Василий КИЛЯКОВ |
|
2011 г. |
ЖУРНАЛ ЛЮБИТЕЛЕЙ РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ |
О проекте Редсовет:Вячеслав Лютый, "ПАРУС""МОЛОКО""РУССКАЯ ЖИЗНЬ"СЛАВЯНСТВОРОМАН-ГАЗЕТА"ПОЛДЕНЬ""ПОДЪЕМ""БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"ЖУРНАЛ "СЛОВО""ВЕСТНИК МСПС""ПОДВИГ""СИБИРСКИЕ ОГНИ"ГАЗДАНОВПЛАТОНОВФЛОРЕНСКИЙНАУКА |
Василий КИЛЯКОВНесгибаемый КаюмовРассказ В пустом доме под Бамутом — казарма войск. Дом как сбит из камней, из того особенного цемента, секрет которого знают только кавказцы, весь cоставлен из крупной мозаики самородных голышей, разнокалиберных и разноцветных. Дохлая чинара во дворе нависает, как библейская смоква, над скрипучими воротами; изредка взвизгивает, отворяясь, дверь — и в ее проеме взору дневального предстают дорожная насыпь и кавказский пейзаж с клочком неба. Но сначала глаза солдата натыкаются на дурацкую табличку «Добро пожаловать в ад!». Марату Каюмову, служилому срочнику, хочется плюнуть в эту табличку: пугают, собаки. Но отсюда разве доплюнешь, да и сил нет. Марата клонит в сон, он дневалит «на тумбочке» уже три наряда подряд, это три ночи без сна. «Тумбочка» — не тумбочка, а квадрат вакуумной резины сантиметров в пять толщиной, издали похожий на черный огромный каблук: типично армейское гениальное изобретение, задуманное специально для стояния на нем столбом. Чтобы не заснуть, Марат ловит мух; время от времени он проваливается в сон, черный как омут. Проходит несколько секунд — и он подхватывается, встряхивается и бежит к рукомойнику мочить голову. Оловянные, навыкате, глаза Каюмова красно воспалены, кости лица по-татарски крепки, во рту словно камень зажат. Каюмов убежден: всё это — и «тумбочка», и должность дневального — придуманы не для того, чтобы предупредить нападение на казарму и сберечь военнослужащих, а совсем для другого. Просто дежурному офицеру, лейтенанту Семенову, хочется, чтобы его дремоту на кушетке оберегал кто-то вроде денщика. — Смирно! — орет Каюмов, весь вкладываясь в этот крик и залупляя глаза. Потом он нарочно делает рожу как можно глупее и тупо пялится на соскакивающего с кушетки и на ходу застегивающегося лейтенанта. — Вольно, — машет полковник, входя. — Вольно! — как можно громче дублирует Каюмов. Наскоро послюнив глаза и похватав пятерней растрепанную шевелюру, Семенов делает три строевых шага навстречу полковнику. Тот дает отмашку: ему не нужен доклад строевика, ему всё надоело и всё утомило. Он, как и старослужащий Каюмов, просто тащит службу, которая вся — с головы до ног, вдоль и поперек — укладывается в одно крепкое матерное слово. Его-то и изрекает полковник, тем самым лишний раз подтверждая размышления Каюмова о службе да и вообще о жизни. «У, с-собаки, — думает Каюмов, глядя на офицеров. — Давали присягу народу служить — а сами из пушек по депутатам стреляли, давали присягу служить Союзу нерушимому республик свободных, а сами… Любую другую присягу примут, чтобы до пенсии дотянуть, с-собаки…» — Мне-то что, через полгода домой, — неожиданно для себя говорит он в спину Семенову. — А тебе вот, литёха, еще двадцать лет, как медному котелку… Лейтенант поворачивается, словно на шарнирах. — Что-о? Ты опять? Молчать!.. Каюмов тупо пялит глаза, но Семенов не сомневается: дневальный это сказал. Именно за такие вот выходки лейтенант и невзлюбил его. Если бы Марат молчал в тряпочку, литёха простил бы ему и спанье под койкой в каптерке среди бела дня, и ремень на яйцах, и неуставные каблуки, и много чего еще: Каюмов на выдумки горазд. С неделю назад он поймал чеченского мальца-сопляка, притащил его с улицы в казарму, засунул за ремень столовый нож и поставил вместо себя на «тумбочку». — Будут кричать «Смирно!» — ногу поднимай, — велел он пацану. Чумазый мальчонка светился от счастья, сам кричал «Смирна!» и тянул ногу что есть силы. Вся рота хохотала, а Каюмов сказал