|
ДО РАЗГРОМА И ПОСЛЕ НЕГО
Как мог ты позабыть число?
Как мог ты ошибиться в счете?...
М.Цветаева
II
Не о злонамерениях и кознях неких тайных, никем никогда не виданных сил
речь. Как пытаются представить в подобных случаях иные публицисты, дабы
осмеять ту сложную тему русской литературы, о которой я говорю, тему,
нашедшую свое классическое воплощение в “Медном всаднике” А.Пушкина. Это
тема соотношения власти и личности, подавления одного человека другим, его
воли, его естества, его единственности и неповторимости, к каким ухищрениям
он прибегает ради достижения власти над себе подобным, над своим братом...
Тему, противоположную духовному единению людей, святым узам братства, или,
как говаривали казаки, товариства, при котором только и может быть свободное
развитие личности, при котором человек только и может оправдать свое высокое
предназначение.
Чего возжаждал Петр, прорубая окно в Европу? Запировать на просторе. Но ведь
это одно и то же по своей сути устремление, что и построить некое светлое,
беззаботное будущее, что в “коммуне остановка”... Не достижение совершенства
человека, его духовного расцвета, где человек является целью, его
действительной свободы, но не средством, а достижение какой-то конечной
цели, всего лишь удовлетворение желаний. Совсем иного, как помним, хотел
Евгений в “Медном всаднике”. Он хотел “себе доставить и независимость и
честь”, устроить “приют смиренный и простой”, хотел семьи и воспитания
ребят... Того же немногого, чего хотел и Григорий Мелехов, - свободно
работать на земле.
Но воля Петра с его державными планами сломила Евгения. Сломила, может быть,
потому, что он не тужил “ни о почитающей родине, ни о забытой старине”. То
есть уже был готов к тому, чтобы чья-то воля его поработала. И смятенный ум
его не устоял “против ужасных потрясений”, он уже “не разбирал дороги”, “к
себе домой не возвращался”... Точнее, вернулся к своему разрушенному ветхому
жилищу, занесенный на “пустынный остров” хладным трупом.
Так воля Петра, его державная вроде бы цель прорубания окна в Европу
обернулась безумием Евгения, его гибелью, разрушением его дома. “Медный
всадник”, как, кстати, и “Тихий Дон”, может быть одно из самых злободневных
произведений русской литературы сегодня. Злободневных потому, что мы не
отрешились от иллюзии достичь духовной гармонии не трудной работой души, а
некими путями наилегчайшими. И теперь, как уже совершенно ясно, ложными. Ну
тем же прорубанием окна в Европу. А теперь наоборот, прорубанием не только
окон, но и дверей из Европы. Вовсе не хочу сказать, что мы не нуждаемся во
взаимоотношениях с другими народами, что нам не следует думать о своем
будущем или изучать космос. Но эти цели не должны быть тоталитарными, все
поглощающими, должны служить человеку, а не губить его...
Страна, народ, как и отдельно взятая человеческая личность, цельная,
саморазвивающаяся духовная система, прорубание окон в которую разрушительно,
губительно, создает тот духовный сквозняк, при котором погибает душа... Ведь
это не что иное, как форма насилия. Не могут быть благотворными,
взаимообогащающимися отношения между народами, если они совершаются через
такой странный способ - прорубание окон... Честные люди, понятно, заходят в
дверь.
Делаю это отступление потому, что и в “Разгроме” А.Фадеева речь идет все о
том же - о насилии одного человека над другим, о страшной цене подавления
его воли, души, о нарушении экологии народной жизни все тем же старым
способом - прорубания окон, только в данном случае в светлое будущее...
Есть в тексте еще один таинственный образ, дополняющий мое убеждение.
Прибегну в объяснении его к оккультизму не столько из веры в его постулаты,
сколько из веры в то, что наша жизнь действительно переполнена тайнами, что
она сложнее и многообразнее всяких, даже вроде бы самых хитрых теорий.
Впрочем, теперь мы уже в этом, кажется, убедились.
Итак, зададимся вопросом: почему именно девятнадцать, а по счету Левинсона,
восемнадцать человек отряда вышло из окружения? Числа, как мы уже видели, не
могут не нести в произведениях художественных определенного смысла. А о том,
что число спасшихся бойцов имеет в романе определенное значение,
свидетельствует его разночтение: девятнадцать-восемнадцать.
Значение таинственного числа девятнадцать-восемнадцать можем найти, скажем,
в Девятнадцатом аркане “Курса энциклопедии оккультизма, читанном Г.О.М...
(СПб, 1912). Не буду рассказывать обо всех аспектах этого “аркана”, этого
таинства, но его иероглифом является, как говорится в этих лекциях, топор:
“Иероглиф аркана - топор, топор освобождения, прорубающий окно к свету в
крыше предшествующего аркана”. Иными словами, как думается, прорубающий окно
в жизни, в тайне предшествующей, образно говоря, в крыше старого жилища. То
есть разрушающей предшествующее ради настоящего.
С топором, как средством “достижения” справедливости, все ясно. В русской
литературе этот образ не менее распространен, чем то пресловутое ружье,
которое должно когда-то выстрелить и о котором всегда говорят, но которое
так ведь и не стреляет. Вспомним хотя бы то паршивенькое ружьишко, из-за
которого Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем... Одни звали Русь
к топору, другие убедительно доказали, что с помощью топора, убивая не
только равных себе, но даже и немощных старушек, достичь этого желанного
света немыслимо.
