Евгений ЧЕКАНОВ
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > ПАРУС


ЛИТОРГ

Евгений ЧЕКАНОВ

2011 г.

ЖУРНАЛ ЛЮБИТЕЛЕЙ РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ



О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Для авторов
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.

Редсовет:

Вячеслав Лютый,
Алексей Слесарев,
Диана Кан,
Виктор Бараков,
Василий Киляков,
Геннадий Готовцев,
Наталья Федченко,
Олег Щалпегин,
Леонид Советников,
Ольга Корзова,
Галина Козлова.


"ПАРУС"
"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
РОМАН-ГАЗЕТА
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Евгений ЧЕКАНОВ

ОБЪЯСНЕНИЯ

Журнальный вариант

Соблазн снабдить свои стихи автокомментарием преследовал Данте и Микеланджело,

в мое время многие поэты также грешат этим, а я возвел сей грех в метод. Поначалу мне попросту хотелось сделать некоторые вирши более прозрачными для читателя, пригласить его на свою творческую кухню. Потом я увлекся и стал добавлять прозаические соображения  и к другим стихотворениям, показавшимся мне удачными. В результате получилась некая смесь, которую я и назвал «объяснениями».

Съедобна ли эта смесь, удобоварима ли? Судить тебе, дорогой читатель.

Автор.

ГОРОДСКОЙ СЮЖЕТ

Он забудет ее, как дитя забывает игрушку,
Ничего не случится — с ума не сойдет, не умрет.
Неразменный пятак разменяет на трешку и двушку –
И попьет газировки. И номер другой наберет.

Можно ли разменять неразменный пятак? Об этом я задумался в свои двадцать лет. И, как свидетельствует это четверостишие, ответил тогда на свой вопрос вполне утвердительно. Да, можно — если размен будет предпринят в большом городе. Здесь всё, что угодно, разменяют — и дружбу, и любовь, и честь, и совесть...

Сельский мечтатель, я ненавидел город — и во всех своих бедах винил его людей. Мне нужно было прожить в городе четверть века, чтобы понять: эта людская обитель есть, разумеется, выдумка дьявола, однако и деревня — тоже не воплощенная невинность.

Люди — везде люди, только люди, всего лишь люди. Потеряв любовь, они не сходят с ума, не умирают. Они просто набирают другой номер телефона. А если телефон еще не подключен — идут в другую деревню на танцы.

Сегодня я думаю, что в городе ничто не мельче, чем в деревне. Быстрее, это да. Темпы другие. Но игры, игрушки и игроки — те же.

 

У НОЧНОГО ОКНА

Продолжается в ночь
Коридор освещенный...
Там стоит — я точь-в-точь,
Но бесплотный и темный.
 
Он цигарку палит,
Стиснув плечи высоко,
Он тревожно глядит
На меня через стекла...

Я жил тогда с семьей на окраине города, в общежитии строительного треста, бок о бок с расселенными тут же зеками-бесконвойниками, работал корреспондентом в молодежной газете. В восьмиметровой комнатушке заливалась плачем годовалая дочь, за стенкой орали соседи-алкаши, впереди маячила армия... Я выходил ночью в коридор, подходил к окну — и глядел в темноту своей судьбы.

Длинный, тускло освещенный коридор отражался в темном стекле, виртуально продолжаясь в заоконное пространство. На фоне этого коридора я видел сам себя — темный силуэт без лица, маленький человек, затерянный в каменных джунглях.

– Что будет с нами? — спрашивал я себя. — Что будет со мной?

И не находил ответа.

 

НА ПЛАЦУ

Трем снегом — кто щеку, кто ухо,
Колотим сапог о сапог...
Но вот долетает до слуха
Привычно-протяжное:
  — По-о-олк!..
 
– Равняйсь! — понесет, как метелью,
Вдоль строя приказ волевой, –
И тысяча статуй в шинелях
Единой качнет головой.
 
Никто, коченея, не дрогнет,
Движенью — семь суток цена.
И молча глядит подполковник,
Как жаркая стынет стена.
 
Пока эта пауза длится –
В ресницах накопится лед,
В железо кирза превратится
И целая юность пройдет!
 
Закрою глаза — и вижу все это вновь... Белые бугры сопок, стиснувшие заснеженный плац, низкое небо, нависшее над серыми шеренгами «защитников Заполярья». Морозный ветер, обжигающий скулы, язвы стрептодермии на солдатских лицах. Дневальный, опухший от ежедневных избиений и еле держащийся на ногах («деды» не разрешали спать три ночи подряд). Маленький азербайджанец-рядовой, бегущий по полночной казарме: зажатый в руке штык-нож описывает сверкающие круги, рот распахнут в безумном крике. Пьяный прапорщик, храпящий на штабном крыльце. И ежедневное, ежечасное унижение твоего человеческого достоинства, назойливое попрание всего доброго в тебе...
«Служба в Советской Армии» — кое-как затянувшаяся рана моей жизни. Она уже не болит — и даже не ноет. Но я ничего и никогда не смогу забыть. Вот он, шрам.
 
СТРАЖ  ЗАПОЛЯРЬЯ
 
Имя есть. Но не так уж и важно,
Как потомки его нарекли.
Быть осталось ему — только стражем
Этой каменной русской земли.
Только стражем! Ни милым, ни мужем,
Ни веселым и сильным отцом...
Эти облики вымело стужей
И сожгло беспощадным свинцом.
 
Павшие на поле брани... Они осуществились не полностью. Они могли стать и наверняка стали бы мужьями, отцами, художниками, землепашцами, астронавтами...
Но война убила эти возможности, выжгла эти облики, оставив павшим только одну ипостась — воинскую.
Лик воина ужасен, ибо воин — это остатки человека. То, что не сгорело дотла. Наиболее твердое. Но твердое — не значит прекрасное...
Об этом думал я, глядя на «Заполярного Алешу», суровый мурманский монумент, изображающий советского бойца времен Великой Отечественной.
Это было двадцать лет тому назад. Тогда и написалось это стихотворение. Мой строгий учитель назвал его в 1982 году вершиной моего творчества. Кто знает, может, так оно и есть. Не мне судить.
 
ЛИЛИПУТ
 
Кругом смеются и поют,
А ты судьбе не рад,
Как одинокий лилипут,
Попавший в детский сад.
 
Кругом смеются и поют,
Идет игра в любовь,
Вершится скорый детский суд
И с воем брызжет кровь.
 
А ты несмело в стороне
Стоишь, умен и мал...
– Мой бог! За что все это мне?
Как я сюда попал?
 
Бог лилипутов говорит:
Вздыхая и кряхтя:
– Стыдись! Прими достойный вид,
Ведь ты же не дитя.
 
Глотай проклятый рыбий жир,
Не бойся ничего,
И знай: ты послан в этот мир,
Чтоб покорить его!
 
Я не мог не написать это стихотворение, ибо сам в свое время прошел через всё, что уготовила судьба моему герою — унижение, непонимание, искус избранничества. Врагу не пожелаю судьбы лилипута, очутившегося среди «детсадовцев».
Вынес я из пребывания в мире маленьких человечков несколько простых истин.
Во-первых, лилипут не должен позволить детсадовцам себя забить. Он обязан обороняться. И вправе использовать для этого любые средства, имеющиеся в его распоряжении.
«Покорять этот мир» лилипуту, конечно, совсем не обязательно. Достаточно и того, что он не станет смеяться, когда глупым малышам смешно, что будет не играть в любовь, а любить. Даже для этого ему потребуются все его маленькие силы — ибо детсадовцы не прощают внешне похожим на них субъектам самостоятельного поведения.
А начать надо с осознания того непростого факта, что ты — взрослый.
 
ЛАДОНИ
 
Я нравлюсь ей,
как сильный человек,
надежный и удачливый...
Со мною
она не прочь бы
скоротать свой век.
Точней, за мною,
за моей спиною.
 
Что ж, я привык
защитой быть для тех,
кто слаб душой,
кого сгибает ветер.
Но не спешу я
развивать успех –
в который раз
на взгляд ей не ответил.
 
Все дело в том,
что я ищу и сам
надежный щит
для радости и счастья.
Но не ее
беспечным волосам
меня укрыть
от ветра и ненастья.
 
