший Копенкин] у Пиюси. - Не жалуются!- не спеша, ответил тот. - А где же тут есть социализм? - Тебе на новый глаз видней,- неохотно объяснил Пиюся.- Чепурный говорит, что от привычки ни свободы, ни блага не видим...” А и “на новый глаз” ничего хорошего не видно.
“Хотя в Чевенгуре было тепло и пахло товарищеским духом, Копенкин, быть может, от утомления чувствовал себя печальным...” От утомления? Ой, вряд ли. Вот другой раз.
“Синий воздух над Чевенгуром стоял высокой тоскою...” Это день. А вот конец этого дня, когда и глава чевенгурцев под влиянием сомнений новоприбывшего тоже усомнился в достигнутом здесь коммунизме, вот - вечер:
“Чепурный смотрел на Чевенгур, заключавший в себе его идею. Начинался тихий вечер, он походил на сомнение Чепурного...” А вот - ночь этих же суток, и спящий новоприбывший...
“...который сейчас не имел сознания и лишь стонал от грустного почерневшего чувства забвения. [не почернело б, увидь-таки Копенкин коммунизм]
Коммунизм Чевенгура был беззащитен в эти степные темные часы, потому что люди заращивали силою сна усталость от дневной внутренней жизни и на время прекратили свои убеждения”. Утро тоже не блещет радостью.
“Чевенгур просыпался поздно; его жители отдыхали от веков угнетения и не могли отдохнуть. Революция завоевала уезду сны...” И так - печально - много раз по ходу действия собственно чевенгурской части сюжета.
“Вокруг Чевенгура и внутри него бродили пролетарии и прочие, отыскивая готовое пропитание в природе и в бывших усадьбах буржуев, и они его находили, потому что оставались живыми до сих пор. Иногда иной прочий подходил к Чепурному и спрашивал: - Что нам делать? На это Чепурный лишь удивлялся: - Чего ты у меня спрашиваешь? Твой смысл должен из тебя самостоятельно исходить. У нас не царство, а коммунизм. - Из меня не исходит,- говорил он,- я уж надувался. - А ты живи и накапливайся,- советовал Чепурный,- тогда из тебя что-нибудь выйдет”. Печаль - это неосознаваемое отношение и чевенгурцев к безделью и бесполезности и осознаваемое отношение Платонова. Речь, повторяю, не о принципиальных лентяях - Прокофии и Клавдюше. Вот же как преображаются люди, если на минуту хоть вернут себе главное, сделавшее людей из обезьян людьми, и как - вернувшись в состояние безделья:
“Двое прочих и с ними Пашинцев, рубили шелюгу по песчаному наносу на окраине Чевенгура. Несмотря на дождь, они не унимались и уже наложили немалый ворох дрожащих прутьев. Чепурный еще издали заметил это чуждое занятие, тем более что люди мокли и простывали ради хворостины, и пошел справляться. - Что вы делаете?- спросил он.- Зачем вы кущи губите и сами студитесь? Но трое тружеников, поглощенные в самих себя, с жадностью пресекали топорами худую жизнь хворостин”. Дорвались до осмысленной работы - заготовки топлива на зиму. Ничего, что Чепурный быстро их убедил, что от холода можно спастись под снегом. Человеческое-то сущностное свойство - плодотворно трудиться - прорвалось-таки.
“В сарае на мельничном камне сидели Кирей и Жеев и долбили бороздки по лицу камня. Оказалось, что Кирей с Жеевым захотели пустить ветряную мельницу и намелить из разных созревших зерен мягкой муки; а из этой муки они думали испечь нежные жамки... [нежные жамки - для Якова Титыча, желудочного больного, не поднимающегося. Дело тут осложнялось тем, что лишь больной мог для мельницы сковать пал-брицу.]
...И время от времени Кирей и Жеев останавливались для сомнения, а потом вновь работали на всякий случай, чтобы чувствовать в себе удовлетворение от заботы по Якову Титычу... [На самом деле это им нужно и для себя. Есть такой тип поведения: способность требует себя проявить. Чепурный это угадал.]