Разложение же числа девятнадцать в его прямом и обратном порядке, как мне
думается, означает то, что правым может оказаться и один человек, ведущий за
собой остальных, и, наоборот, он может оказаться неправым.
В романе “Разгром”, как видим, изображено второе положение... То есть истина
определяется вовсе не обязательно тем, как думает большинство людей,
определяется вовсе не нашим пресловутым демократическим централизмом. Истину
может знать и один человек, но он же может и заблуждаться, полагая, что
ведет людей к свету...
Есть полное основание предполагать, что здесь представлено то, как живет в
мире истина. Она ведь вовсе не определяется большинством голосов. Наоборот,
если люди считают, что она определяется таким образом, - это первый признак
того, что они потеряли “веру в правду и истину”: “Если нет правды и истины,
то будем считать за правду и истину то, что признает большинство”. Ведь
совершенно ясно, что “правда и истина может быть в меньшинстве, а не в
большинстве, и даже всегда она бывает в меньшинстве. И почти чудовищно, как
люди могли дойти до такого состояния сознания, что в мнении и воле
большинства увидели источник и критерий правды и истины!.. Меньшинство может
лучше и совершеннее выражать волю народа как органического целого,
обладающего соборным духом. Один может лучше выразить волю и этот дух, чем
все, чем все человеческое количество. Народ не есть человеческое количество,
человеческая масса”. (Николай Бердяев. Философия неравенства). И
действительно, своеобразие того или иного народа зависит от многих факторов,
но оно никогда не зависит от количества, от численности народа. И выражается
оно часто отдельными людьми. Разве не говорит нам об этом то, что художник
выражает подчас своеобразие народа, его дух полнее и внятнее, чем, скажем,
они выражены в народном творчестве...
Думается, что здесь представлены возможные, как теперь говорят,
альтернативные пути и способы постижения человеком истины как свободы его
духа. Точнее - ложные и истинные пути истины: через ломку и отрицание
предшествующих представлений или же через сохранение их. Образным выражением
этого является отношение к жилищу человека. Платон в “Государстве”,
Аристофан в “Законодательницах” говорят о жилище человека как мере его
свободы. Совершенно ясно, что речь идет не просто о жилище, но о соотношении
в человеке личного и общественного, о том, каким путем он достигает духовной
свободы: отказываясь от личного - отворяя двери дома своего - или сохраняя
ее, не принося ее в жертву обществу. По всей вероятности, это же значение
имеет и жалоба князя Святослава в его златом слове, со слезами смешанном, из
“Слова о полку Игореве”: “Уже доски без кнеся в моем тереме златоверсем”. То
есть дом остается без князька, конька, матицы, на которых держится крыша.
Разрушение терема является символом горя, беды. Это зафиксировано и в
пословицах: “Хоть худ дом, да крыша крепка”, “Всего дороже честь сытая да
изба крытая”. “Жизнь есть дом”, - писал Василий Розанов. То есть
действительная свобода, духовная не разрушительна. Даже самая свободная
свобода - смерть в народном представлении связывается с жилищем, как, к
примеру, в украинском языке - гроб называется домовиной.
Но совсем иное понимание свободы представлено в “Разгроме”. Окольным путем
образов мы устанавливаем, что достижение света, свободы, правды здесь
мыслится через разрушение жилища, через разрушение уклада жизни, через
отрицание предшествующего.
Прибегаю к объяснению этих числовых образов не только наглядности ради, не
только потому, что они в романе есть, а значит, требуют своего истолкования,
но и для того, чтобы подчеркнуть и выявить основное противоречие, основное
противоборство нашей жизни, ту грань, по которой она проходит, - это
противоборство между живой жизнью и жизнью механической, мертвой,
расчетливой и лукавой. Одна выражается в слове (“Вначале было Слово, и Слово
было у Бога, и Слово было Бог”), другая выражалась в числе (“А для низкой
жизни были числа” - Н.Гумилев).
Слово и число искони противостоят друг другу, как символы и выразители
животворной духовной стихии и человеческого расчета, злого и губительного.
Это вовсе не значит, что разум сам по себе губителен. Нет, конечно. Он и
спасителен и губителен одновременно, ибо, не поверяемый высшим критерием
духовности, ведет человека не только к свету, но и во тьму. Названное же
противопоставление, видимо, можно считать следствием несовершенства человека
вообще, следствием того, что в его натуре еще не нашли гармонического
единства, согласия разум и душа, следствием того, что пока находятся в
разладе его разумная и духовная сущности...
Тут, кстати, таится такой аспект человеческого бытия, к которому русская
литература обращалась и обращается постоянно. Заключается он в том, что
одним из основных признаков, разделяющих людей, общество, приводящее к
бесконечным революционным смутам, конфликтам, трагедиям, страданиям, крови,
является, с одной стороны вера в абсолютную управляемость человеческой
жизни, с другой - в ее стихийное саморегулирование. Все сводится по сути к
верховенству самонадеянного разума над живой душой, единственно знающей
потаенные пути этого мира.