Все дело в том,
что мне сейчас нужны
не страсти жар,
не зуд любви-погони,
а доброта.
О нет, не щит спины!
Хотя б ладони,
теплые ладони.
 
Я был бойцом
и остаюсь бойцом.
Но те ладони
мне необходимы –
чтоб раз в году
уткнуться в них лицом
и позабыть
про тягостные зимы.
 
Увы, я обманывался тогда — именно «беспечные» женские кудри и способны укрыть мужчину от всех ненастий. А то, что кажется надежным и крепким, легко трещит по швам и рушится. Такой вот парадокс.
Любопытно, что сам ход мысли, легшей в основу этого стихотворения, — то, что любой силе нужна постоянная внутренняя опора, — был совершенно верным и мог бы, при додуманности этой мысли, уберечь меня от грядущих поражений. Но я, догадавшись кое о чем, не додумал свою догадку до конца, до парадокса. Не сказал себе: «Раз за каждой маской таится ее противоположность — опирайся на слабого». Не взял парадокс на вооружение.
Что ж, лучше поздно, чем никогда...
 
ВАГОНЧИК
 
Жизнь моя, вагончик ждет
И гудит дорога.
На моих часах — цейтнот,
На твоих — тревога.
Сверим время — и айда!
Долгий отдых вреден.
Или, может, никуда
Мы уже не едем?
 
Что нас манит в те края?
Что нас ожидает?
Кто же знает, жизнь моя,
Кто же это знает!
Плещет в окна белый свет
Местного разлива.
Никаких гарантий нет,
Только перспектива.
 
Так она никуда и не поехала... А могла бы. Я звал, уговаривал, торопил. Не поехала.
Поостыв, я понял: правильно сделала. Ничего хорошего не вышло бы из этой поездки. Не должен мужчина навязываться женщине. Он может предлагать — и то лишь один раз, не больше. Нет? Прощай!
И нет тут никакого мужского высокомерия, упаси Бог. Речь о другом. Есть в женщине что-то глубинное — то, которое выбирает. Именно оно и говорит «да». Или говорит «нет». И спорить с ним бесполезно.
Можно уговорить, уломать, улестить, увести под венец, нарожать детей... Но глубинное «нет» будет жить в женщине. В час икс оно вздыбится — и оставит тебя на бобах.
Собирайся в путь только с той, которая не колеблясь говорит «да». Будь спокоен: эту решимость она пронесет сквозь годы.
Поздновато я это понял, однако...
 
ПЛАТЬЕ
 
Я одену тебя в поцелуи...
Ни колючие иглы ветров,
Ни дождей леденящие струи
Не пробьют невесомый покров.
Не коснутся незримого тела
Наглый взгляд и чужая рука.
В этом платье свободно и смело
Ты со мною пойдешь сквозь века!
 
Она рассталась со мной, встретила другого. И сама стала другой... А та, которую я одел в поцелуи, жива до сих пор — и ни один мужчина не в состоянии коснуться ее. Невесомый покров, сотворенный моей любовью, отталкивает чужую руку.
Больше я никого так не одевал в своей жизни. Хотя были, как выяснилось впоследствии, и более достойные кандидатуры.
 
РЕКВИЕМ
 
I.
 
День придет — и незримый затеплится взор,
В глубину неземного смотря полушарья,
И волшебно осветится тесный простор,
И ответит бесстрастный заморский прибор,
Кто грядет к нам с тобою — Иван или Марья.
Не ответит он только, какая душа
В этот мир посылается... Добрая? Злая?
Ты одна это знаешь. Живешь не спеша,
Чутко спишь. И в неявленный мир малыша
Твой невидимый взор проникает, пылая.
 
II.
 
Все связано в жизни земной.
– Алло? — И, как черная птица,
Пронзил меня голос родной:
– Любимый! Никто не родится...
– Алло!.. — Без сознанья и сил
Я вышел на сумрачный ветер.
– За что? — я у Бога спросил.
– А помнишь? — Он тихо ответил.
И вспомнил я давний скандал
И голос из той же больницы:
– Я сделала, как ты желал,
Проклятый... Никто не родится!
 
III.
 
Из окошка больничной палаты,
Вся в слезах, ты глядишь на меня –
И сгущается сумрак расплаты
За сиянье прошедшего дня.
Тьма кругом! От животного страха
Все дрожит в моей хрупкой душе.
Но лицо твое светит из мрака
И ему не погаснуть уже.
 
IV.
 
...Она не увидела света,
Который мы жизнью зовем, –
Безгрешная девочка эта,
Уснувшая в лоне твоем.
Давай же попросим, родная,
Чтоб сон ее длился века,
Был чист, как молитва земная,
И ласков, как Божья рука.
 
V.
 
Апрельской зябкою порой
Ты к нам придти не захотела –
В шершавый ящик, в гроб сырой
Убрали крохотное тело.
– Зачем? — рвалось в моей груди, –
Зачем же, дочь, скажи на милость?
Иль так все страшно впереди,
Что ты родиться не решилась?
 
VI.
 
Мы берегли тебя,
Но не сумели сберечь.
Мы не услышим
Твою голубиную речь.
Мы не увидим
Твоих удивительных глаз,
Мы не узнаем,
В кого ты такая у нас.
Спи, наше горе!
Мы больше не встретимся здесь.
Спи, наша радость!
Мы помним, что ты у нас есть.
 
Я и сейчас убежден в том, что она именно не захотела придти в наш мир, в мою тогдашнюю семью...
Всё случилось внезапно: на девятом месяце беременности сердцебиение плода вдруг перестало прослушиваться. Моей жене сделали укол — и вскоре на свет появился мертвый младенец. Помню, с каким ужасом глядел я на месиво карминного цвета на столе патологоанатома, с какой тоской на сердце заказывал маленький гробик и ехал, держа его под мышкой, по городу... Ничего внятного врачи не смогли нам сказать.
Я много думал о том, что случилось, я пытался ответить на вечные вопросы «зачем?» и «за что?». Так родилось это стихотворение.
 
ПТИЦА
 
С необходимостью земной
Смирюсь. Порядка не нарушу.
Но эта птица надо мной –
Зачем она смущает душу?
 
Зачем, зачем парит она
В струе незримого потока –
Так безнаказанно вольна,
Так безмятежно одинока?
 
Ты стремишься к воле. Но одновременно ты и боишься воли, ибо по опыту знаешь — за ней следует наказание. Парящая птица, кажущаяся с земли безнаказанно вольной, вызывает у тебя странное чувство. Она смущает твою душу, уже смирившуюся с законами «необходимости земной».
Жизнь убедила тебя: эта необходимость так велика, что ее действительно никак не обойти. Но, может быть, над ней можно воспарить? Вон ведь оно, такое же живое существо, как и ты — вольно летит себе в голубом просторе...
Эта проклятая птица, кажется, смеет еще и наслаждаться своим одиноким полетом. Никаких угрызений совести, никакой мучительной рефлексии, никакой мятежной тоски по родной душе. Ей хорошо одной, этой птице. А ты здесь один не можешь ни черта...
Это стихотворение было написано на подходе к тридцатилетию. Я уже жаждал шагнуть за барьер, который сам воздвиг перед собой. Но еще боялся сделать этот шаг. Боялся внешнего наказания и внутреннего мятежа.
Ни того, ни другого я не избегнул, конечно. За все в этом мире надо платить. Но парящая в небесах птица перестала смущать мою душу.
 
СМОТРИНЫ
 
В гости зашли мы... А может быть, это смотрины?
Слышу подруг твоих тайное рукоплесканье:
Вот зацепила! Еще один рухнул к подножью –
Рыжебородый, с глазами как лезвие бритвы.
 
Рядышком нас усадили на тесном диване,
В светлые чаши плеснули любимого яда,
Смотрят на нас, словно впрямь мы жених и невеста,
А не рабы бесприютной и сумрачной страсти.

Что мне сказать им? Что тесно мне в чаше уюта?
Что до краев переполнен я новой отравой?
Я еще трезв, чтобы так отвечать на вопросы.
Выпьем, подруга, за тайные эти смотрины!
 
