SEMAGROUP.RU > XPOHOC > БИБЛИОТЕКА > ПЕРЕЖИТОЕ >
ссылка на XPOHOC

Зензинов В.М.

1953 г.

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА

На первую страницу
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Зензинов В.М.

ПЕРЕЖИТОЕ

Зензинов В.М. Пережитое. Нью-Йорк. Издательство им. Чехова. 1953.

7. РЕВОЛЮЦИЯ 1905-го ГОДА

Как описать чувства, которые наполняли и раздирали мою душу, когда я 24-го октября подъезжал к Петербургу!
С одной стороны — это было чувство радости, восторга, ликования, упоения победой. Ведь царский манифест 17 октября торжественно обещал «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов»! Чего же еще можно было желать? Ведь к «свободам» мы прежде всего и стремились — ради них жертвовали собой и другими, рисковали всем, шли в тюрьмы, в ссылку. Мы хотели «освобождения» России, чтобы в свободной стране получить возможность работать на благо народа, как мы его понимали, т. е. не только добиваться его политического, но и экономического освобождения. Но добились ли мы этой возможности на самом деле?
Уже на другой день после 17 октября начали приходить вести со всех концов России, которые заставляли в этом сомневаться. В разных городах происходили столкновения между манифестантами, праздновавшими добытые свободы, и темными элементами, нападавшими на них при покровительстве администрации, полиции и правительства.
Появились «черные сотни», которые занялись погромами интеллигенции, студентов и евреев.
В действиях правительства чувствовалась где нерешительность, а где и двойственность — с одной стороны, официально объявляли о манифесте, с другой — разгоняли и даже стреляли в тех, кто праздновал появление этого манифеста. Газеты были полны такими противоречивыми известиями. Политическая амнистия, правда, объявлена, но освобождали не всех: лиц, причастных к делу хранения взрывчатых снарядов, оставляли в тюрьмах. И тогда их освобождала подступавшая к тюрьмам буйная толпа.
Так, например, было дело в Москве, в Таганской тюрьме, где администрация тюрьмы не хотела выпустить из тюрьмы моих друзей — Илью и Амалию Фондаминских, арестованных за месяц до того (в сентябре) по делу об устройстве Зинаидой Коноплянниковой в окрестностях Москвы динамитной мастерской (Амалия дружила с Зинаидой Коноплянниковой и по дружбе оказывала ей разные мелкие услуги, за что и была арестована. Фондаминские были выпущены лишь по требованию толпы, подступившей черной массой к воротам тюрьмы).
Те же разноречивые и противоречивые настроения я застал и в самом Петербурге. Манифест 17 октября был встречен восторженно. Все улицы были заполнены манифестировавшим народом. Рассказывали о знаменитом певце Леониде Собинове, всеобщем кумире того времени, что он на Невском пел «Боже Царя Храни».
Обыватели и либеральные круги ликовали: им казалось, что всё, о чем только можно было мечтать, осуществлено — и Россия отныне вступила в счастливую полосу жизни. Но в революционных кругах были другие настроения. Правительству прежде всего не верили. Вот что писала в эти дни (20 октября) одна газета: «И вот — конституция дана. Дана свобода собраний, но собрания оцепляются войсками. Дана свобода слова, но цензура осталась неприкосновенной. Дана свобода науки, но университеты заняты войсками. Дана неприкосновенность личности, но тюрьмы переполнены заключенными. Дан Витте, но оставлен Трепов. (Витте был председателем совета министров, на имя которого был дан манифест о свободах, Трепов был военным губернатором Петербурга, как раз в эти дни отдавший знаменитый приказ: «Холостых выстрелов не делать, патронов не жалеть!» — В. 3.). Дана конституция, но оставлено самодержавие. Все дано и не дано ничего».
Все это было верно, но, с другой стороны, не надо забывать о французской пословице, что «аппетит приходит во время еды». Была обещана правительством Государственная Дума, но революционеры требовали Учредительного Собрания, обещано было расширение избирательного права — революционные партии требовали «всеобщего, равного, прямого и тайного» избирательного права, т. е. знаменитой «четырех-хвостки»...
В конце концов и после 17 октября 1905 года положение в основном оставалось тем же, каким было до манифеста: было правительство и была страна, были «мы» и были «они» — оставались друг против друга два смертельно враждебных друг другу лагеря.
Но, конечно, только слепой мог не видеть тех огромных перемен, которые теперь произошли. И, быть может, всего разительнее и чувствительнее были эти перемены, если посмотреть на прессу. Не боясь преувеличений, можно сказать, что русская пресса того времени была, действительно, абсолютно свободна. В сущности говоря, она завоевала себе свободу еще до 17 октября и до манифеста, провозглашавшего «свободу слова». Это завоевание шло в течение всего 1905-го года. Замечательно то, что самыми влиятельными и самыми распространенными русскими газетами в этот период были исключительно газеты прогрессивного направления — и чем радикальнее они были, тем большим успехом пользовались у читателей. Газеты консервативные и правые не имели ни влияния, ни распространения. Исключением в этом отношении можно было считать только одно «Новое Время» в Петербурге талантливого, но беспринципного Алексея Суворина.
Все остальные правые газеты, как «Московские Ведомости» Каткова, «Земщина» в Петербурге, «Киевлянин» Шульгина, харьковская «Южная Речь» Пихно — не только не пользовались влиянием, но и имели весьма слабое распространение, несмотря на правительственные субсидии — их называли не иначе, как «правительственными рептилиями».
Не имели успеха и попытки правительства издавать хорошо и богато поставленные общественно-литературные органы, как «Россия» и «Русское Государство». В независимых общественных кругах к ним относились с презрением, а сотрудников называли «бутербродниками». Зато огромным распространением и влиянием пользовались такие газеты, как «Русские Ведомости» и «Русское Слово» в Москве, «Речь» в Петербурге, «Одесские Новости» и «Одесский Листок», «Донская Речь» в Ростове на Дону, «Киевская Мысль» и другие газеты, выходившие в Казани, Самаре, Саратове, Нижнем Новгороде, Харькове, Тифлисе, Томске, Иркутске...
Правда, все эти газеты немало страдали от цензурных преследований. Их штрафовали, приостанавливали, вводили для них предварительную цензуру, даже закрывали в административном порядке, и все же они умели обойти все препятствия, сохранили независимость мысли, а главное — им удавалось сказать читателю то, что они хотели сказать. Большую роль играла и растерянность власти, которая невольно отступала перед всеобщим натиском и часто сама не знала, что можно и чего нельзя, что можно допустить и что нельзя вытерпеть. Достаточно привести хотя бы один пример.
Еще раньше в одной петербургской газете появился фельетон известного публициста Александра Амфитеатрова под названием «Господа Обмановы», в котором под видом помещичьей русской семьи зло высмеивалась... царская семья Романовых. Читатели немедленно узнали, кого имел в виду автор; номер газеты с этим фельетоном был раскуплен, любители платили за него огромные деньги и по всей стране во множестве разошлись переписанные копии этого фельетона. И правительство всего на всего отправило Амфитеатрова в ссылку, а затем разрешило выехать за границу — что дало лишь повод кому-то сочинить такой стих: «В полученьи оплеухи расписался наш дурак!» Кто был этим «дураком», понимали все.
Во многих периодических изданиях того времени, выходивших в России, писали находившиеся за границей политические эмигранты и революционеры — среди них можно назвать Ленина, Виктора Чернова, Мартова, Троцкого, Луначарского и многих, многих других. Некоторые из них не только писали в русских газетах, но даже руководили ими из-за границы, редактировали их.
Одной из самых популярных газет того времени был выходивший в Петербурге «Сын Отечества», издававшийся Юрицыным. Газета сумела подобрать состав талантливых сотрудников. Среди них было много социалистов-революционеров и лиц, близких к партии социалистов-революционеров. «Сын Отечества» нападал на правительство, на администрацию и даже на самого царя — большею частью в иносказательной, но всем понятной форме — в передовых, в корреспонденциях из-за границы, в стихотворениях, даже в хроникерских заметках, в отчетах о картинных выставках и театральных спектаклях. Сотрудники писали с подъемом, даже с воодушевлением — и газета эта имела неслыханный успех как в столицах, так и в провинции.
Когда я приехал в Петербург, то в редакции «Сына Отечества» нашел всех, кого мне хотелось и кого мне надо было видеть: там всегда люди толпились, как в революционном клубе.
Странное это было время! По привычке или из осмотрительности и осторожности мы продолжали жить под чужими именами, с фальшивыми паспортами, хотя за нами как будто никто теперь не следил. Редакция «Сына Отечества» была как бы официальным местом, где всегда можно было найти всех партийных людей — по партийным делам там принимали представители Центрального Комитета, Петербургского Комитета, там иногда даже были заседания этих организаций, туда приходили Азеф, Савинков и другие члены Боевой Организации, сейчас хотя и прекратившей свою террористическую деятельность, но вырабатывавшей дальнейшие планы, так как большинство из нас были убеждены, что вскоре всем придется возобновить заговорщицкую революционную работу. Там же, в стенах редакции «Сына Отечества», не раз собирались и военные работники, старавшиеся сейчас больше, чем когда-либо, укрепить связи в военных кругах, создать крепкую революционную организацию среди военных.
Этот вопрос о боевой работе вызывал в партии большие споры. Большинство склонялось к мысли, что приостановка террористической деятельности является временной и даже кратковременной, что период свобод нужно использовать для лучшей подготовки будущих неизбежных революционных выступлений. И многие указывали на то, что сейчас центр тяжести нужно перенести в широкие круги — теперь научить обращению с оружием и бомбами надо массы. Именно с этой целью была создана специальная организация, во главе которой был поставлен Петр Моисеевич Рутенберг. На его обязанности лежала подготовка в самом Петербурге боевых дружин из рабочих. Помню, что и его я встречал в эти дни в редакции «Сына Отечества». В этом же направлении работал и Абрам Гоц. Они перевозили из Финляндии оружие, устраивали в самом Петербурге и его окрестностях динамитные мастерские — и вместе с тем встречались со всеми нами совершенно открыто. Если бы правительство хотело, оно могло бы захватить нас всех, как в мышеловке. Но оно само было тогда явно растеряно.
Кроме повседневной политической прессы в эти октябрьские и послеоктябрьские дни большую роль сыграли также юмористические издания. Их в это время народилось множество. В карикатурах, в шутливых рассказах, в стихах велась такая же, если еще не более острая политическая борьба с правительством, самодержавием и всеми его представителями. Зло издевались над министрами, губернаторами, полицией, не останавливались и перед самим царем.
Его изображали обычно в затылок, так что лица не было видно — чтобы нельзя было придраться и обвинить в оскорблении «священной царской особы», но все безошибочно узнавали его по фигуре, по прическе. Многие из этих юмористических изданий были очень талантливы и остроумны, их злые шутки и меткие рисунки расходились по всей России. Большую популярность имел напечатанный в юмористическом журнале «Пулемет» (издавал его некий Шебуев) рисунок. Во всю страницу в нем был напечатан царский манифест со всеми дарованными свободами, а на его тексте сверху был оттиснут кровавой краской отпечаток человеческой руки и внизу стояла подпись: «К сему руку приложил свитский генерал Дмитрий Трепов», т. е. тот самый военный губернатор Петербурга, который хотел залить кровью рабочее движение Петербурга и отдал свой знаменитый приказ: «Патронов не жалеть, холостых выстрелов не делать».
С первых же дней свобод все революционные партии усиленно принялись за печатание массовой литературы для народа. В сотнях тысяч экземпляров перепечатывали теперь народные издания, листовки, брошюры и тюками отправляли в провинцию, в деревню. Типографии были завалены работами. Для печатания и рассылки литературы найдены были средства — подъем тогда был всеобщий. В Петербурге и Москве партия социалистов-революционеров создала специальные так называемые «провинциальные бюро», которые занимались рассылкой литературы по провинции — при этом особое внимание было обращено на крестьянскую литературу. Все понимали, что сейчас дело за массами, от их поведения все должно было зависеть.
Как раз к этим октябрьским дням относится и создание первой массовой открытой рабочей организации — Совета рабочих депутатов. Принято думать, что советы рабочих депутатов созданы большевиками — советский и большевистский сейчас ведь одно и то же. А между тем происхождение советов рабочих депутатов совсем иное.
Мысль о создании рабочей массовой организации на почве рабочего самоуправления возникла в петербургской социал-демократической группе, т. е. в меньшевистской организации. Во взбудораженную рабочую массу была брошена мысль о создании путем явочных самочинных выборов как бы рабочего самоуправления. Массовая забастовка в Петербурге началась 11-12 октября.
Социал-демократическая меньшевистская группа выпустила призыв к рабочим выбрать по фабрикам своих представителей. Уже на второй день забастовки, т. е. 13 октября, в Петербурге, в Технологическом Институте, собрались представители от 40 фабрик и заводов. В следующие дни от имени этого собрания, которое было названо Советом Рабочих Депутатов, было выпущено воззвание ко всем петербургским рабочим. На третьем заседании присутствовало уже 226 депутатов от 96 предприятий и от 5 профессиональных союзов.
17-го октября вышел первый номер «Известий Совета Рабочих Депутатов» — периодического листка, печатавшегося полулегальным или захватным путем. Эта форма организации была создана меньшевиками социал-демократами, стремившимися открыто и по возможности легально — хотя и явочным, т. е. захватным порядком — охватить рабочие массы и действовавшими в противовес большевикам, настаивавшим на создании строго партийных боевых революционных организаций не столько в целях мирного самоуправления, сколько ради захвата революционной инициативы и власти.
Необходимо подчеркнуть, что большевистская партийная пресса тогда яростно нападала на советы рабочих депутатов, находя их не соответствующими революционным задачам момента и боясь того, что советы рабочих депутатов явятся в дальнейшем конкурентами партийным организациям и могут даже вступить с ними в конфликт.
По мысли меньшевиков, советы рабочих депутатов должны были быть беспартийными рабочими организациями — такими они в это время и были: в них действовали тогда главным образом меньшевики, социалисты-революционеры и рабочие вне партий; что же касается большевиков, то хотя они тоже входили в советы рабочих депутатов, но лишь с целью привлечь рабочих к партийной большевистской работе.
В октябрьские дни совет рабочих депутатов был, в сущности говоря, массовым стачечным комитетом. Это он руководил всем стачечным движением и благодаря ему была одержана победа, приведшая правительство к необходимости издать 17-го октября манифест.
После убийства Плеве и назначения на его место князя Святополка-Мирского, провозгласившего политику «доверия» или, как тогда говорили, «весны», в России началась эпоха петиций, депутаций и резолюций. Петиции с массовыми подписями в огромном количестве посылались в Петербург из разных углов России.
Исходили они от ученых и просветительных обществ, от земских собраний, от служащих в правительственных и общественных учреждениях, от крестьянских обществ — были даже петиции от чинов полиции! И хотя правительство никак на них не отвечало, а просто клало под сукно, они большею частью оглашались в печати и вносили свою долю в общее возбуждение страны. Либеральное общество петициями, рабочие забастовками, крестьяне аграрными беспорядками — каждый по-своему расшатывал основы существовавшего политического строя.
Самым характерным во всем этом было то, что правительство не считало возможным или было бессильно всему этому препятствовать, оно было бессильно даже скрывать эти проявления общественного возбуждения. Не всегда можно было понять, что было дозволено и что было запрещено, местные власти часто терялись и не знали, что можно было разрешить и что надо было запретить — случаи превышения были и в том и в другом направлении. Свобод еще не было, но во многих отношениях полусвобода уже была.
При таком положении наступление на правительство, штурм власти — продолжались. Эпоху петиций сменила эпоха митингов. В таких крупных городах, как Петербург, Москва, Нижний Новгород, Киев, Казань, Варшава и в некоторых других, несмотря на объявленную едва ли не повсеместно усиленную охрану, митинги проходили без вмешательства властей, а потому и совершенно спокойно; в других же городах митинги либо не допускались, либо разгонялись при содействии казаков и полиции — при этом происходили избиения и аресты.
Но даже это не помешало митингам — летом и особенно осенью 1905-го года — стать общим для России явлением. В Киеве, в начале октября, на митинги собиралось до 10.000 человек, несколько позже — до 20.000, в Одессе — до 15.000, в Тифлисе до 30.000, в Риге до 50.000...
В течение октября и ноября во всех крупных центрах и небольших городах России митинги стали почти ежедневным явлением и в конце этого периода в большинстве случаев заканчивались столкновениями с войсками и полицией. Так было в Москве, Минске, Саратове, Харькове, Полтаве, Новочеркасске и других городах, причем в Харькове, где вместе с войсками и полицией впервые начали действовать организовавшиеся там черносотенцы, столкновения продолжались беспрерывно в течение 10, 11 и 12 октября.
У нас, в партии социалистов-революционеров, было много прекрасных ораторов. В Москве таким партийным оратором для митингов был Илья Фондаминский, выступавший под фамилией Бунакова.
Он был молод и красив, легко владел словом, говорил с большим увлечением и темпераментом и увлекал аудиторию. Его любимой темой был аграрный вопрос, в котором он сделался настоящим специалистом. Он выступал со своими докладами в течение всего лета. Выступал в Москве на заводах — у Гужона, Листа, на Прохоровской мануфактуре, где на его выступления нередко собиралось по несколько тысяч человек.
Делал он доклады на частных квартирах, которые тогда либеральные хозяева охотно давали революционным организациям, ездил по провинции. Нередко ему приходилось на этих собраниях полемизировать с социал-демократами — меньшевиками и большевиками, и он на них всегда выходил победителем. Поэтому ему дали кличку Непобедимый. У него была еще и другая кличка: Лассаль и, действительно, своим пламенным красноречием и даже отчасти своей внешностью он чем-то напоминал знаменитого трибуна. Говорил он всегда горячо и даже страстно, и мы, его близкие друзья, степень его успеха определяли по тому, насколько после выступления был смят и смочен потом его крахмальный воротничок (все тогда ходили в крахмальных сорочках). Если он приходил с собрания взлохмаченный, мокрый и потный, с раскисшим воротником — мы знали: он выступал с успехом.
Он был вместе с Амалией арестован в Москве в сентябре не столько за выступления на собраниях и митингах, сколько по делу своей жены; Амалия дружила с Зинаидой Коноплянниковой (позднее убившей генерала Мина), которая тогда устраивала в Сокольниках под Москвой динамитную мастерскую. Амалия даже в чем-то ей помогала, кажется, не раз отвозила Коноплянникову на принадлежавшей ее матери лошади, когда надо было спасаться от преследования сыщиков. Известие об аресте Фондаминских я получил еще в Женеве.
Амалия принадлежала к очень богатой московской семье Гавронских: ее дед был хорошо известный в еврейских кругах Вульф Высоцкий, основатель знаменитой чайной фирмы «В. Высоцкий и Ко». Продолжателями этого дела были его сын и три зятя (мужья трех его дочерей) — Давид Высоцкий, Осип Цетлин (его сын, Михаил, он же поэт «Амари», был моим другом), Рафаил Гоц (отец Михаила Рафаиловича и Абрама) и Ошер (или Иосиф) Гавронский. Его дочерью и была Амалия.
Это была целая династия — и весьма многочисленная со всеми своими семьями — миллионеров. Была Амалия, конечно, очень избалована с детства и я с трудом представлял себе ее в тюремной обстановке. Мне потом много об этом рассказывали. Несмотря на всю свою избалованность, держала она себя в тюрьме замечательно — с администрацией была очень горда, с товарищами — мила, и поэтому все в тюрьме ее уважали и любили. Мать — мы все, со слов Амалии, ее тоже называли «мамаша», — обожавшая ее больше всех своих других многочисленных детей, узнав об ее аресте, едва не сошла с ума от горя.
Она билась головой о стены и кричала: — «Е зо айн файнес, эдлес кинд ин финштерем гефенгнис!» (такой чистый, благородный ребенок в темной-мрачной тюрьме)— И, действительно, Амалия в тюрьме походила на нежный цветок, затерявшийся в грязном огороде среди крапивы. И характерно для того времени: матери Амалии удалось добиться того, — она, конечно, для этого денег не жалела, да она и вообще не знала им цены, — что одиночку Амалии, конечно, совершенно такую же, как и у всех других заключенных Таганской тюрьмы, оклеили... обоями.
Дело до того неслыханное! Амалия была вегетарианка и «мамаша» добилась того, что тюремный повар приготовлял для нее специальные блюда. Амалия получала огромные передачи, среди которых было много конфет и цветов — то и другое она рассылала по всей тюрьме.
В камере ее пахло духами — духами, как мне потом передавали сидевшие с ней одновременно в Таганской тюрьме, пахло даже в коридоре, куда выходила ее одиночка. И принципиальные марксисты, наблюдая всё это и нюхая в коридоре — вероятно, не без тайного удовольствия — воздух, неодобрительно крутили головами.
Амалия была арестована по делу социалистов-революционеров, и, наблюдая всё это, социал-демократы еще больше убеждались в том, что партия социалистов-революционеров — партия мелко буржуазная. Но Амалия была так очаровательна и так мила со всеми, что и их завоевала.
Они долгими часами простаивали в коридоре около ее камеры, разговаривая с ней через форточку, (тогда в тюрьме, как и всюду, были отвоеваны свободы). А уголовные называли ее «наша Ималия».
Сама она рассказывала потом о тюрьме, где просидела всего лишь один месяц, с удовольствием. Там она, между прочим, невольно наслушалась разных ругательств. Среди этих ругательств были очень грязные (нигде, быть может, не ругаются так, как в тюрьмах среди уголовных). К счастью, она этих ругательств не понимала. Помню, как мы были смущены с Ильей, когда она нас как-то спросила, что означает то или другое слово — при этом она наивно, как ребенок, его искажала («скажите, что это значит — там постоянно все говорили: «Ступай к Евгеньевой матери?»). Мы просили ее забыть навсегда эти слова. Амалия, действительно, походила в тюрьме на нежный цветок, брошенный в помойную яму.
В Петербурге не менее популярным партийным оратором, чем Бунаков-Фондаминский в Москве, был Николай Дмитриевич Авксентьев, тоже мой ближайший друг, с которым мы вместе провели наши студенческие годы в немецких университетах. Он тоже был прекрасным оратором и тоже был красив собою. Но внешность его была другая. Бунаков был брюнет с горячими глазами, черными усами и пышной черной шевелюрой. Авксентьев был блондин, у него были серые глаза, типичная для русского интеллигента русая остроконечная бородка, большой лоб и длинные светлые волосы, как у священника.
Он и его невеста, Маня Тумаркина, весной 1905 года сдали за границей — Авксентьев в Галле, Тумаркина в Берне — экзамены, защитили диссертации и приехали в Россию докторами философии. Недаром Авксентьев в своих выступлениях любил цитировать Канта и Ницше (на эту тему у него и была написана диссертация). У него было большое ораторское дарование, но оно отличалось от ораторского дара Бунакова. Бунаков увлекал слушателей своим порывом, пламенным красноречием, красивыми и великолепными сравнениями (у него была прекрасная память, и он в своей аргументации приводил много и очень удачно и фактов и цифр), Авксентьев говорил спокойнее, логично развивая свои доводы — он владел собой, своим словом и аудиторией: обязательное условие для первоклассного оратора.
Как у Бунакова, так и у Авксентьева было множество поклонников — и особенно поклонниц, но между ними не было соревнования. Слушатели любили и того и другого и с одинаковым наслаждением их обоих слушали. Выступал Авксентьев под фамилией «Солнцев» (очень к нему подходившей), а слушатели и слушательницы — от последних успех зависел, быть может, еще больше, чем от первых — дали ему кличку «Жореса». Он был очень популярен среди рабочих на Путиловском, Обуховском, Семянниковском, Невском Судостроительном заводах — этих цитаделях русской революции уже в то время.
Кроме Лассаля и Жореса был у нас тогда в партии еще один замечательный оратор — Бенедикт Александрович Мякотин, позднее из нашей партии ушедший в новую партию, образовавшуюся в 1906 году — народно-социалистическую. У него тогда в Петербурге тоже была большая слава — он тоже был хорош собою: высокого роста, с голубыми глазами, с мягкой и вольной речью. Особенный успех он имел среди интеллигенции. Всюду на собраниях, где они выступали, они срывали бурю аплодисментов и почти всегда собрание принимало предложенную ими резолюцию. Помню, при мне как-то один социал-демократ с негодованием рассказывал своему приятелю:
«Почти все собрание было на нашей стороне и мы думали, что будет принята наша резолюция, но тут один за другим выступили эти три эсера — Лассаль, Жорес и этот третий, похожий на протопопа Аввакума (Мякотин), кто же может устоять против таких трех апостолов? В конце концов, конечно, приняли их резолюцию»...