Но удивительны и неожиданны результаты этих верований. “Управляемость” на
деле оборачивается дезорганизацией жизни, хаосом, упадком. Стихийное
самоуправление - наоборот, порядком и стабильностью. Конечно, это сухая
схема, но за ней - противоположные миропонимания, отношение к духовности,
разные формы жизни.
На такие размышления не без основания наводит числовой образ “девятнадцати”
в “Разгроме”. И еще одно удивительное совпадение. Как известно, среди
политэмигрантов, приехавших вместе с Лениным делать социалистическую
революцию в Россию, было именно девятнадцать большевиков. Не знать этого
А.Фадеев, как истинный партиец, не мог. Конечно, и это поразительное
совпадение можно было бы посчитать случайным, если бы не абсолютная схожесть
ситуаций, как в реальной жизни, так и в романе. Она-то и является самым
веским доказательством того, что это числовое совпадение вовсе не случайно.
Как Левинсон выводит из боя, так и Ленин привозит в Россию девятнадцать
бойцов, строителей “новой жизни”... Да и звуковое созвучие имен
Ленин-Левинсон вряд ли можно считать случайным.
Не менее удивительно и то, что числовое значение имени Ленин, согласно
методике графа Луи Гамона, долгое время состоявшего советником у Черчилля по
оккультным вопросам, тоже равно девятнадцати: 3+5+5+1+5=19. Но это уже
понятно, иная тема, имеющая отношение к тайне псевдонима Ленин, при столь
развитой в свое время лениниане почему-то оставшейся совершенно неведомой...
Мне кажется, что такое толкование образов романа “Разгром” убеждает нас в
прозорливости его автора, уже тогда понявшего, что тот путь, которым ведет
людей Левинсон, ни к чему иному, кроме как к разгрому не приводит, не может
привести принципиально. Это подчеркнуто и самим названием романа -
“Разгром”.
Кстати сказать, эта идея привлекала внимание многих писателей той поры, в
том числе и М.Шолохова в “Тихом Доне”. Это видно, к примеру, из неизвестной
главы романа, недавно опубликованной. Любопытна сама ситуация. Найдена
неизвестная глава величайшего творения нашего века, романа “Тихий Дон”, а
потом и рукопись двух первых книг. И что же, это потрясло кого-либо,
сделалось, как вроде бы должно по нормальной человеческой логике, сенсацией?
Да ничего подобного. Тихо и незаметно опубликована глава всего лишь в
“Московской правде” (20 мая 1990 г.). Прошли сообщения о находке в печати -
и все. Мало того, журналист, нашедший рукопись, никак не может опубликовать
ни историю находки, ни найденные тексты. (Колодный Л. Вот она, рукопись
“Тихого Дона”. Московская правда, 25 мая 1991). Издательства ему просто
отказывают по причине якобы неактуальности материала. Значит, надо полагать,
вся эта многолетняя тяжба вокруг авторства “Тихого Дона” не более как
политические игры. А между тем “Вопросы литературы” как ни в чем не бывало
публикуют изыски М.Мезенцева (Мезенцев М. Судьба романа. Вопросы литературы.
1991. №2), который находит около двухсот якобы совпадений и “деталей сугубо
индивидуального свойства” в текстах М.Шолохова и Ф.Крюкова. Причем
сопоставления делаются почти исключительно лишь на лексическом уровне.
Понятно, что по такой методике сопоставить можно что угодно, а тем более
творчество двух больших писателей, которых вскормила одна и та же донская
земля. Все эти споры свидетельствуют лишь о страшном падении художественной
культуры, как следствии падения культуры общей. В то время как даже
небольшой опубликованный отрывок первоначального текста “Тихого Дона” уже
дает богатую пищу для анализа.
В опубликованной главе центральный герой носит еще свою подлинную фамилию
Ермаков, а не Григорий Мелехов. Но вот почему-то имя его изменено: вместо
Харлампий - Абрам, да еще у него - по-лошадиному выпуклые белки глаз. Что
стоит за этим, как формировалась авторская мысль?
Не думал ли автор “Тихого Дона” о том, что герой его должен стать
родоначальником некой совершенно новой жизни, новой правды. Новой веры, так
же, как библейский Авраам... И уже в ходе работы над романом, вникая в
значение совершившегося, он убедился в том, что это далеко не так. И тогда
изменил имя своего героя, который лишился всего, даже былой смелости и
разума...
Можно предположить и то, что таким образом М.Шолохов пытался воплотить в
своем герое идею, живущую на бытовом уровне. Ведь для многих простых казаков
происходившее в годы революции и гражданской войны вовсе не представлялось в
ортодоксальных формулах марксистско-ленинской теории о классовой борьбе, а
часто было лишь “большевистско-жидовской агитацией “... Не хотел ли автор
поначалу то и другое совместить в одном герое? Но потом, словно убедившись
окончательно, что масштабы происходившего не могли быть лишь плодом чьей бы
то ни было агитации и хитрости, что, хотя революция и является “опаснейшей
из болезней государственного и общественного целого”, но, тем не менее, не
есть исключительно дело рук человеческих, хотя и подготовляются они и
человеческими усилиями” (С.А.Аскольдов), вводит Штокмана, который, так же
как и Левинсон, пытался вести народ к какой-то только ему одному известной
цели, а центральный герой романа Ермаков-Мелехов воплощает уже народное
понимание происходивших событий...