Да, зацепила. Вползла, обвила, угнездилась.
Но виноваты не скользкие кольца объятий.
Лезвие бритвы в застольном тумане блуждает –
И застывает, наткнувшись на лезвие бритвы.
 
Вот в чем причина! Единым блистающим жестом
Вскрыты покровы — и чистая рана сияет!
Сбросим личины: мы оба — свободные змеи,
Авантюристы, преступники и блудодеи.
 
Вновь наливают... Что ж, выпьем за брачные узы.
В жены захочешь — промолви одно только слово.
Нас обвенчает дружок мой, заштатный священник,
К черту пославший законное пресное лоно.
 
Я исповедался — он мне сказал, что я грешен,
Но по глазам, что сверкали, как лезвие бритвы,
Я угадал, что любовное ложе — священно,
И что за страстью приходит глубокое чувство.
 
Лезвие к лезвию — чем этот мир нас удержит?
Штампом лиловым и тусклым кольцом обручальным?
Крышу мы купим. Детей неповинных не бросим.
Но и желаний не станем душить в колыбели.
 
Наши желанья — такие же малые дети:
Просят, канючат, голодные рты разевают...
Господи Боже, ну как их оставить без хлеба?
Как пережить их безмолвные, тайные смерти?
 
Что ты хохочешь над грудой любовного бреда?
Что ты так смотришь, змея моей поздней печали?
Вышло по-твоему — бедный очаг мой пылает,
Штамп выцветает, и с пальца кольцо уползает.
 
Завтра мы снова совьемся в клубок бессловесный,
Ну, а сегодня — плесните нам яду погорше!
Тост, говорите? Что ж, выпьем за крепкие семьи,
Верных супругов и гостеприимных хозяев.
 
Теперь, по прошествии времени, могу сказать однозначно: я не любил ее, это была всего лишь страсть. Любовью я называю то состояние, когда другой человек растворяет тебя всего в кислоте своего «я», здесь же имел место твердый остаток. Он бредил, подтаивая — и этот любовный бред я запечатлел белым стихом.
Глядя сегодняшними трезвыми глазами на себя вчерашнего, вижу у себя только один недостаток — чувство вины. С какого перепуга я тогда ощущал себя «преступником»? Что дурного в чувстве мужчины к женщине?
 
РОДНЫЕ ЛИЦА
 
Чтоб были в доме мясо и картошка,
Я каждым утром отправляюсь в путь.
Жена и дочь мне машут из окошка,
Любовь и жалость мне стесняют грудь.
 
Как жить и выжить? Как нам не сломиться?
Не ведаю... Но веру и любовь
Так бестревожно льют родные лица,
Что я на них оглядываюсь вновь.
 
И ясный свет в мою худую душу
Струится тихо, словно благодать.
Я не ропщу, не злобствую, не трушу,
Я должен жить. Я должен выживать!
 
Пройдет мой век — и бедной жизни крышу
Враз позабыв, шагну я за порог,
И оглянусь, и в тот же миг увижу
Родные лица... Чьи — укажет Бог.
 
И мир займется ласковым сияньем,
И мест не будет сумраку и мгле.
Любовь и вера станут оправданьем
Моей греховной жизни на земле.
 
Люди, обретшие счастье у семейного очага, с подозрением относятся к одиночкам, не отягощенным супружескими узами либо разорвавшим их. Старые холостяки и девы, в свою очередь, склонны посмеиваться над «семейным уютом». Я же, испытавший и то, и другое, скажу так: нет ничего лучше хорошей семьи — и нет ничего хуже семьи плохой. Иначе говоря, семья должна быть либо хорошей, либо никакой.
Моя собственная семья, которой посвящены эти строки, впоследствии распалась — и я очень тяжело переживал это, поскольку много лет она была семьей хорошей, семьей счастливой. Свет семьи, лучи любви и веры поддерживали меня на скользких тропах жизни.
Богу было угодно разлучить нас. К счастью, шагнув за порог семьи, я нашел в мглистом мире не только равнодушие и обман. Немало было и хорошего — доброты, нежности, понимания. Я встретил самоотверженную женскую любовь, вновь пережил собственное трепетное чувство. Родных лиц, источающих в сумрак благодатный свет, стало больше — именно поэтому я не ропщу и не злобствую. Душа моя прохудилась, это правда; но света любви и веры, льющегося отовсюду, мне вполне достаточно для жизни на земле.
 
ПРОГУЛКА С ДОЧЕРЬЮ
 
Мне уже растворяться пора,
Пропадать в пустоте голубой...
Но опять ты звонишь мне с утра:
– Папа, мы погуляем с тобой?
 
Ну, пойдем, погуляем с тобой,
Проскользнем меж незримых перил
В тихий город с застывшей толпой –
Тот, где маму твою я любил.
 
Прошагаем вдоль строгих аллей,
А потом — поперек и вокруг,
Постоим в переулке страстей,
Посидим на вокзале разлук.
 
А потом забредем, как всегда,
В то кафе, где ты любишь бывать,
И проглотим по шарику льда,
И на улицу выйдем опять.
 
Пусть уже я заметен не весь
Сквозь пласты пустоты голубой –
Не тревожься! Я все еще здесь,
Мы везде погуляем с тобой.
 
В твою старую школу зайдем,
В опустевший ее коридор,
И туда, где мы жили втроем,
Где окошко горит до сих пор,
 
И туда, где во мгле бытия
До конца растворит меня тишь...
До свидания, кроха моя!
Я вернусь, если ты позвонишь.
 
Бог помнит все, а вот человеку свойственно забывать. Когда-нибудь наступит день, когда мой облик начнет стираться из памяти дочери, пропадать в голубой дымке забвения. Силясь вернуть исчезающие черты, она начнет вспоминать... Это будет своеобразный «звонок на тот свет», вызов меня из небытия. Смогу ли я услышать этот звонок?
Душевное движение, вызвавшее к жизни это стихотворение, отвечает на вопрос утвердительно. Да, я вернусь, если ты позвонишь мне, дочь. И мы, взявшись за руки, скользнем меж незримых перил, ограждающих мгновенный проход из будущего в прошлое, шагнем в трепещущую на ветру бытия фотографию минувшей жизни...
Это стихотворение — не о «воскресном папе» (хотя, конечно, и о нем тоже). Я сочинял эти строки, как бы уже уйдя в мир иной.
Может быть, именно с таким ощущением надо писать и вообще всё?
 
ОБ ОДНОМ
 
Одно я знаю точно: я умру...
Одна газета тиснет извещенье,
И на сыром кладбищенском ветру
Прочтут одно мое стихотворенье.
 
Две дочери родят одну слезу,
Одной подруге вспомнится о многом, –
И все грехи на суд я понесу,
Один, как перст, оставшись перед Богом.
 
А остальные, — друг, приятель, враг,
И даже тот, с кем были чуть знакомы, –
Все, как один, пойдут в один кабак,
Одним желаньем сумрачно влекомы.
 
В одно сливаясь, там начнется звон
То чьей-то речи, то чьего-то блюдца...
И лишь одно из ряда выйдет вон –
Одной бутылкой там не обойдутся!
 
Задуманная как шутка, или как упражнение для разминки (задача: уместить в одном стихотворении 12 раз одно и то же числительное, по три в каждой строфе), вещица эта неожиданно получилась у меня мрачноватой. Что делать!.. не самые лучшие свои времена переживал я в ту пору, в начале 90-х. Бросил привычное ремесло журналиста-газетчика, занялся мелким бизнесом, отнюдь не преуспевая на новом поприще; между делом писал роман, не законченный и по сию пору; ругал власти, попивал винцо... Домашние радости, правда, грели душу, — но тень «одной подруги» уже падала на светлый купол семьи.
Приближаясь к 40-летию, мучительно переосмысливая время, себя и людей, я медленно терял веру в свои силы, в освященную небесами необходимость своего бытия. Грех уныния овладевал моей душой.
И все-таки я пытался шутить!
 
РАННИЙ УХОД
 
Для нее — не трагедия,
Для меня — не беда.
Ухожу на рассвете я,
Сам не зная, куда.
 
У ворот палисадника
Обернет голосок:
– Мама, где же наш дяденька?
– Он приснился, сынок...
 