Октябрьские события застали Авксентьева на Волге: по поручению партии он объезжал со своими докладами провинцию. Это, как и у Бунакова, было почти триумфальное шествие. Всюду ему устраивали огромные собрания и митинги. Администрация не знала, как вести себя. В одном городе доклад Авксентьева был устроен в городском театре, причем билеты всюду открыто продавались, в другом — даже в городской думе. На одном из докладов присутствовал местный вице-губернатор и просидел весь вечер, в то время как «товарищ Солнцев» с цитатами из Платона, Канта и Ницше громил правительство. Вернуться Авксентьеву удалось лишь после того, как прекратилась октябрьская забастовка, т. е. незадолго до моего приезда. Он с увлечением и со смехом рассказывал о своих провинциальных успехах.
Когда в Петербурге был образован Совет Рабочих Депутатов, Авксентьеву товарищи предложили войти представителем от партии социалистов-революционеров в Исполнительный Комитет Совета, куда, согласно конституции Совета, входили по три представителя от каждой из трех революционных партий: от социалистов-революционеров, от меньшевиков социал-демократов и от большевиков социал-демократов.
На одном из заседаний Совета Рабочих Депутатов я присутствовал. Это было, хорошо помню, 29 октября в помещении так называемого Соляного Городка. Большая и длинная зала вся была полна народа — преимущественно рабочими, но в толпе я увидал и многих знакомых из революционных организаций, которых я встречал не только в Петербурге, но даже в Женеве.
Председательствовал Хрусталев-Носарь, выдвинувшийся в эти дни социал-демократ-меньшевик, до тех пор почти никому неизвестный. Выступали с докладами с мест, от разных петербургских заводов. Главной темой был вопрос об организации самообороны и защиты от всё выше и выше поднимавшей тогда голову черной сотни и погромщиков. Один за другим рабочие занимали кафедру и сообщали, какие меры принимались на местах. Шло, оказывается, тогда поголовное вооружение.
Помню, какой энтузиазм вызвал один рабочий, вытащивший из-за пазухи огромный блестящий нож и заявивший, что у них на заводе все рабочие выковали себе сами оружие для защиты от полиции и погромщиков (как известно, это «оружие» — ножи против пулеметов и шестидюймовых пушек! — не спасло революции от разгрома).
Около председателя за тем же столом сидел Исполнительный Комитет — там среди остальных я увидел и Авксентьева. Именно на этом собрании выступил тогда при мне и Троцкий. Я знал его уже давно по загранице. Он был замечательным оратором — но в то время, как Авксентьев, Фондаминский и Мякотин в своих выступлениях завоевывали сердца слушателей и вызывали к себе симпатии, Троцкий действовал своими отточенными чеканными фразами, язвительностью и находчивостью.
Он апеллировал не к сердцу, а к ненависти и к разуму. Скрестить с ним шпаги было очень опасно, он мог своей едкостью растереть противника в порошок. Мы, его идейные противники, его терпеть не могли, нам всё в нем казалось ходульным, театральным и напыщенным, но считали его очень опасным — в полемике он был неотразим.
Тогда он был еще меньшевиком. Среди докладов председательствовавший Хрусталев вдруг заявил: «Товарищи, среди нас присутствует прибывшая из-за границы известная Вера Засулич.
С приветственной речью от имени Российской Социал-Демократической Рабочей Партии сейчас выступит товарищ Яновский». (Вера Засулич в 1878 году стреляла в петербургского градоначальника Трепова, родственника теперешнего Трепова, мстя за тюремные истязания; позднее она была одним из основателей социал-демократической партии).
По адресу Веры Засулич раздались бешеные аплодисменты. На трибуну вошел Троцкий, которого я теперь едва узнал. Заграницей я видел Троцкого с огромной шевелюрой пышных волос, в дерзком пенснэ; почему-то в то время все революционеры ходили с длинными волосами, зачесанными назад, как художники — это было чем-то вроде обязательной формы; революционера можно было узнать издали. Но вышедший теперь на трибуну человек совсем не походил на революционера.
Он был в очках, с маленькими усиками, гладко прилизанными волосами. И только когда он начал говорить, я узнал в нем Троцкого. Он приехал из Финляндии в разгар октябрьских событий, прожив последние два года, после побега из ссылки, заграницей. Чтобы не быть узнанным, он остриг волосы и изменил свою внешность. Теперь он жил в Петербурге под фамилией Яновского. Перед тем как говорить, Троцкий вынул из кармана платок и стал нервно обтирать им лицо, говоря — «товарищи, я слишком волнуюсь...» — очевидно, от того, что на его долю выпала такая честь: приветствовать Веру Засулич! И затем произнес блестящую речь, которая, мне показалось, была им уже приготовлена. Всё его выступление показалось мне театральным, и я был уверен, что он нисколько не волновался... Впрочем, когда кого-нибудь ненавидишь, несправедливым быть очень легко.
Тучи между тем собирались.
Вслед за изданием манифеста, в том же самом октябре, на протяжении двух-трех недель, произошли в разных местах России черносотенные погромы — однородные по программе и методам, что указывало на то, что руководство исходило из одного места.
Они, несомненно, исходили из очень близких к правительственным и придворным кругам сфер. Погромы эти произошли в короткий период и более чем в 100 городах. Менее чем за месяц было убито от 3.500 до 4.000 человек, ранено и изувечено — более 10.000. При этом не щадили ни возраста, ни пола — насиловали женщин, убивали детей. Особенно ужасны были погромы в Томске, Вологде, Одессе, Твери, Киеве, Гомеле, Ростове на Дону, Кишиневе, Минске, Елизаветграде. Кое-где они превращались в еврейские погромы и в избиение интеллигенции.