Чтобы понять общий смысл романа “Разгром”, надо припомнить, ради чего вся
эта “кашица”, как сказано в тексте, заваривалась. А заваривалась она ради
построения нового мира, ради создания нового человека. Как помним из песни,
революционного гимна, - “мы наш, мы новый мир построим”. Собственно говоря,
в романе и изображено то, как происходит сотворение нового мира. Этому
подчинена вся концепция романа, а также отдельные его детали и приемы. Ведь
и поход отряда Левинсона, так же, как и, скажем, движение героев поэмы
А.Блока “Двенадцать”, следует рассматривать не просто как их шествие в
реально-бытовом плане, но и в символическом, как их движение к идеалу,
образу нового мира, который им грезился. И не случайно, а вполне
закономерно, что сотворение нового мира в романе строится по подобию
сотворения Богом мира христианского, хотя на этом сходство и заканчивается.
Да ведь, собственно, другого духовного образца, другой легенды у людей и не
было, да пока и нет. О том же, что сотворение нового мира и теперь строилось
по образу его христианского сотворения, есть прямые и, кажется, однозначные
указания в самом тексте романа. Но прежде чем назвать их, надо остановиться
на чрезвычайно важном аспекте общественного сознания - как в большинстве
своем интеллигенция расценивала происходившие в России революционные
события.
Многим, как помним, представлялось так, что с революцией в России идет новая
благая весть о человеческом освобождении. При этом революционное действо
сравнивалось с христианством. Тема “Христианства и социализма” была одной из
самых распространенных. Думалось, что на смену обветшавшей вере идет вера
новая, более совершенная, более гуманная, более справедливая и человечная.
Виделось, что творится “Мировая Мистерия” (А.Белый. Христос воскрес).
Восприятие революции как новой религии, уподобление ее христианству и
явление через нее нового, более совершенного человека в те времена было
обычным и даже расхожим. Причем воспринималось оно как знак положительной
оценки происходившего. Поэтому вполне естественно, что следы его есть и в
романе “Разгром”. Но, как и должно в художественном произведении, они
представлены не с публицистической определенностью, а через образное
мышление, через художественные образы (не персонажи, как часто путают),
рассыпанные по всему тексту романа.
Ну, скажем, что вроде бы в том, что между Гончаренко и Морозкой происходит
разговор о человеке, о русском мужике, о народе: “Не люблю я их, мужиков,
душа не лежит... кровь другая”, - пренебрежительно говорит вороватый Морозка.
Гончаренко же, в серых глазах которого “стояло умное и крепкое выражение,
какое бывает у людей, умеющих хорошо слушать, а еще лучше - думать по поводу
услышанного”, совершенно с этим не согласен. “В каждом из нас мужика
найдешь”, - говорит он. Да ведь и Россия вся - “сплошная деревня”. Стало
быть, мужик-то и есть тот самый человек, который и должен сказать свое слово
в происходящем. Не какой-то отвлеченный человек, который якобы должен
явиться в жизнь после революционных преобразований, в результате
“перековки”, а все тот же мужик, трудом которого и пребывается все в этой
жизни.
Но самое примечательное и любопытное состоит в том, что “разговор этот
происходил на пятый день пути”, как сказано в тексте романа (выделено мной -
П.Т.). Почему все-таки именно на пятый? Тут я опять должен напомнить
читателю, что ничего случайного в художественном тексте не бывает. Ну в
самом деле, могло же это происходить, скажем, на четвертый день? Нет, не
могло. На четвертый день творилось другое: “четыре дня собирал Левинсон
разрозненные сведения из отрядов”. Таким образом, нетрудно заметить, что
путь отряда Левинсона, его символическое движение, шествие, его спасение
построено в романе по библейской легенде о сотворении Богом мира. Потому-то
автор и сообщает нам с такой хронологической точностью, что в какой день
творилось...
Как помним, на четвертый день Господь повелел, чтобы на небесной тверди
появились светила, звезды. Как видим, и Левинсон в романе собирает сведения,
то есть ищет свою путеводную звезду, по которой ему предстоит вести отряд.
Другое дело, что действительно путеводной звезды у него не было, как не было
у него сколько-нибудь определенного плана спасения. Путеводной звездой, то
есть правдой, жизненной силой, обладал другой человек - Метелица. И,
думается, совсем не случайно в тексте упоминается о звездах, когда тот был
уже в разведке. Он смотрел на сопки, густо чернеющие “на фоне неласкового
звездного неба”. Итак, в романе, как и в библейской легенде, на четвертый
день творились светила, путеводные звезды, ориентиры, указывающие путь к
спасению.