- Зря долбите,- осторожно выразил он свое мнение,- вы сейчас камень чувствуете, а не товарищей... [Уговорил. Бросили работать. И что?]
...Но Кирей и Жеев не знали точно, отчего они сейчас трудились, и лишь почувствовали скучное время на дворе, когда поднялись с камня и оставили на нем свою заботу об Якове Титыче”. И это было лишь начало. Дальше началась повальная полезная деятельность. Якобы на пользу других, не себе - упаси Бог (вернее: упаси вера). А в то же время - и себе тоже. И внешне и внутренне. Индивидуализм выгнали в дверь - он влез через окно. Схема краха крайних коллективистов такова: человек сложен, он не только коллективист, доже почти абсолютный и поголовный коллективизм, изолированный к тому же от влияния внешнего мира, не спасает первобытный коммунизм ХХ века от вырождения. Так что нечего, получается, пенять на собственническую психологию миллионов крестьян, вообще некоммунистов. Пенять надо на неучет человеческой сложности. Упрощенчество виновато, желание простоты достижения цели. По той же схеме к естественному развалу чевенгурского коммунизма приводит и другая сюжетная линия - ставка на дружбу-товарищество и только в личных отношениях между людьми.
”Вечером пролетарии и прочие собрались вместе, чтобы развеселить и занять друг друга на сон грядущий. Никто из прочих не имел семейства, потому что каждый жил раньше с таким трудом и сосредоточением всех сил, что ни в ком не оставалось телесного излишка на размножение. Для семейства нужно иметь семя и силу собственности, а люди изнемогали от поддержания жизни в одном своем теле; время же, необходимое для любви, они тратили на сон. Но в Чевенгуре они почувствовали покой, достаток пищи, а от товарищей вместо довольства - тоску. Раньше товарищи были дороги от горя, они были нужны для тепла во время сна и холода в степи, для взаимной страховки по добыче пищи - один не достанет, другой принесет,- товарищи были хороши, наконец, для того, чтобы иметь их всегда рядом, если не имеешь ни жены, ни имущества и не с кем удовлетворять и расходовать постоянно скапливающуюся душу. В Чевенгуре имущество было, был дикий хлеб в степях и рос овощ в огородах посредством зарождения от прошлогодних остатков плодов в почве - горя пищи, мучений ночлега на пустой земле в Чевенгуре не было и прочие заскучали: они оскудели друг для друга и смотрели один на другого без интереса - они стали бесполезны самим себе, между ними не было теперь никакого вещества пользы. Прочий, по прозванию Карпий, сказал всем в тот вечер в Чевенгуре: “Я хочу семейства: любая гадина на своем семени держится и живет покойно, а я живу ни на чем - нечаянно. Что за пропасть такая подо мной!” В результате привели в Чевенгур женщин, образовались семьи, и общая жизнь кончилась так же естественно, как кончился когда-то первобытный коммунизм с бессемейственностью (матриархатом). Чевенгурский коммунизм был обречен с самого начала и в принципе - из-за неучета всех сторон человеческой сущности. И хоть в “Чевенгуре” описан неучет очень важных сторон, это есть все же образ неучета всех сторон. Смысл образа такой: как чего-то не учтешь, так рушится все. Неучет же с железной необходимостью вытекал: из установки на кратчайший путь к идеалу, из преобладания в тогдашнем социализме (во все мире) проекта над жизнью, из малого иммунитета лучших людей к болезни левизны. А так как Сталин хоть и громил левака Троцкого, но, по сути, внедрил в жизнь его же идеи казарменного социализма, упрощенческого, не считающегося со сложностями, то Платонов - сутью своего творчества - был неугоден Сталину и официальному искусству. Этого не поняла, видно, Наталья Иванова в своем “Третьем рождении”, сопроводившем первую, журнальную публикацию “Чевенгура”. Читайте:
“Роман “Чевенгур”, который только что закончен печатанием в нашем журнале, я читала по машинописи - с авторской правкой, сделанной иногда синим, иногда простым карандашом. Страницы старого формата, длиннее современных примерно на треть, грубо исчерканы острым красным, не поддающимся резинке редакторским карандашом. Особо жирно подчеркнуты абзацы со словом “социализм” и “коммунизм”. Редакторам почему-то и в голову не приходило, что это не авторское повествование, а речь героев, что о социализме в “Чевенгуре” размышляют полу- или вовсе неграмотные крестьяне, имеющие о нем более чем смутное представление”. Наталье Ивановой и невдомек, что главный нерв “Чевенгура” не в списывании на народную темноту левых перегибов, а в выведении происхождения самой темноты политиков из левой идеологии. Например. Это что - сколько-нибудь образованный сказал по поводу дележа скота зажиточных на всех.