Двойственность действий администрации проявилась уже в самый день 17-го октября: был объявлен манифест о политических свободах, но в тот же день произошел обстрел петербургского Технологического Института, атака Конногвардейским эскадроном уличной толпы, праздновавшей объявленные свободы; приказ генерала Трепова — «холостых выстрелов не делать, патронов не жалеть» — был опубликован одновременно с либеральными распоряжениями графа Витте.
Все указывало на раздвоение власти. Кое-где местные власти требовали официального подтверждения из Петербурга манифеста, не будучи уверены в его подлинности и растерявшись перед актом, который, казалось, рвал со всем предшествовавшим. Растерянность администрации увеличивалась от того факта, что почта и телеграф 17-го утром бездействовали.
Сейчас же после 17 октября появились первые воззвания и призывы к избиению интеллигенции, начались организованные нападения на рабочих и студентов.
18-го октября в Москве градоначальник Медем разослал по московским полицейским участкам телеграмму: «Внушить всем околоточным и городовым, чтобы они в случае патриотических манифестаций не оказывали сопротивления, а наоборот содействовали охранению порядка». Эта двусмысленная телеграмма была понята, как приказ об организации патриотических черносотенных манифестаций.
Преподанная схема была такова: забастовщики, евреи, студенты идут против царя, простой народ — за него; поэтому истребление крамольников и бунтовщиков есть дело патриотическое.
Программа этих «патриотических» манифестаций всюду была одна и та же: толпа, впереди которой несли национальные флаги и царские портреты, подходила к губернаторскому дому. Губернатор иногда становился во главе шествия, направлявшегося к соборной площади, где архиерей служил молебен. В хвосте были пьяные, среди которых и раздавались крики о необходимости истребления крамольников. На второй день беспорядки начинались с утра, а на третий или четвертый быстро прекращались по объявлении запрещения всяких процессий. Среди манифестантов циркулировали слухи о том, что «евреев разрешено бить три дня», тут же распространялись списки будущих жертв погрома. Военные и политические власти бездействовали.
Вот несколько примеров. Один из первых погромов разразился 17 октября в Твери. Здание тверской губернской управы, где в этот день земская интеллигенция и служащие устроили собрание, было окружено толпой темного люда и, после нескольких неудачных попыток ворваться внутрь, осаждено и подожжено со всех сторон. Несмотря на неоднократные просьбы о помощи, обращенные к губернатору, военная сила и полиция не оказали никакой защиты, и осажденные, поневоле вынужденные покинуть горевшее здание, при выходе были жестоко избиты черносотенно настроенной толпой.
Здание управы выгорело. Судебное разбирательство, происходившее в 1908 году, подтвердило, что полиция и сыщики накануне погрома подговаривали и даже подкупом натравливали разных темных людей на «земцев» и интеллигенцию.
Такого рода погромы или избиения интеллигенции — в разных формах — произошли в десятках городов, но главным образом в городах центральной России, т. е. там, где еврейский элемент составлял ничтожную часть населения.
Объектом нападения черной сотни там были главным образом — земская интеллигенция и учащиеся. В первый день по получении манифеста во многих местах устраивали демонстрации с красными флагами, а уже на следующий день, чаще всего после официального молебна и «патриотического» шествия с портретами царя, начинались избиения и разгромы.
Военные расстрелы-погромы, происшедшие сейчас же после издания манифеста, имели место в Севастополе возле тюрьмы (20 октября), в Белостоке (18 октября) и особенно в Минске (18 октября), где необычайно жестокий — даже по тогдашним временам — расстрел произошел тогда, когда народ, устроивший обычную в эти дни демонстрацию и митинг, расходился уже по домам. Стрельба по безоружному народу продолжалась около восьми минут и уже в 2 часа в местной больнице было 49 убитых и 64 раненых, всего же более 50 убитых и свыше 100 тяжело раненых; в том числе были убиты двое офицеров местного гарнизона, принимавшие участие в митинге.
В Тифлисе 21 октября, т. е. когда несколько уже стихли первые порывы народного ликования, была организована «патриотическая» манифестация, в которой участвовали главным образом войска и юнкера.
Скоро, столкнувшись с несочувственным настроением населения, манифестация перешла в полувоенный, полухулиганский разгром, от которого особенно пострадали здание гимназии (восемь гимназистов было убито, среди убитых был и восьмилетний мальчик) и редакции двух прогрессивных газет.
Но самым обычным и наиболее распространенным видом октябрьского погрома были южные погромы, охватившие огромный район юго-западной России и имевшие место не только в крупных городах, но и в маленьких местечках.
Погромы эти были направлены преимущественно против еврейского населения и обычно были соединены с грабежом. Десятки темных личностей, получавших, несомненно, от кого-то инструкции, усердно распространяли среди невежественной массы рассказы о том, что евреи на митингах разрывают царские портреты, что евреи хотят поставить вместо русского своего царя и т. п. При этом делались намеки или прямые уверения, что в продолжение трех дней можно безнаказанно убивать евреев и грабить их имущество.
В Одессе погром начался 18 октября. По городу проехал, стоя в коляске, градоначальник Нейгардт с царским портретом в руках. Толпы хулиганов восторженно встречали Нейгардта. Он раскланивался с ними и говорил им: «Спасибо, братцы!» На просьбы же перепуганных жителей восстановить полицейскую охрану, Нейгардт ответил: «Я ничего не могу сделать, вы хотели свободы — вот вам жидовская свобода!» Командующий войсками барон Каульбарс отказался принять депутатов от города, просивших о военной защите. В своей речи к полицейским чинам он сказал:
«Будем называть вещи их настоящими именами — нужно признаться, что все мы в душе сочувствуем этому погрому». Погром в Одессе продолжался с 18 по 22 октября. По одним только полицейским сведениям, число убитых превышало 500 человек. Разгромлено было свыше полутора тысяч еврейских помещений, причем убытков было заявлено больше чем на 3 миллиона рублей. Со стороны же войск и полиции были убиты один городовой и два нижних чина.
В Киеве погром начался 18 октября, одновременно с молебном в соборе по поводу дарования манифеста и царских милостей. Уже на второй день были разгромлены еврейские дома и лавки.
В Ростове на Дону, по сведениям германского консула, за три дня было убито 176 человек, ранено около 500.
В Кишиневе за один день погрома было убито 60 человек и ранено 200.
В Саратове, несмотря на увещания губернатора Столыпина, бесчинства продолжались два дня — убито было 12 человек и ранено 100.
В Баку погром продолжался целую неделю, пострадали главным образом армяне.
В Томске погром начала 20 октября шедшая с царским портретом толпа — убито 150 человек, сгорело в городском театре, подожженном погромщиками и в здании Сибирской железной дороги — 1.000 человек, тяжело ранены 80 человек. На другой день начался еврейский погром, продолжавшийся три дня.
Все эти погромы происходили при бездействии, при попустительстве и даже при участии полиции и губернаторов. Убивали десятками, сотнями. Людей уродовали, вспарывали животы. Детей выбрасывали из окон с высоты нескольких этажей. Награбленное уносили и продавали на глазах полиции. А в полицейских участках арестованных, пробовавших сопротивляться громилам, били смертным боем.
Войска проходили по улицам, разгоняли и расстреливали милицию и самооборону, и выходило так, будто они расчищали дорогу громилам. Октябрьская черносотенная контрреволюция захватила множество городов и местечек в разных концах России.

Легко себе представить, как действовали на нас все эти вести — а об этом сейчас же по телеграфу сообщали все газеты — и как они увеличивали нашу уверенность в том, что скоро нам опять придется встретиться лицом к лицу с властью, что все эти объявленные правительством «свободы» есть обман и надругательство...
В первых числах ноября я выехал из Петербурга в Москву. Там, конечно, были такие же настроения, такие же опасения и ожидания. Наша партийная организация усиленно работала. Мы старались организовать рабочих, во множестве рассылали литературу по провинции, при помощи учительского и крестьянского союзов старались как можно глубже проникнуть в деревню и готовились к предстоящим революционным выступлениям. Мы тоже запасались оружием и устраивали динамитные мастерские.
Амалию я застал в Москве одну. С Ильей мы разъехались — он только что выехал в Петербург по вызову партии. Она боялась, что его убьют — больше того, была совершенно уверена, что это в ближайшие же дни случится. Мы все тогда жили, как на вулкане. Извержения его можно было ждать со дня на день.
«Вооружаться! вооружаться!» — таков был в ноябре 1905-го года лозунг всех революционеров. Все понимали, что без решительного столкновения дело теперь не обойдется. Правительство принимало все более решительные меры, но и революционные партии понимали, что без боя они не могли отступить.
Сначала был выдвинут лозунг «самообороны» против черной сотни и погромщиков, но всё яснее становилось, что вооружаться надо не против погромщиков, а против тех, кто за ними стоял, т. е. против правительства.
Революционные партии старались, где только возможно, достать настоящее оружие — собирали у сочувствующих в обществе большие деньги и на них покупали огнестрельное оружие. Всего больше ценили немецкие Маузеры — автоматические девятизарядные пистолеты с деревянным футляром, превращавшимся в ложе винтовки, на втором месте шли бельгийские браунинги. Настоящие военные винтовки достать было очень трудно. Социалисты-революционеры поставили для себя вопросом чести раздобыть некоторое количество динамита и гремучего студня для бомб — динамитные бомбы наша партия считала своей специальностью. В разных частях России — под Москвой, под Петербургом и в Финляндии — были устроены мастерские. Кроме динамитных бомб наши техники вырабатывали еще и так называемые «македонские» бомбы, т. е. чугунные полые оболочки, начиненные пикрином или бездымным порохом и взрывающиеся при помощи зажженного фитиля (так называемого бикфордова шнура). Работы было по горло.
Мы спешно мобилизовали все средства, все возможности. Фондаминский часть полученного им за Амалией приданого, отдал партии — если не ошибаюсь, несколько десятков тысяч рублей. На все эти деньги были куплены Маузеры. И никто тогда не нашел это странным. Социалист-революционер и не мог поступить иначе — это, помню, тогда ему даже в особую заслугу не ставилось. Амалия тоже нисколько об этих деньгах не жалела, хотя сама непосредственного участия ни в делах партии, ни в революции не принимала.
В Москве 14 ноября были арестованы члены Крестьянского Союза, могущественной организации, распространившейся в октябрьские «дни свобод» по всей России. Центральное Бюро Крестьянского Союза находилось в Москве — полиция нагрянула во время заседания и всех его членов отправило в Таганскую тюрьму (Стааля, Тесленко, Блеклова и Белевского). Все это восприняли тогда, как первое открытое наступление правительства Витте против революции.
Затем начались аресты и в других общественных организациях — в железнодорожном союзе, в союзе почтовых служащих, которые сыграли огромную роль при проведении всероссийской стачки, вынудившей правительство издать манифест 17-го октября. 26-го ноября был арестован в Петербурге председатель Совета Рабочих Депутатов Хрусталев-Носарь.
14-го ноября был поднят красный флаг на броненосце «Очаков» в Черном море, близ Севастополя. Во главе восставших был лейтенант Шмидт. Он не вполне отдавал себе отчет в смысле происходившего — поднял красный флаг и восстание против правительства под звуки... «Боже Царя Храни». По приказу командующего черноморским флотом, адмирала Чухнина, лейтенант Шмидт и с ним несколько матросов были расстреляны. Лейтенант Шмидт погиб под выстрелами героем.
2-го декабря в Москве вспыхнуло восстание в Ростовском полку — казармы были захвачены восставшими солдатами. Но и это движение было неожиданным — оно было плохо подготовлено и через два дня ликвидировано правительством. 3-го декабря в Петербурге был арестован весь Исполнительный Комитет Совета Рабочих Депутатов. Правительство теперь перешло в открытое наступление — революция больше ждать не могла. Революционные партии и организации Петербурга и Москвы сговорились объявить новую всеобщую всероссийскую забастовку на 7-ое декабря. Теперь на карту было поставлено всё.
Хорошо помню собрание, на котором было принято это решение. Оно происходило в большом зале Музея Содействия Труду в доме Хлудова, который находился в Театральном Проезде, рядом с известными всей Москве Центральными Банями. В этом же доме — в октябре-ноябре — был наш партийный центральный сборный пункт. Большая зала с утра до вечера кишела тогда народом.
Здесь назначались деловые свидания, сюда приносили тюки литературы, а иногда и оружие — это был настоящий революционный муравейник. И любопытно, что в те наивные времена никто даже не контролировал приходивших — придти сюда каждый мог прямо с улицы. Вероятно и приходили... По углам огромной залы обычно собирались небольшие кучки — организаторы и пропагандисты отдельных городских районов, обсуждавшие свои очередные дела и планы. В определенные часы здесь всегда можно было увидеть «товарища Бабкина», окруженного несколькими десятками районных организаторов и пропагандистов.
«Бабкин» был псевдоним или кличка Вадима Викторовича Руднева, моего близкого товарища по немецкому университету еще с 1901-го года. Он только что сдал тогда в Швейцарии экзамены на доктора, но, приехав в Россию, занялся не медицинской практикой, а революцией — вошел в наш московский комитет и сделался одним из самых видных его руководителей. Здесь, в этой зале, Вадим каждый день давал инструкции всей московской партийной организации. Это скорее были даже не инструкции, а приказания.
Совет Рабочих Депутатов в Москве был создан по образцу петербургского, — все три революционные партии (социалисты-революционеры, меньшевики социал-демократы и большевики социал-демократы) имели в Исполнительном Комитете Совета свое представительство. Представителями от эсеров в нем были Вадим Руднев и я. На этом собрании московский Совет Рабочих Депутатов должен был определить свое отношение к предложению Петербурга — начать всеобщую забастовку. Решение, собственно говоря, можно было предвидеть заранее — столкновение приближалось со стихийной силой: так приближается гроза с громом, молнией, ливнем, а может быть и с градом. И есть ли такие земные силы, которые бы грозу остановили? Думаю, что в глубине души мы все были уверены в неизбежности поражения: что, в самом деле, кроме поражения могли мы ждать при столкновении с войсками, вооруженными пулеметами и артиллерией? Что могли мы сделать со своими жалкими револьверами и даже динамитными бомбами? Но мы все были молоды, мы были охвачены революционным энтузиазмом и разве, в конце концов, наш лозунг не звучал:
«В борьбе обретешь ты право свое!». Лучше погибнуть в борьбе, чем быть связанными по рукам и по ногам без всякой борьбы. Ведь на карту была поставлена честь революции!