На пятый день наши герои вдруг заговорили о человеке. Тоже вполне
естественно и закономерно, ибо на следующий, шестой день Бог сотворил
человека. Поэтому и герои накануне размышляют, каким же будет этот человек в
результате дня творения. “Главный смысл боев, которые ведет отряд, - в
утверждении человеческих ценностей, ведь и сама революция - для человека,
для его счастья”, - отмечается в предисловии к роману, вышедшему в серии
“Школьная библиотека (М.: Худож. Лит., 1974). С той лишь особенностью - тут
подразумевается, что цель этих боев достигнута, в то время как в романе
изображено нечто совсем обратное. Да ведь не только в романе, но и в жизни
цель эта достигнута не была. Но это станет ясно потом. А пока наши герои
накануне дня творения, на пятый день пути, то есть накануне боя, размышляют
о человеке. И ведь действительно именно на шестой день в романе начинается
бой, борьба, в результате которой якобы и должен был сотвориться человек.
Другое дело, что в результате этого новый человек так и не сотворился, и
после боя пьяные герои распевают о себе как о разбойниках, как о
каторжанах... Вот такое произошло по роману “творение”. Но по-другому и не
могло быть, ибо путь преобразования жизни, проводимый Левинсоном, был не
творческий, а разрушительный путь, обманчивый путь. Он затрагивал лишь
внешнюю сторону жизни, не касаясь самой природы человека.
Но в чем же тогда состоит принципиальное различие божественного творения и
творения революционного? Конечно же, в том, что последнее совершается через
насилие, тем самым уже исключая достижение благой цели. Насилие рождает
насилие, смерть вызывает новую смерть. Это как цепная реакция, которой нет
конца. И это, кстати, предельно ясно из главы, которая так и называется “Три
смерти”. Погибает Метелица. Взявшие село партизаны, расстреливают мужика,
его выдавшего, “человека в жилетке”. Свершаются две смерти, в то время как
называется глава “Три смерти”. Чья же смерть третья? Это смерть уже не
физическая, а нравственная, духовная, может быть, более коварная и
изощренная, как закономерный итог той, первой смерти. Это смерть Мечика: “Да
когда же это кончится!.. - воскликнул он в отчаяньи и, закрыв лицо руками,
вышел из избы. - ... Но я и так не вижу, - я точно умер...”
Здесь надо сказать, что образ Метелицы имеет значение не только конкретное,
но и общечеловеческое. Ведь, как помним, Метелица был пастухом так же, как и
первая жертва в человеческих распрях Авель. Так же как и благочестивый
Авель, Метелица был бескорыстен, любил людей: “Все самое большое и важное из
того, что он делал в жизни, он, сам того не замечая, делал ради людей и для
людей, чтобы они смотрели на него, гордились и восхищались им и прославляли
его”. Но так трагически устроен пока мир, что благочестивые погибают
первыми, а злые и недобрые живут. Ведь в наказание за убийство брата Бог
наложил на Каина особенный знак, чтобы никто из встречавшихся с ним не мог
его убить...
Подтверждением моей версии о том, что первая смерть в романе - гибель
Метелицы - олицетворяет вместе с тем и первую человеческую жертву, Авеля,
является то, что погибает Метелица пред жертвенником, как сказано в романе,
“на церковной площади”.
Такова логика и неизбежная последовательность этой борьбы, такого
революционного переустройства мира... Представлять же революционную борьбу
по этому библейскому сюжету первого пролития братской крови для русской
литературы советского периода вовсе и не внове. Вспомним поэму М.Цветаевой
“Перекоп”: “Третий год уже Авель с Каином бьются...” Разница лишь в том, что
представленное художником в романе, здесь, в поэме, проговорено прямо, с
публицистической обнаженностью.
Мне думается, что главным просчетом, если, конечно, это можно назвать
просчетом, нашего литературоведения, объясняющего литературу, изображавшую
революционные события, состоит в том, что она подменяет борьбу нравственную,
духовную борьбой политической. То есть извечное противоборство добра со злом
переносят из области духа в плоскость социальную. Но политическими аспектами
жизни занимается социология, другие науки. У литературы же совсем иные пути
постижения человека. Здесь линия раздела проходит через сердце человеческое.
Такая подмена как раз и взрастила тот махровый вульгарный социализм, от
которого мы и по сей день никак не можем освободиться.
Кто с кем сражается в “Разгроме”? Ну конечно, партизаны с белоказаками.
Причем, пытались представить дело так, что партизаны все сплошь хорошие,
несущие якобы только добро, а вот сторона им противостоящая якобы, скажем
так, люди нехорошие. Но ведь это уже проявление некоего иного
противостояния, проходящего через души людей, противостояния внутреннего.
Мало того - это внешнее противоборство есть уже следствие противоборства
внутреннего. Как в том, так и в другом лагере были люди разные. Особенно
убедительно это показано автором при изображении партизан. Так кто же с кем
или что с чем борется в “Разгроме”, если, отстранившись от политического
аспекта событий, рассмотрим смысл их, как и свойственно литературе, через
извечное противоборство добра со злом? Тут-то и обнаруживается, что
искусство, литература постигает какие-то иные сферы бытия, какие-то иные
закономерности и пути этого мира.
Принято считать, что вся эта заварившаяся “кашица”, то есть разгоревшаяся в
народе братоубийственная война, которую, по роману, олицетворяет и
возглавляет Левинсон, должна была непременно привести к народному благу,
будто бы она и несла новую благую весть о человеческом спасении. Но почему,
откуда в людях такая неистребимая ничем пока уверенность в том, что через
насилие можно достичь благополучия? Откуда в нас это нечеловеческое понятие,
если вся русская литература молит и вопиет о том, что ценою даже слезинки
ребенка нельзя достичь неправедно желаемого блага?