К счастью или к сожалению, но такой ситуации, какая описана в этом стихотворении, в моей жизни не было. Никогда. Не выходил я рано утром за резной палисадник, не оборачивался на детский голос. Всё это я выдумал.
А стихотворение, однако, получилось. Парадокс? Ничуть. Всего лишь подтверждение того известного факта, что авторское воображение способно создавать вещи, выглядящие как сугубая реальность. А то и еще реальнее.
Сочинил я эти восемь строк, конечно, совсем не для того, чтобы возвысить творческую фантазию и опустить действительность. Нет, я просто хотел нарисовать одну из тех «привычных трагедий», которыми полна современная русская жизнь — трагедию бессемейности и безотцовщины.
А еще мне хотелось передать читателю тот трепет, который испытывал я сам, сочиняя эти строчки.
 
СВЕЧА
 
Идут года. Но помню я тот дом,
И голос тот, во тьме дрожавший глухо.
– Ты молишься?
– Молюся.
– А о ком?
– А обо всех, — ответила старуха.
– И обо мне?
– Поди-ка спать ложись
И не броди тут попусту до свету!
– Иду, бабусь... А есть у мертвых жизнь?
– А ты как думал! Неужели нету!
И я не знала... Да случилось мне
С покойною сестрицею моею
Запрошлым летом свидеться во сне,
Вот как с тобой, беседовала с нею.
Поговорили о делах мирских,
Да как живу... А я живу-то просто –
Не ем на злате, не хожу в куски
И доплетусь однажды до погоста.
Ой, что там я! Об дочке вот реву –
Мужик в бегах, одной зарплаты мало.
И не помочь, без пензии живу,
Военных справок не насобирала.
Дед слепнет, катарахта у него,
А сын все пьет. Почто, скажи на милость?
Зальют глаза, не видят ничего...
Уж под конец я, дура, спохватилась –
Присела против явленной души
И говорю ей этак осторожно:
«А ты хоть мне маленько расскажи,
Как тут живут, и чье тут царство... Божье?»
А та вздохнула тяжко, словно въявь:
«И тут все то же... Только свету мало.
Ты нам хоть свечку, милая, поставь –
Нехорошо в потемках...»
И — пропала.
 
...Идут года. Но только стоит мне
Закрыть глаза — и вижу я мгновенно
И дряхлый дом, и тени на стене,
И бабку, преклонившую колена.
Пред нею жарко теплится свеча,
И яркий свет горит в глазах открытых.
О, как ее молитва горяча
О всех ушедших, темных, позабытых!..
 
Мою бабушку по матери, мологскую крестьянку Елизавету Колесову, в ранней молодости выдали замуж за инвалида 1-й мировой Александра Ковалькова, на семь лет старше ее. «Линьке» нравился другой паренек, но с отцами в те годы не спорили. А потом стерпелось-слюбилось — и Елизавета Ивановна с Александром Ивановичем прожили 60 лет в полном согласии, вырастив четверых детей.
Я помню маленькую сухонькую старушку, вечно хлопотавшую то дома, то на огороде, пугливую и простодушную, радетельницу за всех и вся, с детским изумлением воспринимавшую всё чудесное. Сон, однажды рассказанный ею, врезался в мою детскую память — и я впоследствии почти без изменений перенес его в свое стихотворение. Больше всего меня, помнится, поразило, что на том свете — «всё то же», что и на этом. Подумать только: не марсианские пустыни, не корабли капитана Грэя, не всадники без головы — а те же ухваты, горшки, сенцы, кладовки, огурцы с пирожками, «пензии» с «катарахтами»... Боже, неужели?
Повзрослев, я дивился уже другому — неистребимости любви-жалости моей бабушки ко всему живому, всеохватности ее сострадания, самозабвенной готовности помогать каждому, кто в этом нуждается. Во мне, ее внуке, всего этого оказалось уже значительно меньше.
Какими-то вырастут мои внуки?
 
ЗАРЕЧНАЯ ДЕВОЧКА
 
Эта девочка станет дояркой,
Выйдет замуж за Кольку-сморчка.
Будет жизнь ее серой, неяркой,
Неширокой, как эта река.
 
И в извивах житейского русла
Спрячет, детским мечтам вопреки,
И разливы весеннего чувства,
И глубины осенней тоски.
 
Сколько раз, проносясь по срединной России то в вагоне поезда, то в салоне автомобиля, я натыкался на взгляд деревенского ребенка — и сердце мое сжималось от горького знания: это дитя изначально обделено. То ли властью коммунистов, то ли дедом и бабкой, не сумевшими вовремя сбежать в город, то ли самим временем своего появления на свет, — но обделено. Обижено.
Сегодня я смотрю на это совершенно иначе. Думаю, что городская жизнь ничуть не ярче деревенской, а широта не заменяет глубины. Что если «Испании» нет в сердце, то никакая Барселона не поможет. Что у каждого человека своя судьба. И что жалеть, — по самому высшему, «гамбургскому» счету, — никого не нужно. Ибо абсолютно неизвестно, кто из нас счастливее на этом свете.
Но тогда, когда сочинялись эти строчки, мне было всего лишь слегка за тридцать — и я совершенно искренне лил слезы над судьбой «заречной девочки».
Только искренностью и держится это восьмистишие. Да еще, может быть, образным решением...
 
МЕЛКОВОДЬЕ
 
Пусто, мелко... Пугливая стайка мальков
Пронесется с привычной боязнью.
На зыбучей грязи слабый след от подков –
Чуть заметны заплывшие язвы.
 
Это всадник промчался. Навеки исчез –
И давно уже след не клубится.
Кочки высятся над отраженьем небес,
Птица глянет — и мимо стремится.
 
Тишина. Даже ряби не видно нигде.
Шум реки приглушен и невнятен.
Рак свистит на безрыбье. И в теплой воде
Бродят тени от солнечных пятен.
 
Всадник — это Солженицын. В конце 70-х голов прошлого века я его буквально обожествлял, считая всех остальных лгунами и лизоблюдами (за исключением, конечно же, Юрия Кузнецова, которому в вышеприведенных строчках совершенно рабски подражал). Пугливые мальки, пятящиеся назад раки, кочки на ровном месте — вот чем представлялась мне тогдашняя имперская литература. Это потом я осознал, что раки живут только в очень чистой воде...
А в то время, когда писалось это стихотворение, мне ужасно не хватало «ряби». Я сожалел о том, что шум реки приглушен (уж не имел ли я в виду радиоглушилки?) и печально наблюдал, как зыбкий ил затягивает слабые следы всадника, бесстрашно уязвившего родную грязь и покинувшего пределы великой державы. Как тогда представлялось — навсегда...
 
ПЕСНЯ ИВАНУШКИ
 
Наплутавшись по кустам,
Выйду в поле я.
Здесь — колония, а там –
Метрополия.
 
Потихоньку доберусь
И до берега.
Здесь — заплеванная Русь,
Там — Америка.
 
Там — другие города,
Много всякого...
Но колючая звезда
Одинакова.
 
Не глядели б на нее
И глаза мои...
Что, родное дурачье,
Едем за море?

А что? Почему бы не махнуть и за море, коли дома тошнехонько? За морем житье не худо, как говорили еще царю Салтану купцы-корабельщики. А они-то уж объехали весь свет, всякие чудеса видали...
Но стоит мой герой на морском берегу — и не тянет его в хваленую метрополию. Век информации отменил купеческие байки, знает доподлинно Иванушка: там, под сенью статуи Свободы, давным-давно «всё схвачено» такими же мерзавцами, какие властвуют и дома, на заплеванной Руси. Даже символ у них одинаковый — звезда расчета, наживы, коварства. Покуда он в силе, не будет Иванушка счастлив ни на родной земле, ни на чужбине.
Стихотворение написано в конце 80-х годов — и мой герой еще не знает, что всего лишь через несколько лет русскую землю так тряхнет, что звезда Соломона слетит с ее флага. Но креста на этом флаге до сих пор нет. И долго еще не будет ни мира, ни покоя в душе каждого православного, живущего на Руси.
С этим стихотворением произошла любопытная история. Опубликованное в 1990 году в журнале «Наш современник», оно было вскоре перепечатано в Нью-Йорке, в газете «Русский голос». Я и знать об этом не знал, сидя в своем Ярославле. Но вдруг мне позвонил знакомый редактор из местного издательства:
– А ты слышал, что тебя в Америке напечатали? Мне тут ребята из КГБ газетку принесли... Зайди, возьми на память.
Зашел, взял. И правда: Нью-Йорк... Однако!.. — подумал я, — не зря свой хлеб едят ребята, каждый чих отслеживают. За такими — как за каменной стеной.
К сожалению, ошибочка вышла. Отслеживать перепечатки стихов ребята, и правда, умели. А вот русскую империю уберечь не смогли. Или не захотели. Видно, самих за море потягивало.
 