при этом что-то такое, за что Семенов тут же влепил ему пять нарядов на «тумбочку». Сейчас Марат еле дотягивает третий. Но его никому не жалко — ни Семенову, ни полковнику, ни майору Канюке: они знают, что Каюмов несгибаемый, выдержит. Не то, что младший сержант Елдаков, вот за этим нужно приглядывать. Ходит он последнюю неделю, словно в уксусе моченный — только что на его глазах подорвался сослуживец-минер. Все офицеры сразу же стали к Елдакову внимательны и предупредительны, особенно майор Канюка. А вот и сам майор: вбегает, запнувшись за мокрую тряпку у порога — и сразу, даже не глянув на Каюмова, летит в дежурную. Через мгновение оттуда высовывается злобная рожа лейтенанта. — Быстро нашел Елдакова, — угрожающим шепотом цедит он дневальному, как раз в этот момент провалившемуся в бездну сна. — Быстро, понял? — Елдакова к дежурному! К дежурному Елду! — орут на улице: приказ сдублирован в открытое окно. — Каюмов! — опять высовывается разъяренный Семенов. — Если через секунду тут не будет Елдакова... А ну, пчелкой за ним! — С-садушу собаку, шайтан, — шепчет вынырнувший из черного омута Каюмов. Он жует губами, лениво ловит муху, отрывает ей крылья и пускает ползти по советскому еще плакату, прямо по надписи «Слава СССР — оплоту мира народов!». Поглазев на муху с минуту, он с силой бьет по ней пилоткой, как хлопушкой, потом бежит мочить голову — и только потом, не торопясь, выходит на улицу. Через пять минут оба они, Каюмов и Елдаков, появляются в казарме. Елдаков — полная противоположность Каюмову: среднего роста, замкнутый и исполнительный, он то и дело заправляет хэ-бэ под ремень, ходит взад и вперед, покусывая губы. — Переживаешь? — участливо заглядывает ему в лицо Каюмов. Елдаков вздыхает и продолжает дефилировать перед дверью. — Переживаешь ведь, я вижу... — Отстань, отвяжись! Марат пожимает плечами, берет в руки штык-нож и начинает скоблить стенд, пытаясь очистить его от грязных пятен, бывших когда-то мухами. Елдаков, наконец, собирается с духом и стучится в дежурку.
— Товарищ полковник, разрешите войти… разрешите обратиться... В дежурке тепло, дымно от хорошего табака, и это почти домашнее тепло сразу охватывает Елдакова, погружает его в покой и истому. Он прикрывает за собой дверь, оставляя за ней Каюмова. Здесь, в дежурке, всё по-другому. — Входи, сынок, садись… Полковник спокоен и добр, как море в штиль. Чем-то он напоминает одного хорошего актера в старом советском фильме. Глаза у него бело-серые, цвета распущенной синьки, глаза усталого человека с лучиками морщин около них. — Ну, расскажи, сынок, как было дело. Ну, там, на минном поле… Как подорвался твой друг? Он ведь друг тебе был? — Дьяченко? Земляк... От участия и доброты полковника у Елдакова вдруг вышибает слезу. — Вот как! Ну, тем более — земляк. Полковник с чувством смакует сигарету, скашивает глаза на майора Канюку. — Да ты не бойся, расскажи нам… А то у нас тут некоторые... сомнения. Лейтенант Семенов выразительно зевает и играет стрелочкой на брюках. — Как погиб-то? Да нечаянно он… Не виноват он! Во рту у Елдакова пересыхает, слова, как холостые патроны в костре, рвутся сухо и споро. — Не виноват, не сам он. Был ведь приказ снять мины. Мы и доложили вот товарищу майору, что ус на красной метке, вот-вот рванет, бегом бежали. Надо было кошку кидать, взрывать. А товарищ майор нам говорит: вам, говорит, засранцы, не вино пить, а только говно через тряпочку сосать. А мы ведь и не пили! А он такие слова... — Да ты садись, садись, голубец, в ногах правды нет, — останавливает его полковник. — А мы сейчас чайку подмолодим... Разговор у нас, знать, долгий будет... Стол в дежурке накрыт зеленой в клетку клеенкой — прямо как дома у матери Елдакова, в деревне Скопы. Клеенка порезана во многих местах, и это тоже так родимо, так знакомо. Лейтенант Семенов сидит, засыпая, на дрянном топчане с