В романе “Разгром”, как я уже отметил, Левинсону с одной стороны
противопоставлен Метелица, с другой - Мечик. Впрочем, по-своему ему
противопоставлен, пожалуй, каждый герой романа, а потому из всех этих
противопоставлений и можно было полно представить себе облик, человеческий
тип Левинсона. С Метелицей он не объясняется в романе, но он-то ведь знал,
что в Метелице есть нечто, чего ему, Левинсону, никогда не достичь, что
дается, может быть, только природой, что можно потерять разве что вместе с
головой. Конечно, у Левинсона была власть, но то, чем обладал Метелица, было
дороже, драгоценнее всякой власти: “Метелица нравился ему за ту
необыкновенную физическую цепкость, животную, жизненную силу, которая била в
нем неиссякаемым ключом и которой самому Левинсону так не хватало... Втайне
он даже гордился тем, что управляет таким человеком”. Словом, Метелица -
человек крепкий, наделенный необыкновенной жизненной силой. Совсем иного
склада Мечик. Это человек мягкий, податливый, сомневающийся. Развороченная
революцией жизнь, весь ее ужас убивает его нравственно, лишает духовной
опоры. Растерянный от всего увиденного и пережитого, он признается
Левинсону: “А теперь меня как-то с толку сбили. Я теперь никому не верю...
мне даже кажется иногда, что если бы они завтра попали к Колчаку, они так же
служили бы Колчаку и так же жестоко расправлялись бы со всеми, а я не могу
этого делать!..” К тому же, как помним, он не видел необходимости
происходящего. Отсюда его человеческая трагедия, а вовсе не в малодушии.
Можно даже сказать, что трагедия его состояла в том, что с такой душой, с
такой натурой ему довелось жить в столь жестокое время.
Совсем иное дело Левинсон. Его натура, пожалуй, не сложнее, чем натура
простоватого Морозки. Только в другом плане, в другом отношении. Конечно, он
гораздо развитее, хитрее и коварнее Морозки, конечно, его не сравнишь по
интеллекту с Морозкой. Сходны же они по своей ограниченности интересов. Как
известно, чем богаче личность, тем разностороннее ее интересы, и наоборот,
чем личность беднее, тем ограниченнее круг увлекающих ее аспектов жизни,
проблем, идей. В этом отношении Левинсон и Морозка очень даже сходны, очень
даже близки друг другу, хотя и кажутся в романе людьми противоположными. В
самом деле, насколько Морозка занят лишь своим физическим существованием,
настолько же Левинсон аскетичен. И это того и другого в равной мере лишает
полноценной духовной человеческой жизни.
В предисловии к помянутому уже изданию романа для школьников говорится, что
“Левинсон, по мысли Фадеева, фокусирует лучшие, самые перспективные и самые
достойные черты других партизан”. Я сомневаюсь, что писатель мыслил в данном
случае так же, как автор предисловия Н.Дубровина. Но вот почему в Левинсоне
“фокусировалось” все самое лучшее - это совершенно непонятно. Непонятно, по
какой хитрой логике автор статьи приходит к такому выводу, если текст романа
не дает для него никаких оснований. Да, конечно, Левинсон целеустремлен. Да,
он предан идее революционного переустройства жизни. Да, он сознательно
подавляет в себе все личное во имя того пресловутого “общего дела”, о
котором писали еще Ф.Достоевский в “Бесах” и Н.Лесков в романе “На ножах”.
Получив послание из города, а вместе с ним письмо от жены, последнее
Левинсон не читает, откладывая на потом. Да, он аскетичен. Но почему
школьникам нашим десятилетиями внушают, что “в этом самоотречении - сила
героя”, если в нем - ограниченность и источник страшной трагедии человека? И
не только его одного, но и тех людей, кто за ним шел, кого он вел за собой,
того миропорядка, который построен на этих принципах. Миропорядок,
строящийся на подавлении в человеке человеческого, ущербен. Рано или поздно,
воздвигнутый ценой огромных человеческих жертв, он все-таки рухнет... Рухнет
от своего внутреннего отравления, ибо сила народа, его здоровье зависит от
духовного здоровья каждого человека,а не от пусть даже самого продуманного
его социального устройства. Конечно, и о социальном устройстве надо
заботиться, но лишь с думой об этой простой и извечной закономерности.
Итак, основной особенностью натуры Левинсона является всепоглощающее и даже
исступленное следование революционной идее. Причем сложилось это,
“сфокусировалось” в нем не вследствие его основательной образованности,
большой культуры, а вследствие его ограниченности и, как явно следует из
текста романа, его душевной надломленности, вспоминая свое детство, он
помнил, как его, “еврейского мальчика”, обманули однажды, сказав, что из
объектива при фотографировании вылетит красивая птичка. Но птичка не
вылетела. И с тех пор “он понял, какой неисчислимый вред приносят людям
лживые басни о красивых птичках - о птичках, которые должны откуда-то
вылететь и которых многие бесплодно ожидают все свою жизнь... Нет, он больше
не нуждается в них”. Вот к такой “самой простой и самой нелегкой мудрости”
приходит Левинсон в результате своей, видимо, действительно трудной жизни.