Огромная зала была переполнена народом. Сомневаюсь, чтобы даже в этот решительный момент производился контроль приходящих. Было произнесено много пылких речей. Но — и я отмечаю это с некоторым удивлением и уважением — раздался тогда и голос благоразумия.
Большую, продуманную и обоснованную речь произнес представитель меньшевиков социал-демократов Василий Шер: «Мы должны сто раз взвесить и сто раз примерить, прежде чем принять роковое решение. Победить мы не можем — думать так было бы нелепостью. Разве могут наши организации, по существу безоружные, бороться с огромным полицейским и военным аппаратом правительства? Кроме того — наши силы истощены всем предшествовавшим движением. И назад пойти мы не можем... Мы должны отдать себе отчет в том, что, начав забастовку, мы должны пойти до конца — вплоть до нашего истребления».
Надо отдать справедливость присутствовавшим — его речь была выслушана спокойно и со вниманием, но потонула в последовавших затем горячих выступлениях других. Все были охвачены желанием борьбы. За нее была и наша организация. От социалистов-революционеров выступил я. «Революция и правительство, — говорил я, — это как два человека, нацелившихся уже один в другого из пистолетов. Весь вопрос в том, кто первый нажмет на собачку»...
Как и следовало ожидать, решение о забастовке было принято всеми присутствовавшими единогласно. Голосовали за это решение и меньшевики, а с ними — и Василий Шер. Он поступил так же, как в свое время, в революцию 1848 года, поступил Герцен. Накануне уличного выступления на одном из революционных собраний в Париже он высказался решительно против такого выступления. Собрание приняло решение участвовать в предстоящем выступлении. «Значит, гражданин Герцен, — обратился к нему один из присутствовавших, — Вы не с нами!?» — Разве я никогда не делаю глупостей? — ответил Герцен. — Я — с вами! — И он, действительно, пошел с ними.
Кстати сказать, это был тот самый Василий Шер, хорошо известный в социалистических кругах Москвы, который в 30-х годах был центральной фигурой одного из московских процессов: советское правительство обвинило его в измене, сношениях с японцами и гитлеровцами и других невероятных преступлениях. Все, знающие Шера, конечно, этим обвинениям не верили, не верили в это, разумеется, и сами большевики — с таким же успехом можно было бы его обвинить в намерении украсть луну с неба. Но он, как это ни было удивительно, во всех взводимых на него тогда преступлениях сознался! Эти невероятные сознания подсудимых московских процессов до сих пор остаются страшным секретом внутренней советской политики. Как и остальные сознавшиеся и приговоренные, Василий Шер после процесса бесследно исчез. Вряд ли он остался в живых после того, как от него большевикам удалось добиться всего, что им было надо.
Особенность принятого нами тогда решения заключалась в том, что в тот момент решался не только вопрос о забастовке. Все понимали, что дело было гораздо серьезнее. Забастовку обязывались «всемерно перевести в вооруженное восстание». Это так и было открыто сформулировано. Принятое постановление гласило:
«Московский Совет Рабочих Депутатов совместно с Московским Комитетом (социал-демократы-меньшевики) и Московской Окружной Организацией (социал-демократы-большевики) Российской Социал-Демократической Рабочей Партии и Московским Комитетом Партии социалистов-революционеров объявляют всеобщую политическую забастовку в среду, 7/20 декабря, с 12 часов дня, всемерно стремясь перевести ее в вооруженное восстание».