прорванным дерматином, ковыряет вату, тянет ее грязно-белую струю из матраца. На столе две крутые, как два голыша, картофелины, пробитые проволочником, корейский салат в целлофановом пакете; в стакане — чай, желтый, как моча. — Давай, давай, не робей, сынок, рассказывай всё как на духу… Майор Канюка плескает портвяшки себе в чай и, вскинув руку, выпивает до дна, потом начинает молча чистить вареную картошку. В дежурке тяжкое молчание и молочный туман. За поднесенный стакан портвейна Елдаков хватается, как за спасательный круг. От выпитого у него сразу теплеет на сердце, обостряется обоняние, и еще душистей, чудесней пахнет мылом от умывальника, — хотя запах этот смешивается с приторным духом от вчерашних возлияний офицеров, свежих на вид. Доверительные тона их разговора между собой становятся всё теплей, и о нем, Елдакове, они как будто забывают на время. На столе — портрет главкома, над дверями — висят бинтом рваные обои. Елдаков уже внаглую достает папиросу, а майор Канюка вдруг протягивает ему золотую, похожую на коробку для драгоценностей, пачку «Данхил», — сигаретка белоснежная, с золотым ободком. — Парень, — говорит майор, низко наклоняясь, но так, чтоб все слышали, — если ты будешь умнее, то каждый день будешь курить такие сигареты... Так, значит, вы с Дьяченко не пили? И минные поля рядом были? — Так точно, рядом... — Ну, вот и расскажи нам еще раз, как было дело, как эта «лягушка-шестидесятка» взорвалась. Только не молчи, младший сержант… — Ты же понимаешь, — в голосе полковника Елдаков вдруг слышит металлическую струну, — ты же понимаешь, что скоро приедут родители Дьяченко... Мать, понимаешь. Мать, слезы, сопли… А что мы ей скажем? Или вот так молчать будем? Кашель вдруг перехватывает дыхание Елдакова, он кашляет и испуганно глядит на майора. Он вдруг ясно понимает, чего от него ждут. Майор Канюка нервно поигрывает ногой, острой коленкой, и Елдакову становится зябко от этого покачивания, от безразличного храпа уснувшего на топчане Семенова, от умывальника в дежурке, равномерно, как метроном, роняющего каплю за каплей.. — Хорошо, — внезапно говорит Канюка, — тогда буду спрашивать я. Кто ходил снимать мину и кто видел, что она на красной метке? — Младший сержант Дьяченко. — Так, Дьяченко, очень хорошо. Значит, ты вместе с ним собирал мины на его участке, так? Нет, ты говори: так? Отвечай прямо! Полковник сидит в профиль к Елдакову. Он горбонос, кустистые брови сплошь седые. И вдруг Елдаков видит, как полковник подмигивает ему одним глазом. — Э-э-э…так точно, вместе, товарищ майор. — А когда вы вдвоем пришли ко мне, что спросил младший сержант Дьяченко и что я ответил? Ну? На пустой стол возвращаются стакан и бутылка. Появляется еще и коробка шоколадных конфет «Вишня». Лейтенант Семенов похрапывает ровно, и вдруг, повернувшись во сне, роняет пепельницу тяжелого синего стекла, она рассыпается со звоном. Елдаков пугается, вскакивает и лепечет: — Вы сказали, товарищ майор, что... Что не надо снимать, а мы сами... — Не-е, не спеши! Что он доложил? Куда пошел? Что? Отставить слезы, Елдаков! Что он мне тогда сказал? Что сказал мне Дьяченко? — Что снимать немножко опасно, что ус мины на метке... То есть… то есть, это вы сказали, что опасно... — Ну-ну, договаривай… — Что надо бросить «кошку»… — Молодец, воин! Что и требовалось доказать! Я сказал — бросить «кошку», а он? — А он сказал: ерунда, пошел и подорвался... — Отставить слезы, отставить, — похлопывает его по спине полковник. — Ну-ну, ведь ты же взрослый, умный воин, Елдаков, — он грустно и с пониманием кивает ему. — Мертвому не поможешь, а себе зачем же гадить, в одной упряжке идем... Кстати, матери извещение отправили? — с горчинкой в голосе, мгновенно заменившей струну, спрашивает он, обращаясь уже не к Елдакову, а куда-то мимо — то ли к майору Канюке, то ли к храпу лейтенанта. — Так точно, только