Но мудростью такая надломленность, такая ущербность и ограниченность,
конечно же, не была. Видно, в судьбе его свершилось печальное пророчество
поэта: “Нет веры к вымыслам чудесным. Рассудок все опустошил”. Но людям ведь
ведомо и иное положение, иная спасительная закономерность, говорящая о
широте и щедрости их души, - несмотря ни на что оставаться людьми, сохранять
в себе человеческое, стоицизм перед всякими гримасами жизни. Скажу опять
стихами Ф.Тютчева: “Чему бы жизнь нас ни учила, Но сердце верит в
чудеса...”. И, конечно же, такую ущербность своего героя автор романа не мог
считать нормальной, и это видно из самого текста романа. А.Фадеев упоминает
о том, что Левинсон болен, и это, конечно же, имеет значение не только, так
сказать, медицинское, но и символическое. “А дело в том, - размышляет
Левинсон, - что я болен и с каждым днем все хуже владею собой”. Причем сама
болезнь не названа. Да ведь ей и нет названия, нельзя отыскать ни в каких
медицинских справочниках, ибо это болезнь души, личности - ее
ограниченности, ущербности, утрата той “жизненной силы”, которая била
неиссякаемым ключом в Метелице... Социально-психологической болезнью было и
то дело, которому он служил.
Тринадцатая глава романа называется “Груз”. В этой главе Мечик исповедуется
перед Левинсоном, открывает ему свою смятенную душу, ищет в нем понимания и
поддержки, нравственной опоры. Но оказалось, что Левинсону все это
совершенно не нужно. Жесткая логика революционной борьбы не брала в расчет
человеческую душу. И это самое удивительное и парадоксальное - она не
предусматривала того преобразования, переделывания, “перековки” человека в
процессе ее, которые она, казалось бы, предполагала. Левинсону были нужны
уже готовые бойцы, решительно и покорно шедшие на бой кровавый. И,
оказывается, совсем не были нужны те, с которыми надо было еще работать,
убеждать, поддерживать нравственно и духовно: “Каждая минута сейчас
требовала от людей осмысленного и решительного действия”. Потому-то
Левинсону легче было избавиться от таких, как Мечик, чем их убедить, ну хотя
бы в неизбежности жестокости, уж коль эта братоубийственная борьба
развязана. Потому-то все личное в человеке, проявившееся в Мечике, по логике
этой борьбы было просто грузом, помехой. Но что действительно явилось
грузом, если взглянуть на всю заварившуюся “кашицу” с точки зрения интереса
народного - человечность Мечика, мешавшая этой борьбе, сдерживающая ее, или
же механичность Левинсона, эту борьбу раскручивающего? Думаю, что с вершин
прошедшего времени, пережитого народом, это теперь уже совершенно ясно.
Здесь сказывается давно замеченная страшная консервативность революционного
миропонимания, не только не способствующая прогрессу, которому она вроде бы
призвана служить, но в конце концов отбрасывающая общество назад.
Коварство Левинсона в том и состояло, что, с одной стороны, ввергнув в
революционную борьбу таких людей, как Морозка, а таких было большинство, он
способствовал формированию той категории людей, которые по душевной бедности
и неразвитости и займутся позже выискиванием врагов народа. Им ведь и в
голову не приходило, что основной враг сидит в них самих. Кстати сказать,
одна из глав романа так и называется “Враги”, и изображаются в ней не
противоборствующие станы, а “враги” совсем иные...
Коварство Левинсона состояло и в том, что он насаждал в жизни свою
бесчеловечную, опасную “философию”, пренебрегающую всем личным, такую
философию, которая видела в человеке лишь средство для достижения какой-то
цели, но не саму цель...
Пройдет немного времени, и интеллигенты поймут, что здесь-то и крылась
трагедия России, ввергнутой в революционную борьбу: “В русской революции
окончательно угасло всякое индивидуальное мышление, мышление сделалось
совершенно безличным, массовым” (Н.Бердяев).
А о том, что именно в такой “философии” Левинсона таился исток всех грядущих
бед, свидетельствует одна из страшных сцен романа - убийство врачом
Сташевским раненого партизана Фролова. Как помним, доктор получил письмо от
Левинсона с предложением “разгружать лазарет, чтобы не было потом обузы.
Доктор перечитал письмо несколько раз, и оттого, что мигал он особенно
часто, а на желтом лице все резче обозначались челюсти, каждому стало
нехорошо, сумно”. Он-то знал, что обозначало “разгружать” лазарет... И
поступает он как велено - вместо брома дает Фролову яд...
Вся сложность понимания логики, “механики” этой борьбы заключается в том,
что мы ведь не можем заподозрить или упрекнуть Левинсона в том, что все
творимое им совершал он ради корысти, ради своей выгоды, ради личного
благополучия. В том-то сложность и трагизм времени, что такие, как Левинсон,
упрямые, неистовые, целеустремленные, ограниченные, презирали и отвергали
все личное не только в других, но и в себе. Точнее, даже так - потому-то они
и отвергли его в других людях, что подавляли его в себе. Левинсон и сам еще
не знает и не подозревает о том, что вся заваренная им “кашица” без человека
не только не имеет никакого смысла, не только не достигнет вроде бы гуманных
целей, которые он провозгласил, но обернется потерей людей, обернется
страшной трагедией. Обернется трагедией потому, что жизнь свершалась совсем
по другим законам, совсем не по тем, которые исповедовал и навязывал
Левинсон. Этим-то и объяснима вся дальнейшая логика его действий, так хорошо
знакомая нам по временам уже гораздо поздним, дошедшая до наших дней. Видно,
там и таился ее исток, ее первопричина.