ПОБЕГ
 
   А не сорокы втроскоташа –
   на следу Игореве ездит Гзак с Кончаком...

И крик половчанки: «Вернись!»,
И свист настигающих копий...
Покинула русская мысль
Пределы закатных утопий.
 
Бежит она лугом седым,
Бежит она сумрачным бором,
И ловит Отечества дым,
И дышит родимым простором.
 
Стихотворение написано в «горбачевские» времена — и под «половчанкой» я разумел компартию. Это она, простирая зовущие руки, всю вторую половину минувшего века умоляла русскую мысль возвратиться к партийному лону, припасть к теплым сосцам, покаяться... Но кони уже мчали нас на родину, к нашим богам, к нашим святым — и, оглядываясь назад, мы в упор не видели ни сбереженной большевиками державы, ни возведенных ими шлюзов и домен. Кровавые утопии Маркса плескались у нас в глазах, стоны узников ГУЛАГа терзали наши души — и, нахлестывая сами себя нагайкой гласности, мы мчались вперед — навстречу Ельцину и Березовскому, навстречу бартеру и дефолту. Мы дышали полной грудью и были счастливы.

 

* * *

Кризисы власти и пропасти духа...
Нет, не они занимают меня.
Все мне мерещится эта старуха,
Что вечерами сидит без огня.
Думу ли думает? Молится ль Богу?
Смотрит ли молча во тьму бытия?
Знаю: тревожится... Эту тревогу
На расстоянии чувствую я!
 
В самом конце 80-х я испытывал ту же тревогу, что и героиня моего стихотворения: в стране было неспокойно. Пожалуй, впервые с 1941 года русских людей начинал охватывать глобальный страх за будущее — свое, своих детей, своего народа, своей земли. Тьма бытия воочию разверзалась перед нами — и потемки наших душ тут же откликнулись, завибрировали в ответ.
Эта вибрация постепенно, год за годом, овладевала большинством. Тем большинством, которое, собственно, и есть русский народ. На краю надвигающейся пропасти мы очнулись — и стали хвататься за всё, что могло спасти. Для одних это была свобода слова, для других — деньги, для третьих — религия, для четвертых — политика. Но всё началось с тревоги, с ее тонких вибраций.
Каждый из нас, тревожась, самим этим фактом доказывал, что он — часть некоей биологической субстанции, которая безусловно ощущает свою общность. Эта субстанция, такая, на первый взгляд, разнородная, оказывается, совершенно одинаково воспринимает сигнал бедствия. Значит, в своей глубине она едина.
Вот вам и еще один этнообразующий фактор, господа «гумилевцы». Запишите меня в ваши ряды!
 
КАЧКА
 
На подъеме кипящего вала
Наш кораблик вовсю завилял –
И команда, трясясь, наблюдала,
Как мотал рулевого штурвал.
 
Только сменщик не вынес напряга,
Прекословья души и ума.
Но не сделал и полного шага,
Как под ним загуляла корма.
 
Ухватясь не за руль, а за стопку,
Он поник и наморщил чело...
А кораблик швыряло, как пробку,
И на острые рифы несло.
 
Но на миг усмехнулась фортуна –
Вдруг застыли седые валы
И презрительный голос Нептуна
Рявкнул яростно: — Ну и козлы!
 
Заменить рулевого нетрудно,
Да еще на таком вираже...
Только как вы удержите судно,
Раз от качки трясетесь уже?
 
Это стихотворение посвящено ГКЧПистам — пьяным русским дурачкам, на мгновение поверившим, что они способны «навести порядок» в трещащей по швам империи. Лично я испытал чувство глубокого презрения, увидев на экране телевизора этих недоделанных пиночетов. А отец моего приятеля, близко знавший комсомольского алкаша Янаева, повалился на свой ярославский диван, задрыгал ногами и дико захохотал:
– Это Генка-то Янаев — путчист? Держите меня семеро!
Руки, берущие власть, не должны дрожать. Для русского человека это — аксиома.
 
ОКТЯБРЬ. КОНЕЦ МИФА
 
Зря ты старалась, Европа-старуха...
Видишь — экраны твои задымив,
Сумрачным символом русского духа
В небо уперся обугленный миф.
 
Мифу конец, и конец суесловью –
Пушки палят, и на тот же алтарь
Той же рукою, забрызганной кровью,
Новую жертву кладет Государь.
 
Каждый, кто увидел однажды на экране телевизора (или, тем более, воочию) обугленный остов здания российского парламента, записал на своей подкорке: этой страной правил, правит и будет править Государь, думская говорильня для русских — всего лишь игрушка, ширма для отвода глаз. Миф о том, что России подходит демократия европейского образца, обуглился на глазах у всего мира.
Я скорбел о погибших. И в то же время отдавал себе отчет в том, что смута кончилась —
и к власти в стране, наконец-то, пришел Государь. Да, жестокий. Да, недалекий. Да, корыстолюбивый. И при всем том — обладающий реальной властью и, следовательно, способный хоть какое-то дело довести до конца.
Жертва, положенная Ельциным в октябре 1993 года на алтарь российской государственности, еще долго будет дымиться в русской памяти. Но кто знает, что случилось бы с моей многострадальной родиной, победи тогда Руцкой с Хасбулатовым...
 
БАТЮШКА
 
Триптих
 
I
 
Заштатный поп подсел ко мне –
И мы с ним набрались,
Как говорят в моей стране,
До положенья риз.

Он объяснил мне горячо,
Что жизнь профукал зря,
И горько плакался в плечо,
Владыку матеря.
 
А я старался, что есть сил,
Чтоб не плутала речь.
«Куды же бечь? — я говорил, —
Куды же, отче, бечь?
 
На свете нет других Россий
И кратки наши дни.
Коль не по нраву Алексий —
К Виталию рвани!»
 
Он всуе вспомнил Божью Мать –
И мы в который раз
Друг друга стали целовать,
Как принято у нас.
 
II
 
По вечерам, гуляя на реке,
Его встречаю... С матушкой на пару,
Сухой, как палка, с палкою в руке
Порывисто шагает по бульвару.
 
Поцеловав, свершает скорый суд:
– Ну, что, стервец, дорвался до корыта?
Забыл Писанье: в рай не попадут
Те, кто сегодня ест и пьет досыта.
 
На исповедь не ходишь, мать твою...
И в храме не был, почитай, полгода.
Возьму однажды — и лицо набью,
Чтоб вспоминал, какого ты прихода!
 
Я слушаю, лукавый Божий раб,
И выступаю с критикой ответно:
– Святой отец, я грешен, ибо слаб,
Но и в тебе смиренья не заметно...
 
– Есть грех такой! — кивает головой
И озаряет светлою улыбкой
И этот миг, и тощий образ свой,
И дух мой, нераскаянный и зыбкий.
 
И мы стоим над медленной рекой,
Озарены мгновением привета,
И молча смотрим, как в земной покой
Нисходит чудо гаснущего света...
 
III
 
– Живи, терпя! — он сказал себе,
Но болью затмило свет.
За что эта кара в его судьбе?
Ответа доселе нет.
 
Когда эта боль перешла за грань,
Его усыпил наркоз.
Живот распороли. Полезла дрянь,
Которую черт занес.
 
А он увидал золотистый свет
И медленный коридор.
На грани грядущих и прошлых лет
Услышал негромкий спор.
 
Чьи речи прорезались сквозь наркоз?
Кто спорил о нем? Бог весть...
Он ясно расслышал один вопрос:
– Быть может, оставим здесь?
 