Было ли это ошибкой? И можно ли сказать, что те несколько тысяч человеческих жизней, которые погибли в декабре 1905 года в Москве, были жертвой напрасной? Кто может на это ответить и теперь, когда с того момента прошло уже несколько десятков лет? Кто может взять на себя смелость сказать, что история ошибалась? Тогда у нас другого выхода не было. Так думали мы тогда, так, несмотря на всё с тех пор пережитое, думаю я и сейчас.
Объективно рассуждая, конечно, принятое решение не было достаточно продумано. Никаких шансов на успех оно не имело. На что могли рассчитывать революционные организации, имея в своем распоряжении одну-две тысячи вооруженных разного рода оружием (вплоть до дрянненьких револьверов) дружинников, состоявших из учащейся и рабочей молодежи? Если бы даже удалось овладеть Москвой, на что, по правде сказать, никто из нас и не надеялся, исход столкновения ни в ком не мог вызвать сомнения, потому что Москва, конечно, была бы все равно раздавлена. Но бывают положения, когда люди идут в бой без надежды на победу — это был не вопрос стратегического или политического расчета, а вопрос чести: ведь так в свое время действовали и декабристы, пошедшие на верную гибель.
А воодушевление среди нас было так велико и забастовка на другой день началась в Москве так дружно, что в эти первые дни успехи превысили все наши ожидания. Сейчас мы уже можем заглянуть и за кулисы правительственного механизма, потому что движение 1905 года изучено и тайные документы опубликованы.
«Возникшее сегодня мятежное движение, выразившееся общей забастовкой всех железных дорог, кроме Николаевской (как раз самой важной, так как она соединяла Москву с Петербургом. В. 3.), и начавшиеся уже нападения на железнодорожные станции обнаружили совершенную недостаточность войск гарнизона. Для подавления движения убедительно прошу немедленной присылки бригады пехоты из Петербурга, без чего признаю положение очень серьезным», — телеграфировал 7 декабря московский губернатор адмирал Дубасов в Петербург великому князю Николаю Николаевичу, командующему петербургским военным округом. Еще удивительнее был полученный им из Петербурга ответ: «Августейший командующий приказал сообщить: в Петербурге свободных войск для посылки в Москву нет»!
Если бы мы тогда знали об этой переписке! Сколько новых надежд она бы в нас вдохнула, как укрепила бы наше решение: победить или умереть! Но в то время неопытны были как правительство, так и революционеры. Обе стороны действовали неуверенно, как бы только нащупывая силы друг друга. Эта неуверенность проявлялась даже в тех случаях, когда обе враждебные силы приходили в непосредственное соприкосновение — решительных действий не было ни с той, ни с другой стороны. Они пришли позднее.
Забастовка всюду началась дружная. Забастовали железные дороги, забастовали почта и телеграф, прекратилось движение городских трамваев, остановились решительно все заводы и фабрики Москвы. Перестали выходить и газеты. (Последнее, между прочим, было несомненной ошибкой, так как отсутствие всяких известий не только создавало неуверенность и неизвестность, но вызывало хаос и рождало панические слухи, которые нельзя было опровергнуть). Все магазины закрылись. Но водопровод, газовый завод и электрические станции продолжали работать. Работал сначала и телефон, но потом, по распоряжению полиции, все частные абоненты были из телефонной сети выключены. Что же делать дальше?
Надо разоружать полицию! Комитет нашей партии имел помещение в доме Хлудова, где на заседании Совета Рабочих Депутатов было принято решение о забастовке. Помню, как в продолжение всего этого первого дня сюда приходили товарищи и с торжеством приносили отобранное у полицейских оружие — железные (не стальные!) шашки, т. е. сабли, которые население презрительно называло почему-то «селедками» и огромные казенные револьверы.
Весело, со смехом, рассказывали о различных приключениях. Обычно к стоявшему на перекрестке полицейскому подходили двое-трое товарищей, неожиданно наставляли на растерявшегося городового револьверы и отбирали его оружие. Городовые не сопротивлялись. Происходило вначале всё это довольно мирно и даже с шутками. У стоявшего на Кузнецком мосту городового, помню, в кобуре револьвера не оказалось (я тоже принял участие в разоружении полиции) — кобура была набита какими-то полицейскими бумагами; это нас не ввело в заблуждение — городового обыскали и с торжеством вытащили у него револьвер из-за пазухи. Было даже несколько случаев, когда оружие было отобрано женщинами — нашими пропагандистками. Они с гордостью приносили его. Большой стол скоро был завален отобранным оружием. Полицейские стали исчезать с улиц. Разоружали также офицеров.
— Гражданин, ваше оружие!
— Мне мой револьвер дорог, как память — я не хотел бы с ним расставаться...
— Нам сейчас оружие нужнее. Дайте ваш адрес — вот вам мой адрес. Когда револьвер нам больше не будет нужен, вы его получите обратно.
В этот первый день нигде не было столкновений — не было ни запаха пороха, ни крови.
Шли митинги. Большие народные митинги были назначены и на 8-ое декабря. В 5 часов вечера был назначен митинг в театре «Олимпия» на Садовой. Огромный зал залит электричеством. Над эстрадой красуется огромная надпись: «Земля и Воля». Театр битком набит народом. Выступают ораторы от социалистов-революционеров и социал-демократов. Они призывают к немедленному выступлению, к вооруженному восстанию. В толпу с эстрады летят «летучки». Возгласы «умереть или победить!» встречаются толпой с восторгом.
Публика наэлектризована, но не столько речами ораторов, сколько ожиданием, что вот-вот что-то должно произойти на улице. Оттуда толпа перешла в находившийся неподалеку, тоже на Садовой улице, загородный сад «Аквариум» — там вечером должен состояться новый митинг. И там говорили наши товарищи. От нашей партии там должен был выступить Бунаков. В Аквариуме собралось не меньше пяти тысяч человек. Не тронув днем митинга в «Олимпии», полиция, очевидно, решила расправиться с этим собранием.
Поздно вечером мы получили в Комитете сведения, что митинг в «Аквариуме» окружен войсками. Затем стали поступать новые и все более тревожные сведения. В «Аквариуме» была наша боевая дружина во главе с ее начальником, Александром Яковлевым (кличка — Тарас Гудков) — 20-ти летним студентом. Дружина решила прорваться сквозь кольцо войск — началась стрельба... Новое сообщение: к «Аквариуму» никого не подпускают близко, там слышны ружейные залпы... Очевидно, собравшихся расстреливают...
Итак, началось! Наши гибнут. Дружинникам, конечно, не сдобровать. Но погибнут, разумеется, и все остальные наши товарищи...
Спешно созываем Комитет из наличных членов. Двух мнений нет — на удар нужно ответить ударом! Постановлено: на расстрел митинга в «Аквариуме» ответить взрывом Охранного Отделения. Это поручение дается мне. Два товарища вызываются добровольно выполнить его — оба из числа наших партийных дружинников. Наша химичка, Павла Андреевна, молодая красивая брюнетка с голубыми глазами, берется спешно приготовить две 15-ти фунтовые бомбы с фитилями — запас динамита у нас был большой. Я уславливаюсь со всеми тремя. Решение принято в 11 часов вечера — мы назначаем друг другу свидание на окраине города в знакомой рабочей квартире на 2 часа ночи.
До глубокой ночи продолжают поступать сведения об «Аквариуме». По одним сведениям, митинг расстрелян (даже к нам оттуда доносятся выстрелы), по другим — некоторым из наших товарищей удалось каким-то чудом через заборы, по крышам, оттуда вырваться. Но никто не знает, что стало с дружинниками, с организаторами митинга, с партийными ораторами, с Гудковым, с Бунаковым...
Ровно в 2 часа ночи я на назначенной квартире. Это маленькая и темная квартира рабочего. Его самого дома нет — нас принимает его жена, которая доверчиво на нас смотрит; за печкой двое детишек — они протирают глаза и с любопытством следят за всем происходящим. Если бомбы взорвутся, то и от них ничего не останется... Оба товарища, предложившие свои услуги в качестве метальщиков бомб, меня уже дожидаются. Оба они еще совсем молоды — между 18 и 20 годами.
Один из них — повыше ростом, художник из Строгановского училища, по имени Оскар, другой — блондин, небольшого роста, с горящими глазами; его зовут Борис, он приказчик галантерейного магазина. На извозчике приезжает наша химичка, Павла Андреевна — с ней два тяжелых четырехугольных пакета, которые мы осторожно принимаем. Тут же зашиваем их в темный ситец. Каждый снаряд окручен бикфордовым шнуром, рассчитанным на одну-две минуты. Химичка обстоятельно разъясняет, где расположен конец зажигательного шнура, зажечь его можно закуренной папиросой. Бросить снаряд надо как можно дальше от себя, но опасности непосредственного взрыва нет — взорваться он должен только от зажженного фитиля. Мы совместно разрабатываем план. Мы хорошо знаем, где находится Охранное Отделение — в Гнездниковском переулке на Тверской улице. Я знаю и самое помещение, куда могут быть брошены снаряды: шесть месяцев тому назад, когда я был арестован, меня возили туда на допрос — и я сидел в комнате, матовые окна которой выходили прямо на тротуар — у них не было даже решёток и окна были низкие; я еще тогда подумал: не убежать ли?.. Таких окон, как я хорошо помнил, было в комнате несколько. Самый дом, примыкавший к дому полицеймейстера, выходившему на Тверской бульвар (там на приеме был убит этим летом нашим товарищем, Петром Куликовским, московский градоначальник граф Шувалов), был старым двухэтажным зданием.
Вся диспозиция нами подробно обсуждена. Чтобы, на всякий случай, не было недоразумения, мы ее несколько раз повторяем. Оскар и Борис идут, не торопясь, один за другим. Расстояние между ними — десять шагов. В зубах у каждого зажженная папироса. Под мышкой у каждого снаряд. Когда оба будут у окон, один из них дает сигнал — они зажигают папироской, не вынимая ее изо рта, бикфордовы шнуры и оба одновременно бросают через окна, разбивая стекла, снаряды. Затем бегут назад — на Тверскую, откуда пришли. Время они должны рассчитать так, чтобы быть на месте не позднее половины четвертого. Обоим я даю адрес нашего общего приятеля — Михаила Андреевича Ильина (Осоргина); у него мы трое должны встретиться, если все сойдет благополучно... Мы трое крепко обнимаемся при прощании.
Ночь была тихая. Падал мягкий снег. Я медленно шел по улице, сжимая инстинктивно горячую ручку браунинга в кармане. Все время я старался быть неподалеку от Тверской. Выстрелы, несшиеся от Аквариума, давно замолкли. Что с моими товарищами? Что с Бунаковым? Как должна была сейчас себя чувствовать несчастная Амалия?.. Сердце сжималось от жалости и жаждало мести. И где сейчас Оскар с Борисом — сумеют ли они выполнить это дело? Оба они еще так молоды... В 3 часа 20 минут в тихом мягком воздухе раздался глухой удар, сейчас же за ним второй. Я остановился.
— Ишь ты! — сказал сидевший у ворот завернутый в овчинную шубу дворник. — Из орудий стали палить!
Но я знал, что-то было не орудие. Ускорив шаги, я вышел на Страстную Площадь. Да, это было в Гнездниковском переулке! Там несомненно что-то произошло... Меня тянуло к месту происшествия... На самой площади неожиданно для такого позднего ночного часа я встретил группу темных фигур человек в 15-20. Они шли мне навстречу. —
«Что это, братцы»... — и слова остановились у меня в горле. Как-то незаметно они окружили меня и приглядывались ко мне, ничего не отвечая. Я вдруг понял, что сделал непростительную оплошность. Это были, конечно, агенты Охранного Отделения, которые после взрыва были разосланы во все стороны и теперь обшаривали окрестности... Я продолжал сжимать в кармане браунинг. — «Ну и дела»... — бессмысленно пробормотал я, ожидая каждое мгновение, что меня схватят за локти. Но они расступились передо мной, по-прежнему храня мрачное молчание. Я медленно двинулся дальше, заставив себя не оглядываться. Пошел я все-таки по Тверской, мимо Гнездниковского переулка. Поперек переулка, отделяя его от Тверской, стояли городовые — я видел за ними пожарную машину. Оттуда валил густой дым — здание Охранного Отделения горело... Туда никого не подпускали.
У Осоргина на Покровке я уже застал Бориса. Но Оскара не было. Борис рассказал мне, что все ими было выполнено так, как мы условились. Впереди шел Оскар, он же подал и сигнал. Они прикурили папиросами фитили и оба одновременно бросили снаряды в окна, мимо которых проходили. Зазвенели стекла. Они пустились со всех ног бежать на Тверскую. Сзади послышались выстрелы — то стреляли по ним стоявшие у ворот городовые. Но тут раздались два оглушительных взрыва — один за другим.
Полицейские были, очевидно, либо убиты, либо ранены, потому что больше никто не стрелял и никто их не преследовал. На Тверской они разбежались в разные стороны. Он, Борис, побежал по Газетному переулку. Навстречу показался отряд казаков. Он успел перебросить имевшийся при нем револьвер через забор. Его остановили, обыскали, ничего не нашли и отпустили. Всего больше он жалел о том, что ему пришлось расстаться с браунингом, который я ему дал — он так давно мечтал о нем... После этого он без всяких приключений добрался до квартиры Осоргина. Но Оскар так туда и не пришел. Мы были убеждены, что он погиб. Но, оказалось, и он уцелел. После взрыва он выбежал на Страстную площадь — его никто не остановил и он никого не встретил. Ночевать он пошел почему-то в другое место.
Позднейшая судьба обоих была такова. Борис через пять месяцев бросил бомбу в тверского губернатора Блока, который в октябрьские дни устроил в Твери погром интеллигенции и евреев, и был повешен, а Оскар ушел из Партии, сделался экспроприатором и через год был тоже повешен...
Позднее было выяснено, что оба снаряда произвели в Охранном Отделении чрезвычайно большие разрушения: были разрушены не только оба этажа, но была даже сорвана крыша с дома, а самое здание сгорело; истреблены были и архивы, а несколько находившихся в Охранном Отделении сыщиков и полицейских были убиты. Интересно отметить, что приехавший через один-два дня после этого из Петербурга Азеф подробно меня расспрашивал, как это дело было организовано (он в эти дни приезжал в Москву, пробыл в ней один или два дня и снова уехал в Петербург; зачем он тогда к нам приезжал, мне до сих пор непонятно).
По его просьбе, я написал подробный отчет о том, как все произошло, и передал ему — это было несколько листков школьной тетради (имен Оскара и Бориса, впрочем, я в этом отчете, конечно, не назвал; я хорошо помнил наставление Михаила Рафаиловича: «говорить следует лишь то, что нужно, а не то, что можно»). Таким образом, в его руках оказался донос на меня, написанный моей собственной рукой (или, если угодно, собственноручное признание!). Какую еще более убийственную улику можно было дать против себя? После этого я был дважды арестован, привлекался по другим делам, но никогда не было мне предъявлено обвинения в организации взрыва московского Охранного Отделения, за что я, конечно, получил бы по меньшей мере 20 лет каторги, а вернее — виселицу.
Пока Азеф не был разоблачен, в его молчании не было ничего удивительного — открытое обвинение против меня во взрыве Охранного Отделения погубило бы не только меня, но и Азефа. А Департамент Полиции Азефом, разумеется, дорожил гораздо больше, чем мною. Но почему это обвинение не было предъявлено мне после разоблачения Азефа? Почему он не передал по принадлежности моих злополучных листков? Это, как и многое другое, осталось до сих пор темным в деле Азефа.
Полученные нами сведения о «расстреле» митинга в «Аквариуме» оказались, как это часто в таких случаях бывает, сильно преувеличенными. Вот что там произошло в действительности.
Митинг в «Аквариуме», как и было назначено, открылся в 8 часов вечера. Присутствовало на нем не меньше пяти тысяч человек. Партийные ораторы произносили речи, которые восторженно принимались присутствовавшими. В 9 часов председатель сообщил собранию, что «Аквариум» со всех сторон окружен войсками и что выхода из сада нет. Это известие вызвало в зале волнение, хотя и не очень сильное. Очень многие стали уходить, и им удалось беспрепятственно выбраться — очевидно, солдаты пропускали. Председатель призывал оставшихся спокойно сидеть на местах, и чтобы подбодрить публику, предложил спеть «Марсельезу». Пение вышло далеко не стройное. Продолжали выходить. Осталось около тысячи человек, в том числе вооруженные дружинники, так как теперь на каждом митинге присутствовали дружины для защиты слушателей от возможных нападений черносотенцев.
Собрание спокойно выслушало намеченные три речи — в числе выступавших был и Бунаков — и в 10 часов митинг был объявлен закрытым. Вышли во двор. Ночь была светлая — только что выпал снег. И было очень тихо. Идут к одним воротам — заперты, к другим и третьим — тоже заперты снаружи. Некоторые передавали; «Пропускают, но обыскивают при выходе». Дружинники и партийные ораторы ушли через заборы и по крышам соседних домов. На дворе было очень холодно. Вернулись в театр. Там уже не было больше электричества. У кого-то нашелся в кармане огарок свечки — его зажгли и открыли прения по вопросу о том, на каких условиях выйти из «Аквариума». Вступать или не вступать в переговоры? Каждая партия высказывала свою точку зрения...
Ведь все это представители правительства, которое мы не признаем... И подчиняться ли обыску? Некоторые высказывают надежду, что утром придут дружинники и освободят.. Один из ораторов воскликнул: «Товарищи, если мы тут умрем — завтра даже самые благонамеренные возьмутся за оружие!» — 12 часов ночи. — «Вы тут ораторствуете, а солдаты уже во дворе!» — В зал входят солдаты с ружьями Без офицера. Они вошли тихо и встали в глубине зала, освещенные зажженной бумагой, которую они держали в руках. Из темной половины зала раздались было аплодисменты и приветственные крики. — «Солдаты к нам пришли!» — Те не шелохнулись. Толпа поняла, что солдаты пришли вовсе не с дружественными намерениями, но все продолжали спокойно сидеть на местах. Кто-то заметил: — «Солдаты, пожалуйста, осторожнее с огнем» — Была попытка обратиться к ним с речью, но публика остановила оратора — это, дескать, может восстановить солдат против толпы. Простояв 5-10 минут, солдаты так же молча, как вошли, удалились...
Едва они успели уйти, как в зал уже не вошли, а ворвались другие солдаты с ружьями на перевес — впереди них вбежало несколько пожарных, освещая дорогу керосиновыми факелами. За ними усатый пристав со зверским лицом, грубо бросивший толпе: — «Ну! Вон!» — Он скомандовал солдатам очистить зал. Часть публики сейчас же подчинилась и стала быстро уходить. Кто медлил, того солдаты выталкивали силой.
По двору проходили сквозь строй солдат, стоявших по обеим сторонам шпалерами. Солдаты, по-видимому, были добродушно настроены и держали себя корректно. При выходе из сада стояли городовые и ощупывали выходящих. Некоторые из толпы пробовали с ними шутить. «Городовые, когда вы забастуете? — Те огрызались. — «Молчать! Не разговаривать, а то получишь!» — Тщательно обыскивали мужчин, искали оружие. Женщин обыскивали унизительно. Кое-кого били кулаками, прикладами. Некоторые от ударов упали. — «Направо!» (арестован). — «Налево!» (свободен). Судьба каждого решалась произвольно — по физиономии! Арестовано всего было не больше 50-ти человек, но и их на другой день выпустили — даже тех, у кого нашли револьверы («для самообороны от черносотенцев»).
Одно время началась было стрельба. Но раздались крики: — «Это провокаторские выстрелы — хотят нас всех перестрелять!» — И стрельба прекратилась.
«Ко мне подбежал маленький солдатик, рассказывала курсистка, — и ударил меня по затылку. Хотел и другой ударить, но какой-то чин в сером пальто сказал, поморщившись: — «Не надо!» — Это «не надо», этот снисходительный тон пожалевшего меня офицера или пристава так меня оскорбил, что у меня навернулись слезы на глазах. На мне было старенькое пальто и платок на голове, может быть, меня приняли за работницу»...
Весь следующий день, 9-ое декабря, третий день забастовки с призывами к «вооруженному восстанию», прошел без особых эксцессов. Правда, слухи о расстреле митинга в «Аквариуме» и взрыв революционерами Охранного Отделения, рассказы о котором сейчас же разошлись по всей Москве и который все, как мы того и хотели, восприняли, как ответ на «расстрел митинга», уже бросали зловещий свет на то, что должно было произойти в дальнейшем. .
Кое-где в городе уже происходили стычки, но они были случайны и разрозненны. То были, главным образом, столкновения между демонстрировавшими рабочими, с одной стороны, казаками и полицией — с другой. Какая-нибудь сотня казаков разгоняет толпу рабочих, которые демонстрируют, закрывают магазины или снимают с работы рабочих на фабрике. Из толпы рабочих уже раздаются выстрелы по драгунам или казачьим патрулям. То были первые выступления дружинников или выстрелы одиночек. Но рабочие хотят и еще надеются привлечь на свою сторону казаков и драгун. Когда показываются отряды казаков, толпа кричит: — «Свободу казакам! Долой офицеров!»
—И нередко эти возгласы достигали цели: казаки или просили толпу мирно разойтись или поворачивали обратно лошадей. Вообще, хотя уже в эти первые же дни забастовки насчитывались убитые и раненые, казаки и драгуны (пехота в большинстве была заперта в казармах, как неблагонадежная — ей не доверяли) вели себя незлобиво, не предвидя, очевидно, во что в ближайшие дни превратится забастовка. В действиях войсковых отрядов не чувствовалось уверенности, решимости — не только у рядовых казаков и драгун, но и у офицеров.
Очевидно, сверху еще не было дано твердых указаний. Позднее выяснилось, что у властей было недостаточно военных сил, которым они могли бы вполне довериться — не вполне благонадежными казались им и те, на которые они опирались. Всё время велись переговоры с Петербургом о присылке в Москву войск для подавления революции — в том числе возвращавшихся с Дальнего Востока войск. Идея, конечно, очень неудачная, так как шедшие с Дальнего Востока войска после неудачной войны с Японией имели уже чрезвычайно расшатанную воинскую мораль и дисциплину. И неизвестно, во что могли бы вылиться события в Москве, если бы туда, действительно, были направлены эти вооруженные массы людей, которые легко могли перейти на сторону народа... Но московские стратеги и усмирители революции этого, на их, быть может, счастье, не добились. Петербург отвечал отказом на все просьбы московской администрации — он боялся за свою собственную участь — неудача объявленной в Петербурге революционной забастовки тогда еще не определилась.
Большую панику вызывали в населении... извозчики. Они — то ли из любопытства, то ли по непониманию происходившего — оставались на улицах, но при появлении отряда казаков сразу срывались с места и, стоя во весь рост на козлах саней, изо всей силы нахлестывали своих лошадей и тучами мчались все в одном направлении. Это вызывало панику среди прохожих и они тоже сразу бросались бежать.
Вообще, как это ни странно, в эти первые дни народу на улицах было значительно больше обычного: толпа еще не понимала значения происходящего и не отдавала себе отчета в опасности. Скорее все смотрели на происходящее, как на какой-то народный праздник. Как будто по всем улицам города летал какой-то веселый, шаловливый, задорный дух бунта. Вот, между прочим, почему в эти и особенно в позднейшие дни пострадали на московских улицах главным образом совершенно случайные люди: выбегавшие на угол посмотреть кухарки и горничные и вообще любопытные.
Можно было отметить странную особенность этих дней — даже тогда, когда кровь уже пролилась — это какое-то детское задорное веселье, разлитое в воздухе: казалось, население ведет с властями какую-то веселую кровавую игру... И всеми владел какой-то бунтарский дух — все как будто были на стороне дружинников и против начальства, даже дворники, на которых до сих пор не без основания смотрели, как на один из оплотов старого порядка. Все хотели помочь дружинникам — сказывалось это в тысячах случаев. Помню, как раз в этот день я куда-то по спешному делу ехал на извозчике. Под шубой у меня был через плечо на ремне маузер с прикладом — идеальное оружие для уличного боя. По дороге извозчик вдруг оборачивается ко мне и говорит: «Барин, если у вас есть оружие — дайте его лучше мне; я его спрячу у себя в козлах — меня не тронут».
Извозчик мне был совершенно незнаком, и его предложение было, не сомневаюсь, совершенно искренним — он как будто не понимал, какому риску себя этим подвергал, если бы я согласился на это предложение. И случайные обыски прохожих полицией происходили тогда часто и выстрелы на улицах уже раздавались — были и убитые. Полиция охотилась за отдельными дружинниками, стараясь их угадать среди прохожих. Как раз в этот день, как рассказывали, около Манежа (возле Университета, на Моховой) схватили одного дружинника из Кавказской дружины — это был дружинник из нашей организации. При нем была найдена динамитная бомба, но он ее бросить в полицию не успел. Его затащили в Манеж и там драгуны... отрубили ему голову. Это рассказывали люди, которые сами видели отрубленную голову — ее положили у входа в Манеж. Молодое бородатое лицо, высокая барашковая шапка (называли и фамилию погибшего — Виноградов).
Тут же, около Манежа, близ расположенного сзади его Александровского сада, я видел такую сцену. Из-за угла выскочил на разгоряченной лошади молодой казак. У него было растерянное выражение лица. Он был без фуражки. Поперек седла он держал на перевес короткую кавалерийскую винтовку, готовый каждую минуту выстрелить. Если бы я был художником или скульптором, я мог бы и сейчас воспроизвести всю эту фигуру — так он и его лошадь в мыле врезались мне в память. Вижу этот смертельный страх на молодом лице, эти широко раскрытые глаза, непокорный чуб белокурых волос, серебряную серьгу в правом ухе... Вероятно, его только что где-нибудь обстреляли дружинники.
Вечером того же 9 декабря произошло событие, которое в значительной степени определило характер дальнейшего движения. Вечером этого дня, в училище Фидлера, в центре города, недалеко от Главного почтамта на Мясницкой, как обычно, собрались дружинники — главным образом нашей партии. Училище Фидлера уже давно было одним из центров, в котором собирались революционные организации, там часто происходили и митинги.
Директор этого училища, добрейший Иван Иванович Фидлер, был популярной в Москве фигурой — настроен он был либерально, даже радикально, но революционером не был. Но в те дни даже либералы чувствовали себя — а иногда и вели себя — революционерами. У него были всегда самые дружеские отношения с молодежью — и молодежь любила его. Теперь он охотно отдал ей свой дом, по отношению к собиравшимся у него дружинникам вел себя, как гостеприимный хозяин. Всего в этот вечер там собралось около 200 дружинников, — хотели после собрания пойти оттуда разоружать полицию. В 9 часов вечера дом Фидлера был окружен войсками. Вестибюль сейчас же заняла полиция и жандармы. Вверх шла широкая лестница.
Дружинники расположились в верхних этажах — всего в доме было четыре этажа. Из опрокинутых и наваленных одна на другую школьных парт и скамей была устроена внизу лестницы баррикада. Офицер предложил забаррикадировавшимся сдаться. Один из начальников дружины, стоя на верхней площадке лестницы, несколько раз спрашивал стоявших за ним, желают ли они сдаться — и каждый раз получал единодушный ответ: «Будем бороться до последней капли крови! лучше умереть всем вместе!» Особенно горячились дружинники из Кавказской дружины. Офицер предложил уйти всем женщинам. Две сестры милосердия хотели было уйти, но дружинники им это отсоветовали. «Всё равно вас на улице растерзают!» — «Вы должны уйти», — говорил офицер двум юным гимназисткам. — «Нет, нам и здесь хорошо», — отвечали они, смеясь. — «Мы вас всех перестреляем, лучше уходите», — шутил офицер.
— «Да ведь мы в санитарном отряде — кто же будет раненых перевязывать?» — «Ничего, у нас есть свой Красный Крест», — убеждал офицер. Городовые и драгуны смеялись. Подслушали разговор по телефону с Охранным Отделением. — «Переговоры переговорами, а все-таки всех перерубим».
В 10.30 сообщили, что привезли орудия и наставили их на дом. Но никто не верил, что они начнут действовать. Думали, что повторится то же самое, что вчера было в «Аквариуме — в конце концов, всех отпустят. — «Даем вам четверть часа на размышление, — сказал офицер. — Если не сдадитесь, ровно через четверть часа начнем стрелять». — Солдаты и все полицейские вышли на улицу. Сверху свалили еще несколько парт. Все встали по местам. Внизу — маузеры и винтовки, выше — браунинги и револьверы. Санитарный отряд расположился в четвертом этаже.
Было страшно тихо, но настроение у всех было приподнятое. Все были возбуждены, но молчали. Прошло десять минут. Три раза проиграл сигнальный рожок — и раздался холостой залп из орудий. В четвертом этаже поднялась страшная суматоха. Две сестры милосердия упали в обморок, некоторым санитарам сделалось дурно — их отпаивали водой. Но скоро все оправились. Дружинники были спокойны. Не прошло и минуты — ив ярко освещенные окна четвертого этажа со страшным треском полетели снаряды. Окна со звоном вылетали. Все старались укрыться от снарядов — упали на пол, залезли под парты и ползком выбрались в коридор. Многие крестились. Дружинники стали стрелять как попало. С четвертого этажа бросили пять бомб — из них разорвались только три.
Одной из них был убит тот самый офицер, который вел переговоры и шутил с курсистками. Трое дружинников были ранены, один — убит. После седьмого залпа орудия смолкли. С улицы явился солдат с белым флагом и новым предложением сдаться. Начальник дружины опять начал спрашивать, кто желает сдаться. Парламентеру ответили, что сдаваться отказываются.
Во время 15-ти минутной передышки И. И. Фидлер ходил по лестнице и упрашивал дружинников: — «Ради Бога, не стреляйте! Сдавайтесь!» — Дружинники ему ответили: — «Иван Иванович, не смущайте публику — уходите, а то мы вас застрелим». — Фидлер вышел на улицу и стал умолять войска не стрелять. Околоточный подошел к нему и со словами — «мне от вас нужно справочку маленькую получить» — выстрелил ему в ногу. Фидлер упал, его увезли (он остался потом хромым на всю жизнь — это хорошо помнят парижане, среди которых И. И. Фидлер жил, в эмиграции, где и умер).
Опять загрохотали пушки и затрещали пулеметы. Шрапнель рвалась в комнатах. В доме был ад. Обстрел продолжался до часу ночи.
Наконец, видя бесполезность сопротивления — револьверы против пушек! — послали двух парламентеров заявить войскам, что сдаются. Когда парламентеры вышли с белым флагом на улицу, пальба прекратилась. Вскоре оба вернулись и сообщили, что командующий отрядом офицер дал честное слово, что больше стрелять не будут, всех сдавшихся отведут в пересыльную тюрьму (Бутырки) и там перепишут. К моменту сдачи в доме оставалось 130-140 человек. Человек 30 — главным образом рабочие из железнодорожной дружины и один солдат, бывший в числе дружинников — успели спастись через забор. Сначала вышла первая большая группа — человек 80-100. Оставшиеся спешно ломали оружие, чтобы оно не досталось врагу — с размаху ударяли револьверами и винтовками о железные перила лестницы. На месте найдены были потом полицией 13 бомб, 18 винтовок и 15 браунингов.
— Я попала во вторую группу, — рассказывала сестра милосердия. — Нас было в ней человек 30-40. Я вышла из дома последней. Тротуары у главного входа были изуродованы бомбами. Против дома стояла пехота и орудия. Оба переулка были совершенно пусты. Было темно. Мы стояли тихо, в недоумении ожидая, что будут с нами делать. У всех на руках были повязаны белые платки — знак того, что мы сдались. Вдруг со стороны Чистых Прудов налетели драгуны под предводительством бравого ротмистра.
«Шашки вон! Руби их!».
И он разразился страшнейшей циничной бранью. Он был, казалось, вдребезги пьян, с пеной у рта, как и у его лошади.
«Я вам покажу, как митинги устраивать... Перекрошу всех!»
Ему отвечали из толпы:
«Мерзавцы! Дали честное слово, что не тронете. Мы сдались без оружия. Это провокация!»
«Руби их!»
Публика бросилась врассыпную. Драгуны пустились вслед, настигли бегущих и стали рубить их шашками. Офицер налетел на меня. Я бросилась из-под лошади на тротуар и упала ничком на землю. Мне в ту минуту почему-то казалось, что так лучше. — «Ложитесь!» — сказала я товарищу, стоявшему рядом. Он лег под откосом тротуара, другой повалился поодаль.
«Что за чучело тут валяется? Наверное притворяется! Руби его!»
«Эту не надо»... — пробормотал драгун.
Перепрыгнув через дальнего товарища, офицер направил лошадь на тротуар, но она не шла и поднялась на дыбы. Он никак не мог достать меня шашкой и только отрубил кусочек кожи на пальце, когда я невольно прикрыла голову руками. Сильно натянув поводья, он осадил лошадь и, взмахнув шашкой, снес половину черепа лежащему рядом товарищу. На меня брызнули кровь и мозги убитого. В это время около нас не осталось ни одного драгуна — все ускакали вдогонку за убегавшей толпой.
Офицер повернул лошадь на задних ногах и тоже пустился вслед за ними. — Я вскочила на ноги. Смотрю — надо мной разбитое окно. В воротах прячутся несколько человек из наших. Мы полезли в окно, впрыгнули в чью-то квартиру, опрокинули на столе чернильницу и, пробежав через несколько комнат, выскочили на парадную лестницу. Швейцар замахал на нас руками. — «Сюда нельзя! Тут офицер говорит по телефону. Идите на черную лестницу!»
— Вся черная лестница была залита кровью. Мы все порезались о стекла, когда лезли в окно, руки и плечи у некоторых были в крови от сабельных ударов. Мы позвонили в квартиру верхнего этажа. За дверью послышались шаги и мужской голос спросил: «Сколько вас?» — «Четверо», — ответила я. Нам отворили. Мы вошли, все десять человек, устроили в кухне лазарет и перевязали друг другу раны. Было уже два часа ночи. Из окна мы видели, как всю ночь на улице разъезжали драгуны. В 7 часов утра, когда стало светать, мы по одному стали выходить. По лестнице тихо крались. Дворник сказал, что может выдать соседняя прислуга. Внизу стояла какая-то женщина, которая сказала, что драгуны сделали обыск в доме Фидлера, нашли там солдата и убили его. Когда я вышла на Покровку, увидала на посту пятерых городовых с винтовками. Они говорили между собой: — «Здорово мы их ночью почистили!».
Но и расстрел артиллерией училища Фидлера вечером 9-го декабря — этот первый акт, который можно считать началом вооруженного восстания, произошел без серьезного учета своих сил со стороны высших московских властей. Обещаний послать из Петербурга подкрепления еще не было — напротив, как пишет в своих воспоминаниях граф Витте, бывший тогда председателем Совета Министров, оттуда на все просьбы был получен решительный отказ. Министр внутренних дел Дурново тревожно спрашивал по телефону адмирала Дубасова: «Зачем вы обстреливали дом Фидлера?» На что Дубасов отвечал: «Сам спохватился, но было поздно».
А между тем именно с этого момента и началось в Москве настоящее восстание, для которого психологически атмосфера в населении была уже готова. В этот же вечер 9-го декабря на московских улицах появились первые баррикады.
На другой день, 10-го декабря, решительные действия начались по всей Москве — всюду, как по чьему-то приказу, выросли баррикады. В правительственных кругах с самого начала переоценивали силы революционеров: в этом факте видели организованность революции — чья-то тайная рука управляла всем движением!.. В действительности было другое — для правительства, быть может, не менее страшное: единое настроение московского населения. Весть об артиллерийском обстреле дома Фидлера облетела всю Москву и всюду вызвала негодование: Москва встала определенно на сторону революции.
Надо было видеть, как росли баррикады — они всюду вырастали буквально как из-под земли. Срубленные и поваленные телеграфные столбы, выломанные деревянные ворота, чугунные решётки, доски, пустые деревянные ящики, поленья дров, всё, что попадало под руку — все это выволакивалось на улицы и порой буквально в несколько минут поперек улицы вырастала баррикада в рост человека.
Весьма полезной оказалась проволока, которую во многих местах перед баррикадой по несколько раз протягивали через улицу — особенно хороша была для этой цели толстая блестящая медная проволока, проходившая над многими улицами, как проводник электрического тока для трамваев; ее обычно протягивали между газовыми уличными фонарями от одного тротуара к другому — это было очень просто и очень надежно. В некоторых местах баррикады закидывали снегом и заливали водой — стояли морозные дни и лед сковывал постройку. Строили баррикады с энтузиазмом, весело.
Работали дружно и с восторгом — рабочие, господин в бобровой шубе, барышня, студент, гимназист, мальчик... К ним присоединялся случайный прохожий; с шутками, с дружными криками, а порой и с песней ломали соседние заборы, тащили бревна, вытаскивали из соседних домов всякую рухлядь и устраивали баррикады. Иногда на ней водружали красный флаг. На короткое время все чувствовали какую-то взаимную близость, чуть ли не братство — и потом все снова расходились по своим делам. Не надо думать, что эти баррикады строились по какому-то плану, выработанному революционерами, как это глубокомысленно предполагала высшая московская администрация — баррикады строил обыватель.
Это было так весело! Разрушать и строить! Разрушать и строить! Особенно много баррикад строилось по длинным бульварам и Садовой улице, опоясывающей центр города. В этом власти тоже усмотрели какой-то выработанный революционерами план, тонко и глубоко задуманную махинацию — в действительности и это было неверно: по Садовой строили баррикады потому, что Садовая была широкой улицей, которую надо было перегородить, потому что на ней были телеграфные столбы и потому что по ней всегда вообще было большое движение.
Но баррикады были не только здесь, были они всюду и в других частях города, возникали и в узеньких переулках. Между баррикадой и прилегающим домом оставляли узкий проход. В постройке, казалось, было даже какое-то соревнование — как будто люди старались построить у своих домов баррикады, которые должны были быть лучше соседних...
И сначала никто постройке этих баррикад не мешал. Другой их странностью было то, что они были сначала без защитников — люди строили их и уходили. Защитники на них появились позднее — когда полиция и войска начали баррикады атаковать. Конечно, значение этих баррикад было больше моральное, чем стратегическое — но роль в московском движении они сыграли большую: главным образом тем, что разрезали Москву на великое множество замкнутых маленьких участков и тем не дали возможности войскам маневрировать.
Это была суббота. В первую половину дня на улицах было еще много народа. На Прохоровской фабрике, что на Пресне, за Зоологическим садом, с утра был митинг — митинги в эти первые дни забастовки шли на многих заводах и в железнодорожных мастерских. На митинге решают пройти по улицам процессией. Несколько тысяч человек строятся в ряды по десять человек в каждом и с пением революционных песен двигаются по улицам — развеваются красные знамена с надписями — «Земля и Воля», «РСДРП».
В процессии, кроме прохоровцев, принимают участие и отряды рабочих с других заводов со своими знаменами. Процессия уже находится в средней части большой Пресни, когда вдруг происходит замешательство: от заставы, вдогонку толпе, скачет отряд казаков, задняя часть толпы, не дождавшись натиска казаков, разбегается — казаки с офицером впереди влетают в середину многотысячной толпы и встреченные громкими криками, в смущении останавливаются. Рабочие, в особенности девушки, плотно окружают отряд. — «Вы наши братья — не стреляйте! — Мы за землю и волю! — Мы за вашу свободу!»...
Крики стоят в воздухе. Красные знамена плотно со всех сторон окружают отряд смущенных донцов. Казаки снимают винтовки с плеч, слышно щелканье разряжаемых патронов, офицер убеждает толпу разойтись... В это время через переднюю часть толпы проезжает второй отряд казаков, встречаемый такими же уговорами и криками. Через несколько минут оба отряда, соединившись, не торопясь, едут за Пресненскую заставу. Толпа оправилась, ряды снова построились, прерванное шествие со знаменами и пением возобновилось...
Этот день сначала казался праздничным — как будто в Москве начался какой-то народный праздник. Но с полудня Дубасов начал энергично действовать. Около часа дня со Страстной площади раздались три ружейных залпа по различным направлениям, через полчаса еще три. Затем две пушки начинают обстреливать Страстной и Тверской бульвары и Тверскую улицу. На высокие дома вдоль Тверского бульвара, на церкви и колокольни подняты пулеметы. Стреляли вдоль бульваров до самых сумерек.
Картечь и шрапнель летели в густые массы, в толпы любопытных, пулеметы стреляли вдоль улиц и веером обстреливали сверху город. Интересно было поведение публики: несмотря на стрельбу и раненых, толпы народа весь день собираются на тротуарах, на углах и за углами улиц и везде, где было какое-либо подобие прикрытия. Обыватели не могут свыкнуться с несомненной, но абсурдной очевидностью, с тем, что стреляют в них — мирных прохожих, стреляют без всякого повода с их стороны, стреляют и там, где нет никаких баррикад, никаких дружинников...
Центрами событий этого дня были Тверская улица и Страстная площадь. На высокой колокольне Страстного монастыря, находившегося на Страстной площади (при советской власти этот монастырь был снесен), поставлено несколько пулеметов — странное и неожиданное использование религиозных зданий! Они били вниз вдоль улиц на большое расстояние. На Страстной площади то ли от выстрелов, то ли от поджога, сгорела дотла большая деревянная будка в самом центре площади, где публика обычно дожидалась трамваев. Здесь было убито немало народа. Стреляли отсюда и перекидным огнем, куда попало, что было уже и совершенно бессмысленно, и жестоко. так как шрапнель влетала через окна или стену маленького домика где-нибудь в Замоскворечье и поражала ни в чем неповинную семью за чайным столом, за беседой...
Были отмечены несколько таких случаев. Полиция и войска бессмысленно и жестоко из орудий и пулеметов расстреливали обывателей, случайных прохожих и любопытных кухарок, выбежавших посмотреть, что делается на улице. Ужас и возмущение охватили город — это был настоящий пароксизм народной боли, гнева, ярости, стыда за свою страну, за свои учреждения, за начальство.
Толпа была озлоблена, общее сочувствие было на стороне революционеров и дружинников. Незаметно для себя обыватели в один день сами превращались в революционеров, проявляли необыкновенное равнодушие к опасности — и жестоко за это поплатились. Здесь, в центре города, ответом на этот бессмысленный расстрел были лишь случайные выстрелы из толпы, но на Садовой, прилегающих к ней улицах и на окраинах города, было проявлено упорное сопротивление. Постоянно — в этот первый день и в последующие — в городе стали образовываться как бы оазисы, в которых укрепились революционеры, где они были полными хозяевами и куда не смели показываться даже отряды полицейских, драгун и казаков. С первого же дня все поняли, что главная беда революции была в отсутствии оружия. Это настроение московского населения сказалось на другой день в лихорадочной постройке всюду сотен баррикад в самых разнообразных концах Москвы. Они строятся молодежью, дружинниками, дворниками и, что важнее всего, массой средних обывателей.
10-го декабря столкновения и перестрелка происходят у Пресненской заставы, на Кудринской площади, у Арбатских ворот, в Каретном ряду, где под непрекращающийся огонь дружинников попал жандармский разъезд. Двое жандармов ранены, трое убиты, восемнадцать сдались, всё оружие забрано, и сдавшиеся жандармы отпущены на свободу. Весь этот день обстреливался шрапнелью район Тверских-Ямских. Близ Николаевского вокзала дружина напала на 70 драгун, убила трех, нескольких ранила и привела их в полное замешательство, но подоспевшая пехота заставила дружинников отступить и рассеяться.
Дубасов 10-го декабря посылает на высочайшее имя телеграмму: «Москва должна нанести смертельный удар врагу, который позволяет себе дерзко посягать на государственную безопасность. Но при настоящем численном составе московского гарнизона нанести такой смертельный удар невозможно, а потому почитаю своим долгом ходатайствовать перед Государем Императором об усилении московского гарнизона теперь еще одним корпусом из числа прибывших с Дальнего Востока» (война с Японией не так давно кончилась и еще продолжалась демобилизация войск с Дальнего Востока).
11-го декабря, воскресенье — высшая точка восстания. Дубасов телеграфирует — министру-председателю графу Витте, военному министру и министру внутренних дел: «Положение становится серьезным, кольцо баррикад охватывает город все теснее, войск для противодействия становится явно недостаточно, совершенно необходимо прислать из Петербурга хоть временно бригаду пехоты».
В этот день баррикадами покрылись Тверская близ Триумфальных ворот, Садовая от Каретного ряда до Кудринской площади и дальше по Смоленскому и Новицкому бульварам, близ Брестского вокзала, на Грузинах, по всей Пресне, у Красных Ворот, на Рождественке, на Арбате с прилегающими переулками, в Замоскворечье, на Серпуховской площади, на Якиманке, Пятницкой, Ордынке. На Долгоруковской и на Лесной несколько баррикад построено из вагонов электрического трамвая.
Рабочие Казанской, Ярославской и Николаевской железных дорог застроили все прилегающие к вокзалам улицы и площади баррикадами, засели в помещении Казанских железных дорог и отстреливаются от войск; среди них образовались свои дружины, вооруженные берданками; их обстреливают шрапнелью, но от этого главным образом страдают лишь стены железнодорожных зданий. Драгуны пробовали нападать на них, но были отбиты. Всего лучше держатся Пресненский район, Грузины с переулками и Сенной площадью, Малая Бронная с переулками, Долгоруковская.
В этот день была разгромлена и сожжена войсками огромная типография Сытина за Москвой-рекой. Дважды войска поджигали типографию и дважды рабочие типографии тушили начинавшийся пожар. Наконец, войска подожгли ее в третий раз и выстрелами отогнали тушивших. Огромный каменный корпус запылал. Типографские рабочие тут же сами писали, набирали и печатали прокламации, которые потом разбрасывали среди солдат: «Вступайте в наши ряды, идите с нами! Солдаты других полков к нам присоединяются. И вас просим — приносите с собой винтовки для рабочих. Мы поможем вам деньгами и вещами. Еще раз просим вас — захватите с собой патроны, принесите их на фабрику Сытина на Пятницкую улицу, так как и у нас имеются винтовки. Мы за свободу всегда готовы положить свои головы».