В чем это проявлялось? Да прежде всего в волевых действиях Левинсона. В том,
что он принимал решения не на основе реального положения вещей, а исходя
единственно из своих отвлеченных соображений. Как помним, отправляя Метелицу
в разведку, Левинсон наказал ему вернуться “этой же ночью”. Но Метелица из
разведки не вернулся. Никаких данных для дальнейших действий у Левинсона не
было. По нормальной человеческой и профессиональной логике он должен был
принять меры для добывания таких данных. Но во всяком случае не отдавать
приказ для дальнейшего движения отряда вслепую, может быть, на верную
гибель. Но именно так он поступает. И когда. Бакланов сказал Левинсону о
том, что ни он, ни Левинсон не знает, что делать: “Как ты, так и я - точно
не знаешь...”, - ответ Левинсона был удивителен. “Нет, я знаю, - сказал
Левинсон с таким мягким и кротким выражением, что Бакланов впервые
внимательно присмотрелся к нему”. Тут-то и проявилось основное свойство его
натуры, закономерно вытекающее из его миропредставления, впервые поразившее
Бакланова, уже вроде бы знающего Левинсона, повоевавшего с ним бок о бок.
Это, мягко говоря, его неправдивость. Сказывалась она и в других местах
романа, скажем, в сцене исповеди Мечика. Когда Мечик спросил у Левинсона о
Канунникове: “А зачем он пошел туда?, - то есть в город, Левинсон ответил:
“Послал я его с донесением, да время очень тревожное, а там вся наша
сводка”. На самом же деле все обстояло как раз наоборот. Левинсон посылает
Канунникова в город не с донесением, а за указаниями оттуда. Напомню это
место романа: “Он ждал еще вестей из города, куда за неделю до тревожной
эстафеты уехал партизан Канунников”. И снова подчеркну его смысл. Левинсон
посылает курьера за неделю до эстафеты. А как помним из текста, “слух о
поражении шел по долине с зловещей быстротой, и все же эстафета обогнала
его”. То есть Левинсон делает это, еще не зная о поражении, когда ни слухов,
ни эстафеты не было.
Но зачем понадобилось Левинсону это вранье своему боевому товарищу
Бакланову? Уж перед ним-то он мог быть искренним. А понадобилось оно ему,
как совершенно понятно, для того, чтобы скрыть, что у него нет никакого
конкретного плана действия и куда вести людей, он не знал.
Но есть еще одна примечательная сторона в этих волевых действиях Левинсона.
Он не только не неволит никого в своих авантюристических решениях, но
принимает их как бы лишь исполняя желание, волю самих партизан.
Когда Метелица не вернулся из разведки, партизаны начали проявлять
недовольство, полагая, что тот где-то загулял, пребывает в тепле, в то время
как они вынуждены переносить лишения бивачной жизни: “Многие открыто роптали
на “подлость и несознание” Метелицы и надоедали Левинсону с требованиями
немедленно выступать ему навстречу”. И только тогда, как бы исполняя их
волю, Левинсон “отдал наконец приказ выступать, - в отряде наступило такое
ликование, точно с этим приказом на самом деле кончились всякие беды и
мытарства”.
Так что внешне Левинсон вроде бы никого и не неволил, а даже, наоборот, шел
им навстречу. Вот откуда берет начало так хорошо знакомое нам по недавним
недобрым временам, да и по дням сегодняшним, - “идя навстречу пожеланиям
трудящихся”...
Но почему это стало возможным? Почему, наконец, эта бесчеловечная
“философия” Левинсона все-таки на какое-то время прижилась? Да, конечно же,
этому способствовала неразвитость людей. А, может быть, в еще большей
степени их природная доверчивость и открытость, их искренность и добрая
человеческая наивность...
Вот, кажется, и вся логика, “механика” этой борьбы, логика той заварившейся
“кашицы”, которая якобы и должна была привести людей к благу...
Долго ли будет вертеться эта чертова карусель? До тех пор, пока в политике,
идеологии, общественном сознании будут господствовать эти далекие от
интереса народного идеи борьбы за власть, за право господствовать человеку
над человеком, пока люди не вернутся к нормальным представления о добре и
зле. Скажу словами Ивана Ильина из статьи “Победит правое дело”: “Пусть
твердят нам, что черный вихрь истории будет еще долго бушевать над
Россией... Мы отвечаем уверенно и спокойно: он будет бушевать до тех пор,
пока не проснутся в душе народа благодатные силы его духа... У нас погасили
семью и родину, у нас извратили естество солдата и армии для того, чтобы мы
постигли святость очага и кремля, и священный смысл воина”.
ДРУГИЕ ГЛАВЫ: | -1- | -2-
| -3- | -4- |
Здесь читайте:
Фадеев Александр
Александрович (биографические материалы)
|