И ясно расслышал один ответ
Из морока своего.
Сквозь стены властно пробилось:
– Нет! Там молятся за него!
 
И тихо пополз коридор назад,
Померк золотистый свет.
Чьи руки спасли его? Чей догляд?
Ответа доселе нет.
 
Страдая и радуясь, он живет,
У смерти молитвой взят.
Суровою ниткой зашит живот –
И швы день и ночь кричат:
 
– Другие не встанут, но ты — восстань!
Знать правду дано тебе.
Ты — нужен. И даже уйдя за грань,
Не волен в своей судьбе.
 
Пусть даже всего для одной души
Ты нужен, — живи, терпя!
Так велено свыше. Иди. Служи.
Здесь молятся за тебя.
 
Я человек не церковный, но в 90-е годы, совсем неожиданно для себя, приблизился к Церкви. И храм помогал восстанавливать, и свечами торговал, и крещение народа в Волге организовывал. Даже в число учредителей церковной общины вошел. Само собою, подружился с несколькими «попами». Колоритные люди! Умные, деятельные, с обязательной хитринкой, многие — с непростой судьбой. Один прежде шофером был в коммерческой фирме, другой лекции по научному атеизму читал, третий в «Памяти» пребывал... Все ныне батюшками стали, паству окормляют.
Портрет одного из них я и попытался нарисовать в своем «триптихе». Всё в этих строчках правда — и обстоятельства нашей встречи с о. Николаем, и подробности наших взаимоотношений, и рассказ о его клинической смерти от гнойного перитонита. Еле тогда откачали его — но жив святой отец и по сию пору. Служит в Ярославле, в храме Владимирской Божией Матери.
 
РУКА ВОСТОКА
 
Треснул купол земного пространства,
Предвещая грядущий конец, —
И в разлом христианского царства
Молча глянул языческий жрец.
 
Осмотрелся средь шума и срама –
И костлявой рукою своей
Втиснул плиты восточного храма
Между северных ярких церквей.
 
В чуждом мире, как в дикой пустыне,
Помаячив, исчезла рука.
Щель закрылась. К восточной святыне
Заструилась людская река.
 
И течет она долгие годы...
Иногда отворяется щель,
Смотрит жрец, как чужие народы
Опускаются в темный туннель,
 
Как безмолвно выходят наружу,
Приобщенные к смерти самой...
И нисходит покой в его душу,
Отягченную вечною тьмой.
 
Сотням миллионов моих сограждан хотя бы раз в жизни довелось исполнить этот странный языческий обряд: встать в очередь, медленно подойти к зиккурату, спуститься вниз, под его плиты, в благоговейном молчании обойти мумию — и, поднявшись по ступеням, выйти на поверхность...
Смысла этого ритуального действа, судя по всему, не понимал никто из принимавших в нем участие, — не понимаю до сих пор и я. Ясно, что обряд этот древнее и коммунизма, и православия; ясно, что все, посещавшие мавзолей Ленина, уподоблялись Одиссею, спускавшемуся в царство мертвых; ясно, что люди, воссоздавшие этот ритуал в ХХ веке от рождества Христова в самом сердце православной державы, руководствовались не столько сиюминутной идеей, сколько императивом некоего архетипа... Ясно только это — и не более.
Надо надеяться, что исследования будущих историков и психологов прольют свет на подлинное содержание мрачного ритуала. Я же, сам несколько раз совершавший его, в своем стихотворении только попытался передать свой мистический ужас перед волей далекого жреца, разорвавшего тонкую пленку времени и заставившего моих современников исполнять понятный лишь ему одному магический обряд...

 

ТАЙНА ВОЖДЯ

За светлой маской исповедника
Лютует мрак степных кровей.
– О, дщерь моя! Роди наследника! –
И раздвигает ноги ей.
 
– Пусть вечный космос станет временным,
Пусть древний хаос в мир придет,
Пусть внук далекий станет демоном –
И отомстит за наш народ!

Это стихотворение навеяно просочившимися в печать сведениями о происхождении Владимира Ульянова (Ленина). Писательница Мариэтта Шагинян, а вслед за ней Владимир Солоухин раскопали в астраханских архивах любопытный факт из жизни предков «вождя мирового пролетариата». Оказывается, дед Ленина, Николай Ульянов, калмык по национальности, в довольно зрелые уже годы взял в жены собственную 19-летнюю дочь, забрав ее из семьи купца Моисеева, где она с детских лет жила в услужении.
Законы империи запрещали кровосмешение, но ушлый калмык уговорил другого калмыка, Алексея Смирнова — и тот удочерил дочь соплеменника, дав ей свое отчество, свою фамилию, а заодно уж и новое имя. Теперь «Анну Алексеевну Смирнову» (а на самом деле — Александру Николаевну Ульянову) мог спокойно взять в жены ее собственный отец, когда-то сам сдавший ее в рабское состояние.
Тятя с дочуркой прижили четверых детей — Васю, Машу, Федосью и Илью, причем Илью жизнелюбивый калмык сотворил в возрасте 67 лет. Рецессивные гены тут же дали о себе знать даже внешне: отец будущего вождя рано облысел, картавил, внезапно и резко хохотал — и все эти черты (да только ли эти?) унаследовал внук калмыка, Владимир Ильич...
Меня в этой истории заинтересовал, впрочем, не столько матримониальный, сколько метаисторический ее аспект. Подумать только: в христианской империи крещеный инородец спит с собственной дочерью — и через поколение в этом роду появляется на свет сущий демон в человеческом образе, ненавидящий христианство и люто сокрушающий, после своего восхождения на имперский престол, весь православный космос. Космос, казавшийся русским людям вечным...
Я обратился к истории калмыков, единственного народа в Европе, официально исповедующего буддизм, потомков вольных ойратов... И подумал: так ведь обращены-то
в православие они были, наверняка, не по доброй воле. С чего им было любить русского Бога? Они, конечно, ходили в церковь, крестили лбы, исповедовались. Но...
 
ОТМЩЕНИЕ
 
Когда цвела родная грязь
Семью цветами рая,
На тонкий запах сволоклась
Вся сволочь мировая.
 
Была огромной эта рать –
Топтать и рвать готовных,
И не смогли ей помешать
Ни сторож, ни садовник.
 
Летели шапки георгин,
Головки роз прелестных...
Но тут опомнился один
Разбойничек из местных.
 
И порешил по одному
Зачинщиков налета,
А остальных упек в тюрьму,
В сугробы и болота.
 
И сам погиб в расцвете сил,
Убитый негодяем...
Зачем он это совершил?
Теперь уж не узнаем.
 
Никто не вспомнит ничего
Про схватки роковые.
Но на могиле у него –
Всегда цветы живые.
 
Зло подчас побеждается не Добром, а еще большим злом. Тут, как считают некоторые, одна из загадок нашего бытия, усмешка Мефистофеля над бедной Землей.
Я так не думаю. Я склонен полагать, что Мефистофель — всего лишь слепое орудие в руках Бога. Творя высшее Добро, сам дьявол об этом сплошь и рядом не догадывается.
«Отмщение» — иллюстрация этой идеи применительно к сталинским временам. Никакой особенной любви к герою стихотворения, кремлевскому горцу, я никогда не испытывал — но ощущение некоей Высшей Справедливости, творимой кровавыми руками Ежова и Берии, до сих пор живо в моей душе.
«Аз воздам, — говорит Господь человеку. — Я отомщу за твои мучения, за твои страдания. Я, а не ты. А как воздам, чьими руками — это дело Моё, и только Моё».

 

СИРИН

В бедном краю средь мышиных равнин
Жду луноокую птицу Сирин.
В темном столетье не видно ни зги.
Вот она, вот она чертит круги!
 
Вот она мчит над холмами знамен,
Вот огибает поверженный трон.
Села поодаль — и с той стороны
Глянули вдруг две зеленых луны.
 
Что ты тут делаешь, птица Сирин?
Лучше б летала меж диких маслин,
Или дремала на римском холме...
Что ты тут делаешь, в горе и тьме?
 
Слышу в ответ сквозь печальную мглу
Хохот веков: «Улу-ла-а!.. Улу-лу-у!..»
Эхо смолкает. Как смутные сны,
Медленно гаснут две круглых луны.
 