В городе ходило много рассказов о колебании среди войск, о том, что те или другие воинские части готовы перейти на сторону народа и ждут только, чтобы к ним пришли и сняли их; в некоторых частях солдаты поделились на две партии и зорко следят друг за другом, чтобы другая не завладела оружием. Ждут, что к Москве примкнет Петербург, что удастся прекратить движение по Николаевской железной дороге. Всё это поднимает дух восставших. Целые пехотные части — роты и батальоны — совершенно не участвуют в усмирении; действует почти исключительно Сумской драгунский полк. Из оставшихся же частей с трудом удается набрать охотников да и то за очень дорогую цену: им платят по два рубля в день и спаивают водкой. Местные, сборные войска в конец истомлены.
В первые дни впечатление от неожиданного, сказочного успеха на самих защитников баррикад было опьяняющее. Москва — сердце России, оплот реакции и самодержавия, царство черной сотни — покрыта баррикадами и эти баррикады держатся против регулярных войск с артиллерией и пулеметами силами одних восставших, держатся день, два, три, держатся целую неделю...
Военная штаб-квартира нашей партийной организации находилась в одном из маленьких и узеньких переулков, выходивших на длинный Арбат — возле самой Арбатской площади. Это была квартира члена нашего Комитета Лидии Мариановны Арманд, молодой женщины, которую я знал по Швейцарии, когда и она и я были еще студентами.
У нее были тонкие и красивые черты лица, как у ангелов Ботичелли, матовая нежная кожа, большие темные глаза — она была пламенным оратором, зажигавшим сердца слушателей. Но теперь было не время речей. Эта квартира, помещавшаяся в первом этаже каменного дома, была в эти дни революционным муравейником. Сюда за инструкциями и с сообщениями то и дело прибегали из разных районов города курьеры, отсюда исходили и приказания. Телефон был в городе выключен, и все сношения могли происходить только при помощи курьеров. Газет тоже не было и мы выпускали ежедневно Бюллетень с описанием хода восстания на основании приходивших к нам из районов сведений.
Мы составляли ежедневный бюллетень в нашей штаб-квартире, затем его несли в захваченную революционерами типографию и там печатали. Потом разносили отпечатанный Бюллетень по районам. Это была нелегкая и далеко не безопасная задача, так как проходить неизбежно надо было через опасные зоны. Курьер с таким грузом, в случае ареста, конечно, расстреливался на месте.
Составлял Бюллетень Никитский, которого мы за это прозвали «Скриба» (чего бы я, между прочим, сейчас не дал за обладание этими Бюллетенями!). Каменная лестница в квартиру была вся затоптана снегом, снег был нанесен многочисленными посетителями и в самые комнаты. Здесь же у нас был и склад оружия — сюда приносили маузеры (еще совсем новенькие, смазанные густым вазелином) и аккуратные, тяжелые пачки патронов, отсюда же всё это и разносили, куда надо.
На столе всё время кипел самовар и прибегавшие подкреплялись наспех. Здесь же на столе стояли банки с динамитом и гремучим студнем и начиненные уже бомбы. Помню, кто-то хотел положить сахару в свой стакан чая, открыл стоявшую на столе жестянку и... рассмеялся: в ней оказался гремучий студень. Как мы все в эти дни там не взорвались, как нас не захватили, не переарестовали и не перестреляли, до сих пор не понимаю.
Тогда у всех у нас было единодушное настроение — живыми не даваться в плен, если придут арестовывать, будем отстреливаться до последнего патрона, до последней бомбы! А опасность караулила буквально за каждым углом. Помню, вдвоем с моим приятелем, Марком Вишняком, несли мы куда-то в другой конец города несколько маузеров. Это была рискованная задача. Одни районы были в наших руках, другие — заняты войсками и полицией. Как перебежать, как добраться из одного района в другой? Где-то щелкают выстрелы — иногда далеко, иногда совсем близко, тут же за углом. Наши это стреляют или нет? Помню, Марк на каждом углу восклицал: — «ой, как страшно!» — но шел дальше.
И я тогда вспомнил слова Толстого, что храбрость заключается вовсе не в том, чтобы не испытывать чувства страха, а в том, чтобы это чувство побеждать. Мне тоже было страшно... Осторожно выглядываешь из-за угла. Под шубой два маузера, в руках — третий, который держишь наготове, со взведенным курком... И какая радость, когда доберешься до своих! Вот первые баррикады, нас окликают дружинники — мы уже в безопасности, нас окружают товарищи. И опять назад — в штаб, через страшное но мэн'с лэнд. С удивлением сейчас припоминаю, что наш штаб находился в районе, занятом войсками... Почему, не знаю.
А сколько чудесных рассказов, сколько необыкновенных приключений и переживаний! Везут на извозчике патроны. Они — в тяжелых плоских картонных пачках. Их положили под ноги, прикрыли сеном. На извозчике Вера Руднева и Женя Ратнер (член Московского комитета). Женя обняла Рудневу за талию и поддерживает ее. Разъезд казаков. — «Стой! Куда едете!?.. Выходи по одной! Руки вверх! Обыскать!..» — «Ради Бога, — взмолилась Женя, — везу знакомую в больницу, родить должна». — Руднева закрыла в изнеможении глаза. Казаки вплотную, с ружьями на перевес, подъезжают к извозчику и, не слезая с коней, ощупывают сверху обоих. На них ничего нет. — «Пошел дальше!» — Если бы они вышли из саней, сани были бы обязательно обысканы, патроны под сеном найдены — и обе, конечно, были бы убиты на месте.
Рассказывали об одной погибшей курсистке, которая переносила несколько револьверов — она подвязала их под юбкой. Обыскивавшие солдаты их нащупали, опрокинули девушку в снег и проткнули ее несколько раз штыками снизу вверх...
Марк Вишняк с Львом Арманд несли маузеры — у него они были спрятаны на груди, у Арманда — по бокам. Наскочили на драгунский разъезд. — «Стой! Руки вверх! Подходи по одному!» Сначала обыскали Арманд — провели руками по груди и по спине и ничего не обнаружили. Потом взялись за Вишняка — провели по бокам, тоже ничего нет! — «Ну, проваливай, жидовская морда!» — Марк говорил мне потом, что то был единственный в его жизни раз, когда ругательство «жидовская морда» доставило ему удовольствие!
Но были у нас в штабе и тихие часы. 12 декабря Дубасов отдал приказ круглые сутки держать на запоре все ворота и парадные двери, выходившие на улицу. Никто не имел права после 9 часов вечера и до 7 часов утра выходить на улицу. Ночью Москва замирала. Мы вповалку спали на полу — на разостланных на полу шубах. Стояла странная тишина. Мы обменивались впечатлениями за пережитой день. Порой раздавалась шутка, звучал и смех. Вечерами мы любили усаживаться в темноте на полу возле затопленной печки и тихо, тихо пели хором сложенную в эти дни песню (ее сложил Ник. Ив. Рыбкин, бывший в те дни эсэром, позднее сделавшийся максималистом) :
Мы требуем свободы, свободы, свободы!
Мы требуем свободы — довольно нам терпеть!
Восстань, народ рабочий,
Страдающий на поле и в шахтах и в строю,
Восстань для лучшей доли —
Свои права на счастье ты обретешь в борьбе!