ведь… Разнесло его так — места живого нет. Кость да волосы — похоронить нечего... —А сможешь ли ты, сынок, хватит ли у тебя мужества повторить всё это матери погибшего? Всё как на духу, как вот сейчас нам? А? Сынок? Елдаков кивает головой: да, он сможет. — Ну, иди отдыхай. Ты в наряде? Елдаков подхватывается и бежит к двери. — В отпуск пойдешь сержантом! — слышит он вслед. Ночью, лежа на столе в дежурке, майор Канюка долго и напряженно прислушивается к непонятным звукам: сквозь храп казармы доносится что-то: плеск не плеск, то ли ветер шумит, то ли вода течет в арыке, то ли собака скулит. Он встает со стола, не зажигая света, находит на полу бутылку с остатками портвейна, пьет, булькая горлом, потом выходит покурить. Весенний ветер, раздувший облака, шарит, ласкает голову, теплый, как руки санитарки. Звезды высыпали, что горох, и папироса кажется волшебно вкусной; и всё кругом — и ночь, и молчание, и непрерывное, без стрельбы безмолвие, — все отрадно... И не заснешь теперь, привык, чтоб хоть где-то хлопало-стреляло… Шумит вверху, в ветвях чинары. И вдруг опять — скулеж не скулеж, плеск не плеск... или все-таки вода? Майор пробирается между арыком и взорванной саклей с торчащей из развалин трубой, идет дальше — в удел, охраняемый караулом. Ни оклика, ни шороха: спят, черти... Ну и часовые, мать их... Хоть голыми руками бери! Майор движется всё осторожней, переходит на гусиный шаг: сейчас он напугает этих чмошников, заставит потрястись. Луна летит баскетбольным мячом в тучах, в облаках — то плотных, то реденьких, и вдруг вспыхивает в разрыве туч, и Канюка, склонившись, внезапно видит совсем рядом Елдакова. Тот сидит как-то боком, скукоженный, на корточках, и то ли песню поет вполслуха, то ли ноет. Майор прислушивается. — Прости, Сережа... Ради Бога, прости... Вся земля вокруг разворочена миной, они в пологой воронке. — Ты чего тут? Шаманишь, сучье вымя! — возвышает голос майор. — Беду хочешь накликать? Сто голов и якорь в жопу! Быстро в казарму! Я прихожу — ты уже спишь. Время пошло! Елдаков опрометью, придерживая полы шинели, рвет к казарме. Канюка бежит рядом с ним, потрясая пистолетом, приглушенно матерится. — Бежа-ать! Сука, скотина, баба, истерик! Бежать! Скажешь кому — пристрелю к чертовой матери, су-пи-ху-мля!.. Проснувшийся часовой с перепугу палит им вслед. С чеченской стороны взлетают одна за другой три сигнальные ракеты-звезды, и лишь спустя пару секунд оттуда доносятся друг за другом три хлопка, словно в ладоши. Трещат несколько выстрелов, окрестность оживает заснувшей было войной, луна вздрагивает, тускнеет и, словно от испуга, закатывается за тучи. Канюка впихивает Елдакова в двери казармы, бодрствующий лейтенант Семенов без слов пропускает его, кивает Канюке. Майор Канюка медленно прячет пистолет в кобуру, достает сигарету. Долго курит, глядя на темный горизонт, прорезываемый редкими вспышками ракет. Выстрелы стихают, люди на той и другой стороне хотят спать. Майор возвращается в дежурку мимо Семенова, плотно прикрывает за собой дверь. Лейтенант Семенов медленно, как по льду, подкрадывается к задремавшему на «тумбочке» дневальному Каюмову и отвешивает ему приличную затрещину. Никакого ответа. Семенов качает головой, вынимает из ящика тумбочки линейку и начинает с оттяжкой щелкать ею по ушам спящего, по бритому затылку: — Будешь спать? Будешь?! Каюмов отмахивается, как от пчелы, сон окончательно побеждает его, и он валится в проход, хватаясь за спинки кроватей. На четвереньках, ощупью он лезет на нижний ярус и опять валится, забывается мертвым сном. До подъема всего полтора часа, а завтра ему вновь заступать в наряд. И все утро до подъема младший сержант Елдаков слышит, как храпит Каюмов, мечется во сне и скрипит зубами: — Ш-шайтан, ссадусу собаку…
|
|
ПАРУС |
|
Гл. редактор журнала ПАРУСИрина ГречаникWEB-редактор Вячеслав Румянцев |