Годы проходят. Не видно ни зги.
Мыши кишат — не поставить ноги!
Тлеют знамена, и выход один:
Ждать луноокую птицу Сирин.
 
Прянет навстречу из бездны времен,
Сядет неслышно на брошенный трон
И забубнит: «Улу-лу-у!.. Улу-ла-а!..»
И над равниной раскинет крыла...

«Улула», — так называли сову древние латиняне. Попробуйте несколько раз произнести это имя — и вы более или менее точно воспроизведете голос птицы, бормочущей свое имя с высоты каждого из семи холмов великого Рима. «Сирин» (с ударением на последнем слоге) — церковно-славянское имя этого удивительного существа.
Слетев с римского холма и на мгновение опахнув своим крылом древнерусскую литературу (Див, что кличет земле незнаемой со страниц «Слова о полку Игореве» — это филин), мудрая птица пригрезилась Александру Блоку. В дневниках он писал: «Победоносцев бесшумно, как сова, садится на краешек императорского трона», а затем в поэме «Возмездие» нарисовал угрюмую картину времени, прожитого Россией в тени огромных совиных крыл «колдуна» (на самом деле — умнейшего государственного мужа России).
Скоро век, как императорский трон повержен в прах; русские знамена, взметнувшиеся было над Берлином, свалены ныне в груды высотой с римские холмы, — но над ними, неслышно перелетев из тьмы века минувшего во тьму века наступившего, по-прежнему кружит луноокая птица русской государственности. Стаи мышей вольно пасутся сегодня на равнинах моей отчизны, поэтому птице голодать не приходится. Обернувшись на миг Владимиром Путиным, она проглотила парочку отожравшихся на дармовых харчах грызунов — и вновь пропала. Улетела в бездну времен? Или просто смежила на миг свои зеленые фосфорические глаза? Поживем — увидим...
Наступят ли вновь на русской равнине благословенные времена, вроде тех, которые Александр Блок заклеймил как «глухие»? Раскинет ли над Россией крыла птица Сирин?
Об этом я и размышляю в своем стихотворении.

СОГЛЯДАТАЙ

Стыдливыми были объятья
И робким — монарший запал,
Поскольку свидетель зачатья
У брачного ложа стоял.
 
Следил он за каждым движеньем
Любовной игры и борьбы...
И стал с той поры наважденьем
Убийственной нашей судьбы.
 
Незримым остаться пытаясь
В тени естества своего,
Он хочет, чтоб не было таинств
И не было тайн от него.
 
Еще и не ведаем сами,
Что сделать намерены мы, –
А он уже дышит над нами,
А он уже смотрит из тьмы!
 
Факт русской истории — желая произвести на свет наследника, император Николай II совокуплялся с императрицей Александрой при свидетеле, шарлатане и шпионе Низьере Вашоле из Лиона. Наследник в результате так и не появился, а авантюрист, выдававший себя за врача и медиума, укатил, изрядно обогатившись, в прекрасную Францию.
Бог бы с ним, с проходимцем…но есть в этой истории и свой, скажем так, потаенный смысл. Совсем неспроста оно, это пристальное, из века в век не слабеющее внимание чужестранцев к самому сокровенному у нас, совсем не случайны эти глаза соглядатая, горящие во тьме над Россией.
Чего они ждут? Что мы родим Антихриста?
 
ГЕРМАНИЯ
 
Диптих
 
I.
 
Что мне привиделось? Дым до небес,
Взорванный танк за горящею хатой,
Гете со шмайссером наперевес
И Достоевский с последней гранатой.
Что мне послышалось? Крики вдали,
Плач матерей, безутешный, как вьюга,
И шепоток, словно из-под земли:
– Что же вы стали? Убейте друг друга!
 
II.
 
Германия, и ты побеждена!
Низринут дух такого государства!
Куда ни глянь, везде торчит она –
Звезда наживы, злобы и коварства.
Евгений Дюринг проклят навсегда,
У молодых Америка в почете.
Куда ни глянь, везде торчит звезда –
В огне реклам и в тихом доме Гете.
Из всех витрин хохочет Агасфер.
И лишь в углу, у винного подвала,
Мне шепчет пьяный в дым миллионер,
Что та звезда не всех еще подмяла...
 
Помню, как остолбенел я, увидев в 1988 году в доме-музее Гете, во Франкфурте-на Майне, горельефную пятиконечную звезду на стене. К тому времени я уже был «подкован», знал, что классик мировой литературы был деятельным членом масонской ложи. Но одно дело — прочесть об этом в самиздатовских книжках, и совсем другое — подняться по скрипучим лестницам на второй этаж родного дома великого поэта, пройтись по комнатам, и вдруг, подняв глаза, увидеть на стене, рядом с бюстом классика времен его работы над «Ифигенией в Тавриде», зловещий знак, подмявший под себя 70 лет тому назад мою несчастную родину.
Я смотрел на звезду Соломона — и не мог оторвать от нее взгляда. Так значит, эта тварь победила и Германию?
У русского человека есть масса личных поводов для размышлений о немцах. Чаще всего это поводы печальные. Один из моих дедов встретился с представителями этой нации в ноябре 1914 года под Лодзью, где армия Самсонова схлестнулась с войсками Людендорфа, попал в плен — и вернулся в родную деревню только через три года. Мои родители в детском возрасте пережили ужасы второй мировой войны, бомбежку Рыбинска. И только мое поколение, слава Богу, не сталкивалось с немцами на поле боя. Несколько раз побывав с молодежными группами в Германии в 80-х годах, я убедился в том, что у молодых русских уже нет той инстинктивной неприязни к немцам, которая была у наших отцов и дедов. Нет ее и у меня. Осталось только жгучее желание понять, почему дважды за минувший век русские и немцы убивали друг друга миллионами и кто нашептал двум великим народам идеи вечной вражды.
 
МОЛЬБА
 
У твоего порога –
Свирепая резня...
Родная, ради Бога,
Не тщися их разнять.
У них иные нравы,
У них иной закон –
Жестокий и кровавый...
И да свершится он!
 
«Двое дерутся, третий не мешай», — гласит русская пословица. Всякий раз, когда моя Родина, не соразмерив сил, вмешивается в сраженья чужих пауков и, в итоге, в очередной раз платит за это кровью своих сыновей, я испытываю сильнейшее желание сказать ей: оставь, не лезь! Займись своими проблемами — вон их у тебя сколько...
Сегодня, правда, желания защищать справедливость за пределами своих границ у России поубавилось. Неудивительно: страна обескровлена криминальным режимом. Что ж, нет худа без добра. Одно тревожит: а если снова силенок поднакопим — снова полезем в чужие драки?
 
ГОРОШИНА
 
Вот он, новый пророк,
О котором не знает Европа:
На разбухший горох
Он наводит зрачок микроскопа.
 
Он библейский дурман
С пионерских ногтей отрицает,
Но глядит на экран –
Там росток над горохом мерцает!

Вновь глядит на горох:
На росток никакого намека...
Не иначе, как Бог
О грядущем глаголет до срока.
 
Но ведь Бога же нет!
Он об этом доподлинно знает!
И, схватив табурет,
С тихим воплем в экран запускает.
 
Сгинь, мерцающий свет!
Только тьма в этом мире нетленна!
Тебя нет! Тебя нет! –
Шепчет он, преклоняя колена.
 
Но разбиты уже
Сатанинского века химеры.
И в дремучей душе
Прорастает горошина веры.
 
К вере приходят по-разному. Герой моего стихотворения, ученый-биолог советских времен, встретился во время одного из своих экспериментов с т.н. «эффектом супругов Кирлиан» — направив электронный микроскоп на пространство над разбухшей горошиной, увидел вместо «пустоты» зыбкий абрис будущего растения. Поняв, что испепеленное марксистско-ленинской критикой «предопределение» реально существует, он поверил в Бога.
Историю эту мне рассказал мой приятель, а тому — сам ученый. Его имя — Фатей Шипунов.
 
ЛЕБЕДИ
 
Гордый лебедь скользил по воде
И глядел на свое отраженье.
Этой гордости и красоте
Я решил ниспослать искушенье.
 
Тихо к берегу плыл моему
Белый баловень щедрой столицы.
Крошку хлеба я кинул ему...
Что осталось от царственной птицы!
 
Шею выгнув, шипя как змея,
Мокрый хлеб он глотал суетливо.
Небольшая подачка моя
Всю красу уничтожила живо.
 
Россыпь крошек я бросил, дразня, –
И, подплыв, налетели другие...
И мгновенно пронзило меня:
Неужели мы тоже такие?

Эту мысль я поныне таю:
Неужели, как лебеди эти,
Забываем мы гордость свою
Для того, чтобы выжить на свете?
 
Дитя своего века, я долго разрывался между правдой социал-дарвинизма и верой в Бога, покуда не совместил их в своей душе. Сегодня на поставленный перед самим собою вопрос я отвечаю так: да, мы «тоже такие», но это не вся правда. Вся правда в том, что
мы — не только такие. Мы, люди, можем быть и красивы, и горды, и царственны.
Помочь нам пореже становиться пернатыми ящерами, дерущимися за крошку хлеба, могло бы наше верное отражение — в литературе, музыке, живописи, кино...
К сожалению, мы и здесь похожи на лебедей из этого стихотворения — и предпочитаем смотреть на себя не в момент схватки за намокшую корку, а тогда, когда мы спокойны, горды и красивы. Проще говоря, мы не желаем знать всей правды о себе, предпочитая верить в «нас возвышающий обман».
Но тьма низких истин никуда не исчезает. И дьявол, посылающий нам искушения, ежедневно видит нас «тоже такими». Я думаю, при этом его пронзает мысль: вот и я такой же, как эти люди, и я отпал от Господа, чтобы выжить в мироздании. Ну, вот, я жив — и что? Разве я счастлив?
 
 
ГРОЗА СУДЬБЫ
 
Грозу судьбы пережидая,
Сидишь ты, скорчась. Темный страх
Не даст тебе увидеть рая,
Оставит в скорченных мирах.
 
Но если ступишь одиноко
На громовой, слепящий путь –
Уйти сумеешь недалеко.
Грозу судьбы — не обмануть!
 
У каждого из нас она своя, гроза судьбы. И каждый страшится ее темных туч, ее зловещих сполохов. Даже тот, кто не верит ни в Бога, ни в черта, не боится ни ножа, ни пули, — даже он трясется, услышав близкие раскаты. Ибо знает: это гремит Фатум, это говорит Рок.
Но свободу человеческой воли Господь тоже не отменял. Поэтому ты волен отсидеться в укрытии, которое предоставляет тебе та же судьба. Да, ты не узришь рая, но взамен получишь жизнь. Жизнь в скорчившемся мире твоей души. Ты волен выбрать ее.
Всё это, впрочем, общеизвестно. Своим стихотворением я хотел только подчеркнуть один нюанс. Человек, который выбирает громовой и слепящий путь к раю, обязан четко представлять себе, чем он заплатит за этот выбор. Только жизнью. Другой цены Господь не установил.
 
ДРОЖЬ РОЗЫ
 
Ты розу целуешь, вставая
Со смятого ложа любви –
И роза дрожит, как живая,
Ловя поцелуи твои.
Трепещут земные мгновенья...
И ты никогда не поймешь,
Что это не дрожь наслажденья –
Священная смертная дрожь.
 
Не хочу ли я сказать, что весь так называемый трепет земной жизни — это всего лишь предсмертные конвульсии? Можно понять и так эти строки...
В самом деле, наше рождение может быть истолковано как срезывание Богом «одной из роз» с незримого куста возможных рождений. Каждый рожденный срезан — и благоухает в стакане земного быта, в спальне Бога, на прикроватной тумбочке. Владыке мира нравится смотреть, как мы пламенеем, как ждем его поцелуев, как неумолимо, день за днем и час за часом, сникаем, теряя лепестки...
Самые хитрые из нас умеют засушить свою красоту. Но Бог потому и Бог, что не удовлетворяется стихами, картинами и описаниями минувших подвигов. Ему подавай всё вживую — плоть, кровь, пот, слезы... И срезанные розы, дрожа, ловят его поцелуи.
Тот, кто живет с мыслью о том, что он однажды умрет, воспринимает мгновения земной жизни по особому — как священный предсмертный трепет. Правда, редкая роза думает об этом, понимает это. Она горит, она наслаждается жизнью, она пьет живительную влагу всей открытой раной своей души. А потом — засыхает...

ГОМУНКУЛУСАМ

Вам будет указано место,
Согласно ранжиру и полу.
Вы сможете жить интересно –
Работать и пить кока-колу.
 
В парламенте многопалатном
Вы станете прыгать, как дети...
И только одно запретят вам –
Знать, кто вы на этой планете.
 
Все чаще ты встречаешься с ними — ничего не читающими, кроме журнала «Космополитен», ни о чем подолгу не размышляющими, любящими футбольные матчи и телевизионные шоу, потягивающими то пивко, то сигаретку... Давным-давно привыкнув откровенно презирать эту урбанистическую чернь, однажды ты усомнишься в своей правоте: а вдруг да этот тупой взгляд и жующие челюсти — всего лишь маска, за которой скрывается тонкая, ранимая, страдающая душа?
И сблизишься с одним из них. И в ужасе отшатнешься: перед тобой — гомункулус! Существо, сделанное кем-то — то ли улицей, то ли телевизором, то ли «Космополитеном». Духовное быдло без проблесков интеллектуальной самостоятельности.
Их всё больше на земле. И тем ответственнее твоя задача — сохранить, живя бок о бок с ними, свою живую душу. Ни в чем не уподобиться им. Всегда помнить о том, кто ты такой и кто твой Создатель.

* * *

Гром ли расколет лазурную чашу покоя,
Ливень ли хлынет на пажити ваши сухие,
Вихорь ли злой дерева затрясет, как рукою, —
Ведайте, близкие: это не я, а другие.
 
Если ж случится идти вам вечернею тропкой
В роще осенней — и дерево скрипнет без ветра,
Или же дождик закапает, редкий и робкий, –
Знайте: я рядом... И весть подаю с того света.
 
Когда-нибудь каждый человек ощутит себя суверенным Божьим созданием — и начнет вглядываться в себя. Сегодня этим занимаются только поэты и философы, но я верю, что наступят иные времена. Я верю, что «хомо рефлектирующий» постепенно оттеснит дебила, не ведающего мучительных сомнений, за пределы звания Человека, а науку самокопания начнут преподавать в школах.
Свое собственное, более или менее верное, отражение в зеркале судьбы я увидел, только перешагнув за порог тридцатилетия. Тогда и было написано это стихотворение. Приговор, отраженный в этих строчках, считаю верным и по сию пору, спустя пятнадцать лет. Быть может, вердикт излишне категоричен, — но я, вынося его, стремился прежде всего к справедливости.
 
ПЫЛЬ ЗЕМЛИ
 
Струится свет из звездного ковша,
Летящий мир незримо омывая.
Пылит Земля. Грустит моя душа
О чистоте неведомого рая.
 
Но здесь мой дом. Вращаясь и пыля,
Я должен жить в летящем мире этом.
Я должен жить в пыли твоей, Земля,
Хоть вся душа омыта звездным светом!

Если все время глядеть только себе под ноги — неба не увидишь. А оно, тем не менее, есть. Оттого, что мы тут, на Земле, совершаем революции, ведем войны и бьемся в ежедневном поиске куска хлеба, великий Космос не перестает существовать.

В этом стихотворении я попытался взглянуть на человека как бы из космической дали, сквозь мерцающий ореол звездных туманностей. Вон там, в углу Вселенной, горит во тьме звездочка. Рядом с ней летят, вращаясь, шары ее планет. На одном из них живешь ты — мыслящая пылинка. Ты не хочешь участвовать ни в войнах, ни в революциях, ты хочешь, сидя на своем теплом шаре, вечно смотреть вверх — на шарниры мерцающего во тьме механизма бытия. Изумляться прочности этой машины. Грустить о неведомых мирах...

2002–2011

 

 

 

ПАРУС


ПАРУС

Гл. редактор журнала ПАРУС

Ирина Гречаник

WEB-редактор Вячеслав Румянцев