“...Я по дурацки спрошу: а чего будет делать, к примеру, Петька Рыжов с моим рысаком? У него же весь корм в соломенной крыше, на усадьбе жердины в запас нету, а в пузе полкартошки парится с третьего дня. А во-вторых - ты не обижайся, Федор Михайлович, твое дело революция, нам известно,- а во-вторых, как потом с приплодом быть? Теперича мы бедняки, стало быть, лошадные для нас сосунов будут жеребить? А ну-ка спроси, Федор Михалыч, похотят ли бедняки-лошадники жеребят и телок нам питать? Народ окаменел от такого здравого смысла”. И таких мест в романе достаточно. Необразованность народа не с фатальной необходимостью влечет абсурд за абсурдом, переполняющие роман (по мере продвижения сюжета к концу их плотность нарастает). Наоборот, приверженность к логике быстрого социализма практически дураком делает человека. Скот нужно было раздать беднякам, чтоб те, как более доверчивые по отношению к большевикам, согласились бы переселиться с низин на водоразделы, где тучная земля, а воду там - добывать из колодцев. В спешке к социализму только малость не учли большевики Саша Дванов и Копенкин: пока колодцы откопаешь, да воды наберешь, да землю польешь, да трава на тучных землях вырастет - скот успеет тридцать раз издохнуть. И прав оказывается не благожелательный романтик революции Александр Дванов и не сверхромантик Копенкин, а трезвый хозяин рысака. Но дурь успела иррадиировать:
“Бедняки неуверенно тронулись [с места дележа] с коровами и лошадьми, разучившись их водить”. Отчего неуверенно? Оттого, что разучились? Или оттого, что не вполне еще убедились в большевистской целесообразности? И то, и другое. Но ничего: начало есть. Всеобщего одурения начало. То же было и с приказом вырубить лес, дающий меньше дохода в год на десятину площади, чем рожь. А такую малость учесть, что вокруг леса почва для той же ржи сохраняется и без леса высохнет и оврагами изойдет - эту мелочь и не учли большевики Копенкин и Александр Дванов. Как это похоже на недавние проекты поворота северных рек, на давние сталинские великие планы преобразования природы. Везде недоучет. В великом плане преобразования природы, например, хоть и не в пример платоновским персонажам лес не рубить приказывали, а лесополосы насаживать - все равно: не учли. Оказывается, эти полосы слишком густыми садили (чем больше саженцев высадишь, тем легче перевыполнить план); от этой густоты ветер завихрялся и снег выдувал и почву, и пользы получалось едва ли столько, чтоб стоило такие лесополосы насаждать. Везде - недоучет. Или переучет, который равен недоучету, в конце концов. В коммуне “Дружба бедняка” Саша Дванов с Копенкиным поддержали бюрократические завихрения (не сеять хлеб, ибо в помещичьем имении зерно еще есть, а не сеять, чтоб не отвлекаться от бюрократических забот о равном и медицински-научно выверенном распределении помещичьих запасов):
“Это они от радости усложняют, из увлечения умственным трудом - раньше они голыми руками работали и без смысла в голове; пусть теперь радуются своему разуму”. Дальше, мол, “они к весне обязательно, для усложнения, начнут пахать землю и перестанут съедать остатки имения”. Но пока хлеба-то в голодной стране не прибавляется. Есть в “Чевенгуре” слова, впрямую, вроде, подтверждающие Наталью Иванову, мол, необразованность, темнота виновата в абсурдах:
“- Как такие слова называются, которые понятны?- скромно спросил Копенкин.- Тернии иль нет? - Термины,- кратко ответил Дванов. Он в душе любил неведение больше культуры: невежество - чистое поле, где еще может вырасти растение всякого знания, но культура - уже заросшее поле, где соли почвы взяты растениями и где ничего больше не вырастет. Поэтому Дванов был доволен, что в России революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура, а народ как был, так и остался чистым полем - не нивой, а порожним плодородным местом”. Казалось бы, куда откровеннее против культуры. Значит, персонаж некультурный. А на самом деле Платонов сделал Александра Дванова пролетарским интеллигентом. Он культурней всех в романе. А пафос его только что приведенной установки - в ставке на упрощение дела, на обожествлении упрощения. Богостроители Горький и Луначарский тоже интеллигентами были, а в своей вере в грядущее человечество, в активного человека,- простую схему видели для перехода к этому будущему: методом воли, приказа, когда законы общественного развития - классовая борьба - уже определены и остается не ждать милостей от природы и общества, а брать их, не занимаясь исследованиями и исследованиями реального человека с его досадными слабостями, интересами, сложностью. Разница между ними и Двановым, правда, есть. Те народное поле простоты видели как объект засевания семенами простоты же, а себя - сеятелями. А Дванов...
“Дванов не спешил ничего сеять: он полагал, что хорошая почва не выдержит долго и разродится произвольно чем-нибудь небывшим и драгоценным”. Как пролеткульт - без связи с культурой прошлого. Дванов - как бы стихийный Богданов (достаточно светлая личность). Зато все эти люди: Горький, Луначарский, Богданов - сходились в активизме. Вот и Дванов все же срывался в “прямые действия, согласные с очевидной революционной пользой”: рубку леса, перераспределение скота. Другое дело, что получался “бред продолжающейся жизни”. Очень хорошо заметил один философ (К. Кантор): “Я не припомню другого романа, где бы герои столько спали: в доме, в дороге, ночью и среди бела дня, где сознание героев было бы скорее дремотствующим, чем бодрствующим; сон, беспамятство в болезни, сумеречность сознания и пожирающая пустота пространства - это ведь лейтмотивные символы и “Котлована” и “Чевенгура”.” В исторический тупик неудержимо, не приемля НЭПа, повернута была страна идеалом скорого будущего счастья, в тупик упрощенства. Я, конечно, не хочу сказать, что всяческие утописты, социалистические в частности, породили крестьянскую и рабочую темноту, абсурды творящую. Не народники, скажем, не народовольцы, не Горький, не Луначарский, не левые большевики сделали темными массы Российской империи, и даже чернь интеллигенции российской не от них. От них лишь усугубление темени. В этом, по крайней мере, пафос “Чевенгура”. Когда-то, лет тридцать назад, слышал такой анекдот: фашизм - это плохая идея, попавшая в хорошие руки, а социализм - это хорошая идея, попавшая в плохие руки. Понимай: и то и другое - плохо. А по Платонову в “Чевенгуре”: советский социализм - это плохая идея, попавшая в руки, ухудшающиеся от плохости идеи. Конечно, Платонов - русский; конечно, Россия - не только темней была в своей массе, чем Европа, и тем более оказалась склонна к радикализму, чем менее в ней, сравнительно с Европой, было реформ, снимающих общественное напряжение; конечно, много поводов давала Россия, чтоб в ней происходило “самозарождение” социализма самых идиотских (из-за темноты рожавших) форм; и, конечно, соответствующий сюжет на эту тему в “Чевенгуре” есть. Но нерв “Чевенгура”, повторяю, не тут. Не темнота народа рождает темную идею, а темная идея еще больше затемняет темный народ. Так что с темнотою людскою - ясно. Но отказался ли ввиду всего выявленного Платонов от коммунизма? Нет. Он не выплеснул из купели вместе с водою и ребенка. К содержаниюЗдесь читайте:Энциклопедия творчества Андрея Платонова
|
|
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
Проект ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,на следующих доменах: www.hrono.ru
|