Я и сейчас помню мотив этой песни, рожденной тогда.
Были такие тихие минуты и днем. Тогда мы открывали форточку в окне — и слушали. Медленно падали снежинки, залетали в комнату и тут же таяли. Где-то раздавались иногда отдельные выстрелы, пулеметная трескотня и мягкие пустые удары орудий. За один час мы насчитали 62 пушечных выстрела.
Как-то к нам поступило сообщение, что в окрестностях Москвы обнаружены склады военного оружия, которые можно захватить. Необходимо обследовать. Взялись за это Вадим Руднев (Бабкин) и наш начальник Боевой Дружины, Александр Яковлев (Тарас). Они отправились в экспедицию с утра. Только около шести часов вечера, когда уже совсем стемнело, вернулся Александр. Вид у него был угрюмый. — «А где Вадим?» — «Нет Вадима», — неохотно ответил Александр. Из его дальнейшего рассказа выяснилось, что оба они, поднимаясь от Кузнецкого моста по Камергерскому переулку, наткнулись на цепь солдат, шедших им навстречу. Александру удалось завернуть за угол и скрыться, но он ничего не знал о судьбе Вадима — слышал только выстрелы... — «Вероятно погиб...»
— Но Вадим Руднев не погиб. Произошло следующее. Когда оба они — и Александр и Вадим — побежали под выстрелами, одна из пуль ранила Вадима. Пуля пронизала насквозь его правый бок (он потом показывал входное и выходное отверстие), раздробила перламутровую запонку манжета, вошедшую в мякоть ладони, и отстрелила мизинец (все здоровавшиеся с Рудневым чувствовали отсутствие мизинца на его правой руке). Руднев упал и не мог подняться. На локтях с трудом вполз в подъезд, каким-то чудом вскарабкался на первый этаж и постучался в первую попавшуюся ему дверь. Его впустили, перевязали и, что замечательнее всего, спрятали, хотя это и было для хозяев квартиры связано со смертельной опасностью (Дубасов отдал распоряжение не принимать раненых и немедленно сообщать о них властям).
На другой день дали знать одному из отрядов нашего Красного Креста (все дни восстания действовал так называемый Вольный Красный Крест из добровольцев) — и Вадима перевезли в Строгановское Рисовальное Училище, где был оборудован один из наших перевязочных пунктов.
Из Строгановского училища нам сейчас же дали знать. Я навестил Вадима в тот же день — это было 12-го или 13-го декабря. Сначала я повидался с доктором. Доктор сказал, что определить серьезность ранения пока невозможно — рана сквозная: если пуля прострелила кишечник, положение раненого безнадежно, если же она кишечника не задела, то все может обойтись благополучно. — «Узнаем мы это по температуре, — сказал доктор, — если температура сегодня или завтра подымется, это будет означать, что рана смертельна». Когда я разговаривал с Вадимом, температура еще не была повышена, но что будет завтра? Впрочем, о ране мы не говорили. Вадим интересовался лишь тем, как идет восстание. И мы с ним сообща решили, что движение необходимо форсировать дальше — назад дороги нет. Эту линию мы в Комитете и проводили — она совпадала с нашим настроением. Мы тогда еще не знали, что, по требованию адмирала Дубасова, в спешном порядке, наконец, был двинут из Петербурга на усмирение Семеновский гвардейский полк, в котором правительство было уверено...
Расстреливали дома и на Арбате — совсем недалеко от нас. Вид некоторых улиц был ужасный — точно неприятель прошел. Все окна выбиты, кое-где выбитые стекла завешаны коврами, заткнуты тюфяками. На стенах домов следы шрапнелей. Водосточные трубы пробиты пулями и в некоторых местах напоминают терки для картофеля. Мороз, яркое солнце, белый чистый снег.
Теперь войска прибегают к новой тактике. Сначала орудиями они издали обстреливают баррикады и тем заставляют разбегаться находящихся за баррикадами защитников. Затем, не прекращая ружейного и пулеметного огня, медленно продвигаются вперед. Отряды пожарных выступают в несвойственной их профессии роли поджигателей — они обливают баррикаду керосином и зажигают ее. Так постепенно очищаются одна за другой улицы. Всего упорнее бои идут на одной из окраин города — на Пресне, в самом конце длинного Арбата. Там расположены большие корпуса мануфактурной фабрики Прохорова, на которой работало несколько тысяч человек. То был один из оплотов нашей партии. Прохоровская дружина была вся вооружена маузерами. Там действовали совместно и дружно, под общим командованием, дружина нашей партии, дружина большевиков и дружина только что тогда отколовшихся от нашей партии максималистов. Там же на Пресне была мебельная фабрика Шмидта, сочувствовавшего большевикам — тоже один из оплотов Пресни. Пресня в Москве держалась дольше всех.
15 декабря прибыл из Петербурга гвардейский Семеновский полк. Нашим товарищам, пытавшимся взорвать линию Николаевской железной дороги, соединяющую Москву с Петербургом, это сделать не удалось. Прибытие Семеновского полка решило судьбу восстания.
Силы московского гарнизона увеличились вдвое — их было теперь до 4.000 солдат, не считая полиции. Что могли сделать против них те одна-две тысячи дружинников, которые тогда насчитывались в Москве, слабо вооруженные, не имеющие военного опыта и военоначальников?
Об этом отсутствии опыта можно было судить хотя бы по тому, что дважды за эти дни орудия попадали в руки дружинников — они не только не могли и не умели их использовать, но даже не сумели их обезвредить — вынуть замки; операция, известная каждому артиллеристу... Можно было только удивляться, как долго держалась восставшая Москва против организованных и вооруженных сил противника. Это, конечно, объяснялось лишь тем, что на стороне восставших было население Москвы. В городе было всеобщее озлобление против действий полиции, казаков и драгун.
Ликвидация восстания продолжалась несколько дней. 17-го декабря вся Москва уже была очищена от баррикад. Добивалась окруженная со всех сторон Пресня, где еще долго революционеры отсиживались в корпусах Прохоровской мануфактуры и на мебельной фабрике Шмидта. Эти здания были издали разгромлены артиллерией. Дубасов отдал приказ: «Истреблять всех, оказывающих сопротивление, никого не арестовывая». Окончательно восстание было подавлено 19-го декабря.
Но карательные действия еще продолжались, — как в самой Москве, так в особенности и в ее окрестностях, на железнодорожных путях. Руководили этими операциями командир Семеновского полка полковник Мин и его помощник полковник Риман. В этом бесславном деле они своей жестокостью стяжали себе славу. На станции Люберцы, возле Москвы (по Казанской железной дороге), полковник Риман поучал крестьян:
«Если ораторы вернутся, убивайте их, убивайте чем попало — топорами, дубинами. Вы не ответите за это. Если сами не сладите, известите семеновцев, мы снова приедем». На Казанской железной дороге было убито 150 человек, из них подавляющее большинство не принимало участия в восстании. Иногда это была дикая охота за людьми, кровавая потеха. Вот одному разрешили пройти. Он сделал несколько шагов — вслед раздаются выстрелы, и он падает раненый. — «Ну, ползи, может быть и доползешь», — смеются семеновцы и несколькими новыми выстрелами добивают его.
Расстреливали «за белую папаху», «за подозрительные длинные волосы», «за смуглый цвет кожи» (еврей!), за студенческую куртку под пальто, за красный платок в кармане, за то, что на шее не находили креста, за непонравившееся выражение лица. В эти дни на улицах останавливали прохожих — «руки вверх!» — наводили на них винтовки, обыскивали... Пресню семеновцы расстреливали не только в дни восстания, но и после того как восстание было разгромлено. Это была уже не борьба и даже не расправа, а дикая, бессмысленная месть. Вся эта окраина была в развалинах, которые дымились, как после огромного пожара...
Мною полиция уже давно интересовалась. Полиция — целый отряд городовых во главе с приставом (кстати сказать, этот пристав жил в нашем же доме — большом доме Франка в Б. Кисельном переулке, выходившем на Б. Лубянку) — приходила к моим родителям, искали меня всюду, требовали, чтобы был назван мой адрес. В ванной сняли простыню, которой была закрыта полная воды ванна. — «Мой сын — не дельфин!» — заметил присутствовавший при этом отец. — «Прошу без неуместных замечаний!» — резко оборвал его полицейский офицер, подняв револьвер...
Тут, вглядевшись в одного из присутствовавших городовых, отец мой обратился к нему со словами: «Дурак ты, дурак — ведь это тебя я перевязывал у нас!» (У нас в квартире, как и у многих москвичей, был в эти дни устроен «перевязочный пункт», где оказывали помощь всем без различия пострадавшим — согласно требованиям Красного Креста.
Заведывал нашим «перевязочным пунктом» муж моей сестры, доктор В. Ф. Подгурский, а отец исполнял при нем обязанности санитара. И первым пациентом оказался... городовой. Его подобрали на соседнем углу — он был легко ранен задевшей его шальной револьверной пулей и так испугался, что... упал в обморок. Когда его принесли к нам на квартиру, он был без сознания, и отец отпаивал его холодной водой).
Пристав строго оборвал отца: «Прошу не заниматься пропагандой, иначе...» — и он сделал угрожающий жест. Отец послушно замолчал, издав при этом особенный, характерный для него звук носом (мы знали, что это означает: этот шмыгающий носом звук он издавал, когда был сильно взволнован)...
Дубасову не удалось захватить руководителей движения, хотя многие из них и были на учете полиции. В своем сообщении о ликвидации восстания он со злобой писал, что «вожаки оказались за пределами досягаемости». «За пределами досягаемости» — оказался и я.
Оставаться в городе было невозможно, но я был в Москве еще и тогда, когда озлобленные победители расправлялись с виновными и, главным образом, с невинными.
Но как уехать? Все вокзалы оцеплены, нас всюду ищут. Часто очень сложные проблемы разрешаются самым простым способом. Мой приятель Фондаминский (тот самый Бунаков, по кличке Лассаль, которого я было оплакивал во время расстрела «Аквариума», когда мы получили сведения, будто все партийные ораторы были там убиты) и я вечером взяли извозчика и поехали прямо на Николаевский вокзал. Он был окружен войсками и всех пассажиров обыскивали. Обыскали на подъезде вокзала и нас.
Ничего, конечно, на нас не нашли. Спросили паспорта. Они, разумеется, у нас были на другие имена. Мы спокойно прошли через группу офицеров-усмирителей к железнодорожной кассе и я взял два спальных места до Петербурга второго класса. От кассы, через буфет, тоже заполненный солдатами, прошли на перрон, нашли свой вагон и заняли полагавшиеся нам места. Никто нас не тронул. Кому могло придти в голову, что эти «оказавшиеся за пределами досягаемости» люди сами открыто полезут в раскрытую пасть? Помню, между прочим, что в соседнем купе оказался П. Б. Струве — тогда еще с рыжей бородой. На весь вагон он громко обвинял за московское восстание «обе стороны». У нас, конечно, не было охоты с ним спорить.
До Петербурга мы доехали без приключений. С Николаевского вокзала переехали на извозчике на Финляндский — и там взяли билеты до Выборга. Мы торопились попасть на партийный съезд, назначенный на 29-ое декабря на Иматре.
В Выборге надо было пересесть на другой поезд — направлением на станцию Антреа. Здесь, на выборгском вокзале, мы неожиданно встретились со знакомыми — в этой группе была Амалия (жена Фондаминского), ее невестка. Они тоже ехали на Иматру. Среди них незнакомый — в прекрасной медвежьей шубе. Меня церемонно с ним знакомят. Но что это? На меня смотрят и мне улыбаются знакомые глаза! Да это — Вадим! Вадим Руднев, мой товарищ по московскому комитету, товарищ по исполнительному комитету московского совета рабочих депутатов, близкий друг, с которым мы только что вместе были на баррикадах!
Рана его оказалась не смертельной. Его раненым прятали в Москве по разным квартирам. Однажды обыск был произведен во всех квартирах того большого дома, в котором он находился — искали раненых. Обошли все квартиры, кроме той, где он был! Его обрили, переодели, нашли для него богатую медвежью шубу и благополучно вывезли из Москвы. Внешний вид его изменился настолько, что даже я не узнал его. На партийный съезд он ехал делегатом от нашей московской организации.

 

 

Вернуться к оглавлению

Электронная версия книги воспроизводится с сайта http://ldn-knigi.lib.ru/
OCR Nina & Leon Dotan ldnleon@yandex.ru
{00} - № страниц, редакционные примечания даны курсивом.


Здесь читайте:

Зензинов Владимир Михайлович (1880-1953), один из лидеров эсеров.

Революция 1917 года (хронологическая таблица)

Гражданская война 1918—1920 гг. (хронологическая таблица)

Кто делал две революции 1917 года (биографический указатель).

Белое движение в лицах (биографический указатель).

Кожевин В.Л. - Новый взгляд на роль в армии в борьбе за власть в Сибири (1917 - середина 1919 г.) ("Исторический ежегодник", 1997 (спецвыпуск) год)

Хазиахметов Э.Ш. - Роль бывших ссыльных в политической борьбе 1917-1918 годов в Сибири  ("Исторический ежегодник", 1997 (спецвыпуск) год)

Распад России в 1917 году

Временное Всероссийское правительство (09 - 11.1918) Иначе именовалось - Уфимская директория. Затем - Омское правительство. (11.1918 - 01.1920)

Конституция уфимской директории - Акт об образовании Всероссийской Верховной Власти 26(8)-10(23) сентября 1918 .

 

 

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА


Rambler's Top100 Rambler's Top100

Проект ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

на 2-х доменах: www.hrono.ru и www.hronos.km.ru,

редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС